Л. Е. Крученых[395] О Павле Филонове[396]

Л. Е. Крученых[395]

О Павле Филонове[396]

Думаю, что именно здесь будет кстати уделить несколько особых слов Павлу Филонову, одному из художников, писавших декорации для трагедии В. Маяковского[397]. В жизни Филонова, как в фокусе, отразился тогдашний быт новаторов искусства.

Филонов — из рода великанов — ростом и сложением, как Маяковский[398]. Весь ушел в живопись. Чтобы не отвлекаться и не размениваться на халтуру, он завел еще в 1910–1913 гг. строжайший режим. Получая от родственников 30 руб. в месяц, Филонов на них снимал комнату, жил и еще урывал на холсты и краски. А жил он так:

— Вот уже два года я питаюсь одним черным хлебом и чаем с клюквенным соком. И ничего, живу, здоров, видите, — даже румяный. Но только чувствую, что в голове у меня что-то ссыхается. Если бы мне дали жирного мяса вволю — я ел бы без конца. И еще хочется вина — выпил бы ведро!..

<…> Я обошел всю Европу пешком: денег не было — зарабатывал по дороге, как чернорабочий. Там тоже кормили хлебом, но бывали еще сыр, вино, а главное — фруктов сколько хочешь. Ими-то и питался…

<…> Был я еще в Иерусалиме[399], тоже голодал, спал на церковной паперти, на мраморных плитах, — за всю ночь я никак не мог согреть их…

Так мне рассказывал о жизни сам Филонов.

Летом 1914 г. я жил под Питером, на даче в Шувалове. Там же жил Филонов.

Однажды у меня было деловое свидание с ним и с М. Матюшиным. Собрались в моей квартире в обеденное время. Угощаю всех. Филонов грозно курит трубку и не прикасается к дымящимся кушаньям.

— Почему вы не едите?

— А зачем мне есть? Этим я все равно на год не наемся, а только собьюсь с режима!

Так и не стал есть. Стыл суп, поджаренные в масле и сухарях бесцельно румянились рыбки…

Работал Филонов так: когда, например, начал писать декорации для трагедии Маяковского (два задника)[400], то засел, как в крепость, в специальную декоративную мастерскую, не выходил оттуда двое суток, не спал, ничего не ел, а только курил трубку.

В сущности, он писал не декорации, а две огромные, во всю величину сцены, виртуозно и тщательно сделанные картины. Особенно мне запомнилась одна: тревожный, яркий городской порт с многочисленными, тщательно написанными лодками, людьми на берегу и дальше — сотни городских зданий, из которых каждое было выписано до последнего окошка.

Другой декоратор — Иосиф Школьник, писавший для пьесы Маяковского в той же мастерской, в помещении рядом с Филоновым, задумал было вступить в соревнование с ним, но после первой же ночи заснул под утро на собственной, свеженаписанной декорации, и забытая керосиновая лампа для разогревания клея коптила возле него вовсю.

Филонов ничего не замечал! Окончив работу, он вышел на улицу и, встретя (так у автора. — Л.П.) кого-то в дверях, спросил:

— Скажите, что сейчас — день или ночь. Я ничего не соображаю.

Филонов всегда работал рьяно и усидчиво.

Помню, летом 1914 г. я как-то зашел к нему «на дачу» — большой чердак. Там, среди пауков и пыли, он жил и работал. Окном служила чердачная дверь. На мольберте стояло большое полотно — почти законченная картина «Семейство плотника». Старик с крайне напряженным взглядом, с резкими морщинами, и миловидная, яйцевидноголовая молодая женщина с ребенком на руках. В ребенке поражала необыкновенно выгнутая ручонка. Казалось — вывихнута, а между тем как будто и совсем нормальна. (Писал все это Филонов в натуральную величину, но без натуры.)

Больше всего заинтересовал меня на первом плане крупный петух больше натуральной величины, горевший всеми цветами зеленоватой радуги.

Я загляделся.

Зайдя на другой день к Филонову и взглянув на эту же картину, я был поражен: зелено-радужный петух исчез, а вместо него — весь синий, но такой же красочный, торжественный, выписанный до последнего перышка.

Я был поражен.

Захожу дня через три — петух однообразно медно-красный. Он был уже тусклее, грязнее.

Я обомлел.

— Что вы делаете? — обращаюсь к Филонову. — Ведь первый петух составил бы гордость и славу другого художника, например, Сомова! Зачем вы погубили двух петухов? Можно было писать их каждый раз на новых холстах, тогда сохранились бы замечательные произведения!

Филонов, помолчав, кратко ответил:

— Да… каждая моя картина — кладбище, где погребено много картин! Да и холста не хватит…

Я был убит.

Филонов вообще — малоразговорчив, замкнут, чрезвычайно горд и нетерпелив (этим очень напоминал Хлебникова). К тем, чьи вещи ему не нравились, он относился крайне враждебно, говоря об их работах, резко отчеканивал:

— Это я начисто отрицаю!

Всякую половинчатость он презирал. Жил уединенно, однако очень сдружился с Хлебниковым. Помню, Филонов писал портрет «Велимира Грозного», сделав ему на высоком лбу сильно выдающуюся, набухшую, как бы напряженную мыслью жилу. Судьба этого портрета мне, к сожалению, неизвестна.

В те же годы Филонов сделал несколько иллюстраций для печатавшейся тогда книги В. Хлебникова «Изборник»[401].

Эти удивительные рисунки — графические шедевры, но самое интересное в них — полное совпадение тематическое и техническое с произведениями и даже рисунками самого В. Хлебникова, что можно видеть из автографов последнего, опубликованных в «Литературной газете» от 29 июня 1932 г. Так же сходны с набросками В. Хлебникова и рисунки Филонова в его собственной книге «Пропевень о проросли мировой» (Пг., 1915).

Очень характерна в этом отношении сцена перед страницей девятой[402]. В лёте и прыге распластались чудовищные псы, все в черных и тревожных пятнах-кляксах. Рядом — охотник — со злым, суженным глазом, короткоствольным ружьем (прототип обреза). Упругость линий и чуткость как бы случайных пятен, доведенные до предела.

Остальные рисунки этой книги сделаны в обычной его манере (соединение Пикассо со старой русской иконой, но все напряжено до судорог).

Рисунки настолько своеобразны, что послужили материалом для книги современного беллетриста. В своей повести «Художник неизвестен» В. Каверин так говорит о Филонове, бессознательно нащупывая пути к «одноглазию» Бурлюка: «Если нажать пальцем на яблоко глаза, — раздвоится все, что он видит перед собой, и колеблющийся двойник отойдет вниз, напоминая детство, когда сомнение в неоспоримой реальности мира уводило мысль в геометрическую сущность вещей. Нажмите — и рисунки Филонова, на которых вы видите лица, пересеченные плоскостью, и одна часть темнее и меньше другой, а глаз, с высоко взлетевшей бровью, смотрит куда-то в угол, откуда его изгнала тушь, станут ясны для вас. Таким наутро представился мне вечер в ТУМе. Каждое слово и движение как бы прятались за собственный двойник, который я видел сдвинутым зрением, сдвинутым еще неизвестными мне самому страницами этой книги»[403].

Текст книги «Про?певень о про?росли миро?вой» написан самим Филоновым. Это драматизированная «Песнь о Ваньке Ключнике» и «Пропевень про красивую преставленницу». Написаны они ритмованной сдвиговой прозой (в духе рисунков автора) и сильно напоминают раннюю прозу Хлебникова.

Вот несколько строк из этой книги:

В кровь переливает струями гостя и бредит ложномясом …

… еым елом въели опинаются медым ясом…

Утопает молчалив утопатель…

Промозжит меч… полудитя рукопугое…

Вообще, мрачного в тогдашних произведениях и в тогдашней жизни Филонова — хоть отбавляй.

Особенно запомнился мне такой случай. Филонов, долго молчавший, вдруг очнулся и стал говорить мне, будто рассуждая сам с собой:

— Вот видите, как я работаю. Не отвлекаясь в стороны, себя не жалея. От всегдашнего сильного напряжения воли я наполовину сжевал свои зубы.

Я вспомнил строку из его книги:

— А зубы съедены стройные[404].

Пауза. Филонов продолжал:

— Но часто меня пугает такая мысль: «А может, все это зря? Может, где-нибудь в глубине России сидит человек с еще более крепкими, дубовыми костями черепа, и уже опередил меня? И все, что я делаю, — не нужно?!»

Я утешал его, ручался, что другого такого не сыщется. Но, видно, предчувствия не обманули Филонова: время было против него. Филонов — неприступная крепость, — «в лоб» ее взять было невозможно. Но новейшая стратегия знает иные приемы. Крепостей не берут, возле них выставляют заслон и обходят их. Так случилось с Филоновым. В наше время его — крепость станковизма — обошли. Его заслонили плакатами, фотомонтажом, конструкциями[405], и Филонова не видно и не слышно.

После войны я не встречался с Филоновым[406] и мало знаю о его жизни и работах, но они мне рисуются именно таким образом: в его лице погибает необычайный и незаменимый мастер живописного эксперимента.

Правда, я знаю, что в Ленинграде есть школа Филонова, что его среди живописцев очень ценят. Но все это в довольно узком кругу.

Думаю, что только невысоким общим уровнем нашей живописной культуры можно объяснить неумение использовать такую огромную техническую силу, как Филонов. А между тем еще в дореволюционное время, загнанный в подполье и естественно развивший там некоторые черты недоверия, отрешенности от жизни, самодовлеющего мастерства, Филонов после Октября пытался выйти на большую живописную дорогу. Он тянулся к современной тематике (его большое полотно «Мировая революция» для Петросовета[407], фрески[408] его школы «Гибель капитализма» для Дома печати в Ленинграде, портреты революционных деятелей, костюмы для «Ревизора» и пр.). Он тянулся к декоративным работам, к фрескам, к плакату, но поддержки со стороны художественных кругов не встретил. Может быть, здесь виновата отчасти всегдашняя непреклонность, «негибкость» Филонова, требующая особенно чуткого и внимательного отношения, в то время как все складывалось, будто нарочно, весьма для него неблагоприятно.

В 1931 г.[409] в Русском музее (Ленинград) была подготовлена выставка работ Филонова. (В течение последних 3–4 лет это уже не первая попытка!) Были собраны почти все его работы, вплоть до конфетных этикеток, — около 300 названий. Две залы. Но тут долгая бюрократическая канитель — и выставка Филонова не была открыта, не была вынесена на суд советского зрителя!

Вот еще одна злостная деталь.

В 1931 г., встретившись с Ю. Тыняновым, я разговорился с ним о его последних работах. Тынянов признался:

— Меня сейчас очень интересует вопрос о фикциях. Их жизнь, судьба, отношение к действительности.

Мы обсуждали с Тыняновым его удивительную повесть «Подпоручик Киже» о фиктивной жизни, забивающей подлинную, и я заметил:

— Судьба вашей книги — та же судьба этой описки, этой фикции.

— Как так?

— Да вот, возьмем такую сторону ее (литературной части я сознательно не коснулся) — рисунки в вашей книге сделаны, очевидно, учеником Филонова?[410]

— Да.

— И учеником не из самых блестящих. Вот видите? Подлинный Филонов пребывает в неизвестности, ему не дают иллюстрировать (или он сам не хочет?), а ученик его, очень бледный отсвет, живет и даже, как самая настоящая фикция, пытается заменить подлинник!

Кажется, Ю. Тынянов вместе со мной подивился странной судьбе Филонова, этого крупнейшего ультрасовременного живописца.