ПОСЛЕДНИЙ РАЗ В НЬЮ— ЙОРКЕ
ПОСЛЕДНИЙ РАЗ В НЬЮ— ЙОРКЕ
Что— то странное происходило с Громыко в последние годы. Он как бы окаменел и стал непроницаемым.
Впервые я вошел в его кабинет совсем молодым в начале 1959 года. С тех пор был постоянно «зван», писал для него речи и если не входил в его команду, то во всяком случае был отличаем от других. Он называл меня не просто по фамилии, как всех, а «молодой человек». Порой казалось, что нечто «отеческое» проскальзывало в этом сухом и замкнутом человеке. Мне даже иногда дозволялось шутить, что было совершенно не принято в общении с ним: он всегда держал прохладную дистанцию в отношениях с подчиненными.
Как— то распекая меня за какие— то грехи в ближневосточных делах, Громыко все время укоризненно говорил «молодой человек». Я решил уйти от неприятного разговора и отшутился.
— Андрей Андреевич, ну какой же я молодой человек. У меня уже дети малые бегают.
Громыко, который во время этой экзекуции расхаживал по кабинету, остановился и внимательно посмотрел на меня.
— Сколько Вам лет, Гриневский?
— 44, Андрей Андреевич.
— Так вот запомните, молодой человек. Мужчина начинает жить как мужчина только после 20 лет. Итак, 44 минус 20 получается 24 года. Совсем еще мальчишка.
Но на этом экзекуция закончилась.
В общем, я близко видел его в разных ситуациях — во время кубинского и берлинского кризисов, при вводе войск в Чехословакию, и в перипетиях ближневосточных конфликтов, при решении острых вопросов разоружения. И всегда он занимал осторожно — сдержанную позицию. Его никак нельзя было отнести к ястребам в советском руководстве, хотя он никогда не спорил с агрессивно — воинственным большинством. Но его нельзя было представить и в роли трибуна, с пламенным взором и страстной речью отстаивающего свою линию. Наоборот, его стиль были серость и незаметность. Он послушно и неукоснительно выполнял все решения Политбюро, если даже в душе не был согласен с ними. Но при этом стремился не захлопывать до конца дверь, оставляя хоть маленькую щелочку и терпеливо, иногда годами, ждал своего часа. Он называл это по— своему — «не дать огоньку погаснуть». И мы на переговорах всегда чувствовали это, какие бы грозные речи он не произносил.
Так было, например, с Договором о запрещении ядерных испытаний. Перед парижским саммитом Хрущеву приготовили все развязки для прорыва к его заключению. Но Никита Сергеевич со скандалом сорвал совещание в верхах в Париже. Советско— американские отношения обострились до предела. Берлин разделила стена. Советский Союз сорвал трехлетний мораторий и начал испытания ядерного оружия. Мир неуклонно катился к пропасти кубинского кризиса.
Но и в этой обстановке Громыко не рвал тоненькую ниточку переговоров по ядерным испытаниям, хотя даже в МИДе предлагали хлопнуть дверью в Женеве. Глава советской делегации на женевских переговорах С.К. Царапкин бурчал, что надо ударить кулаком по столу и прекратить эту никчемную говорильню. Но Громыко цыкнул на него и приказал сидеть в Женеве даже в отсутствие американской делегации.
Зато, когда Хрущев и Кеннеди осознали, что оказались на краю грани, за которой ядерная война, и в ужасе отступили, поняв, что им надо срочно наводить мосты, это был Громыко, который убедил советского Генсека в необходимости и возможности начать с заключения договора о запрещении ядерных испытаний. В Москву срочно были приглашены специальные представители президента США и премьер— министра Великобритании Аверелл Гарриман и лорд Хейелшем. Громыко лично руководил тогда переговорами. Мы докладывали ему о работе экспертов дважды в день. И он, нещадно торгуясь, предлагал развязки. Тогда в июле 1963 года за 10 дней удалось сделать то, что не смогли за пять лет переговоров в Женеве, — Договор был подписан в Кремле 5 августа.
Терпеливое упорство Громыко — а он ко всему прочему был еще очень упрям — стояло за Договорами о нераспространении ядерного оружия, ОСВ, ПРО, ХЗА и многими другими документами, которые и по сей день лежат в основе системы безопасности современного мира. Но теперь, в 1984 году все наши попытки засветить тот «огонек», который еще чуть — чуть теплился в Стокгольме, встречали его брезгливо — недоверчивое отчуждение. Он не верил Рейгану, называя его «шутом», питал неприязнь к Шульцу, с которым у него явно не сложились отношения.
Думаю, он понимал, что советская политика зашла в глухой тупик, но не видел из него достойного выхода. Прежде всего потому, что сам завёл её туда. Если раньше он был бессловесным исполнителем воли Генсека и Политбюро, то с конца 70-х вместе с Андроповым и Устиновым сам определял внешнеполитический курс Советского государства. Признать собственные ошибки эта команда не могла, а исправить положение дел была не в силах...
7 сентября 1984 года я пришел к министру за напутствием перед отъездом в Стокгольм на очередную сессию. Он позвал ещё двух своих замов — Корниенко и Ковалева. Но все его помыслы были прикованы к предстоящей поездке в Вашингтон и встрече с Рейганом. Поэтому его наказ был предельно кратким: занимать жесткую позицию и «беречь патроны» — иными словами, запасных позиций или даже деталей не раскрывать. Время для серьезных переговоров еще не созрело, так как американцы продолжают силовую политику в отношении Советского Союза и им нужна видимость нормализации отношений, чтобы успокоить общественность.
Корниенко сказал, что по соседским каналам и из нашего посольства в Вашингтоне получены интересные сообщения об очередной «скандальной утечке» информации в американской столице. Заместитель директора ЦРУ Герберт Мейер будто бы представил в Белый дом секретный меморандум, в котором утверждается, что «советская империя вступила в свою конечную фазу», за которой развал. Поэтому предстоящие годы «будут самыми опасными, которые когда— либо знала Америка».[87]