«НО ПОСТИГАЮ ЕГО ЧУВСТВОМ…»
«НО ПОСТИГАЮ ЕГО ЧУВСТВОМ…»
1
О прошлом размышляя, мы нередко (для себя незаметно, бессознательно) в снежном поле памяти расставляем приметные вехи («значковые шесты», по Далеву объяснению): вехи бывают нужны во времени, как в пространстве. Дата — несколько цифр, в строку написанных, — для неисторика, незнатока бесцветная, но поставь ее рядом, соотнеси с известным знаком, с вехой — и бесцветная дата заиграет алмазом. Год 1814-й (Даля привезли в Морской корпус), соотнесенный с 1812 годом, вызывает в памяти и белые палатки казаков на парижских бульварах, и определенное настроение русского общества, народа; начало 1826 года (Даль оставляет морскую службу и едет в Дерпт) ощущается иначе, едва вспоминаешь декабрь 1825-го. 1812, 1825, 1848, 1861-й — это и для неисторика, и для незнатока не цифры в строку — даты. Даты-вехи. «Грамоте не знает, а цыфирь твердит»: 1812 или 1825 — «цыфирь», которую затвердили и те, кто «грамоте не знает»; эта «цыфирь» живет в людях.
Пушкин говорил Далю про Петра Великого: «Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и мы стоим еще к нему близко — надо отодвинуться на два века, — но постигаю его чувством…» Как Пушкин возле Петра, так Даль, и не один Даль, — поколение, пора, время, век (у Даля в словаре: век — срок жизни; столетие; время, замечательное чем-либо), пушкинская пора, пушкинский век, возле Пушкина прожили, — не обнимая вдруг умом, но постигая чувством. «Его имя уже имело в себе что-то электрическое», — писал Гоголь. Мы зорче, мы на полтора столетия отодвинулись, мы уже не только «возле», уже и он в нас (хотя, конечно, всего обнять умом не сумели), — Пушкин живет в нас, как «1812», как «1825», как век, пора, эпоха; события и даты пушкинской жизни широко известны — затвержены и постигнуты чувством: стали вехами во времени.
И жизнь Даля до встречи с Пушкиным — годы «рождения» — можно (для лучшего нашего уразумения — вехи во времени!) с жизнью Пушкина соотнести (недаром — «пушкинская пора»!); тридцать лет жизни Даля можно тридцатью годами пушкинской жизни поверить («поверить» — здесь не «верить» и не «проверить», но «сверить»), с этими тридцатью пушкинскими годами сверить.
2
Долговязого подростка привезли в Петербург, в кадетский корпус, — неподалеку от столицы бродил по царскосельскому парку привезенный сюда из Москвы юноша низкорослый, «живой, курчавый, быстроглазый»; оба (как ни смешно — оба!) бормотали стихи (впрочем, долговязый умел строить модели кораблей, решал задачи по инженерному делу, был исполнителен и прилежен; низкорослый, по отзывам воспитателей, был «легкомыслен, ветрен, неопрятен, нерадив» и имел «особенную страсть к поэзии»). Потом они жили рядом, на юге, куда одного послали служить, другого сослали; этот «другой» смотрел с надеждой и мечтой на далекие белые паруса, под которыми маялся от морской службы и болезни морской тот «один». Оба слышали шум одного моря. Они могли встретиться в Крыму, в Одессе, наконец — в Николаеве, который Пушкин проезжал. Оба (по-разному) не поладили с начальством, и оба за то поплатились: один — военным судом, другой — новой ссылкой (31 июля 1824 года, через несколько дней после того, как Даль вынужденно, тоже словно в ссылку, отправился дослуживать на Балтику, Пушкин проследовал через Николаев по дороге из Одессы в Михайловское). В Дерпте круг Даля — люди, близкие к Пушкину, которые навещали его или с ним переписывались. Потом оба отправились на разные театры одной войны (подобно военному лекарю Далю, который, покинув обоз, догонял верхом передовой казачий отряд и в его рядах преследовал неприятеля, поэт Пушкин при внезапной неприятельской атаке в долине Инжа-Су «выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах»). На войне Даль подружился с Вельтманом, Пушкин и Вельтман встречались в Кишиневе, не может быть, чтобы Вельтман Далю о Пушкине не рассказывал: в 1829 году, когда шла война, Пушкин — уже «солнце русской поэзии», главное же — интерес к нему у Даля очень велик. Сохранилась записка Даля о поединках Пушкина, в ней подробно описана кишиневская дуэль с полковником Старовым; Даль объясняет, что слышал историю «от людей, бывших в то время на месте». После войны Даль и сам оказался в Бессарабии, привез оттуда «Цыганку» (как Пушкин некогда замысел «Цыган» оттуда привез). «Цыганка» — первый шаг Даля в большую литературу — написана в 1830 году: автор повести в Бессарабии и в Каменец-Подольске воюет с той самой холерой, которая заперла Пушкина в нижегородской вотчине, подарила нам болдинскую осень.
3
18 марта 1832 года Пушкин, гуляя по Невскому, купил альбом, вывел заголовок «Исторические записки А. О. С. ***»; под заголовком он записал стихи «В тревоге пестрой и бесплодной»; поэт преподнес альбом Александре Осиповне Смирновой (Россет): «Вы так хорошо рассказываете, что должны писать свои Записки». 21 марта 1832 года доктор Даль определен ординатором Санкт-Петербургского военно-сухопутного госпиталя; скоро он станет известен в столице как человек бывалый и отменный рассказчик. И до тех и до других Пушкин был великий охотник — не одной Смирновой он альбом подарил: меньше чем за год до смерти подарил актеру Щепкину тетрадь, чтобы писал воспоминания, которых начальные строки сам и набросал; и друга своего Нащокина Павла Воиновича побуждал писать записки; и огорчался, что Грибоедов не оставил своих записок («Замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…»); и уже готовые записки «кавалерист-девицы» Надежды Дуровой встретил восторженно и напечатал в своем «Современнике»; и брата Дуровой, Василия, с которым встречался в 1829 году на Кавказе, прекрасного рассказчика, заставлял без конца вспоминать свои приключения; и каких-то бывалых людей из нащокинских «челядинцев» (по слову Пушкина — «сволочь»), какого-то «актера, игравшего вторых любовников, ныне разбитого параличом и совершенно одуревшего», или монаха из евреев-выкрестов, обвешанного веригами, он готов слушать, они смешат его до упаду, — до бывалого человека, до хорошего рассказчика Пушкин был охоч чрезвычайно.
4
Но такое «охоч» — это лишь к Далю интерес, к личности его; у Пушкина же шире — к делу Далеву интерес, охота «Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для совершенного знания свойств русского языка» — это Пушкин еще прежде Даля высказал, до того как Даль объяснял свой опыт со сказками, говоря, что «не сказки по себе ему важны, а русское слово…». Пушкин еще прежде Даля записывал сказки, не приноравливая, не разукрашивая; он записывал и песни на ярмарке в Святогорском монастыре — «рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках; придет народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберет к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, сказки сказывают». Потом он в Болдине собирал песни для Киреевского, и не просто собирал, но, сличая с напечатанными, приводил «в порядок и сообразность». Был какой-то пакет с собственноручно записанными Пушкиным пословицами и поговорками, — время сохранило о нем лишь предание. Предание сохранило рассказ об «одном пожилом человеке, не принадлежащем к обществу Пушкина, но любимом им за прибаутки, присказки, народные шутки. Он имел право входа к Пушкину во всякое время…» (У Даля позже такой старик тоже был — солдат-сказочник Сафонов, — он к Далю, начальнику канцелярии министра, в любое время являлся.) Но вот и не преданье: в столе у Пушкина припрятана «Сказка о попе и о работнике его Балде», и начатая «Сказка о медведихе» («Как весенней теплою порою»), и запрещенные государем «Песни о Стеньке Разине»: «…при всем своем поэтическом достоинстве, по содержанию своему не приличны к напечатанию. Сверх того, церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева». «Сказка о царе Салтане» была в 1832 году как раз напечатана.
5
Даль точно обозначил время своего знакомства с Пушкиным: «Это было именно в 1832 году, когда я, по окончании турецкого и польского походов, приехал в столицу и напечатал первые опыты свои». Он и Бартеневу спустя много лет (а именно 17 января 1860 года) то же говорил: «Познакомился с Пушкиным 1832 в Спб. Жуковский долго хотел поехать с ним вместе к Пушкину, но ему было все некогда. Даль взял свою новую книжку и пошел сам представиться»[43]. Повод для знакомства — «первые опыты», «новая книжка», иначе говоря, «Русские сказки». «История со сказками» — конец октября, а пока круги по воде бегут — и начало ноября; встретились Даль с Пушкиным во второй половине ноября или в декабре. От появления Даля в Петербурге до встречи с Пушкиным — месяцев восемь; Пушкин о нем, наверно, слышал от Жуковского, от Плетнева или Греча, возможно, еще от кого; бывали иной раз в одних домах, общих знакомых уже накопилось немало; Пушкин, должно быть, слыхал не только про Даля — бывалого человека, рассказчика, не только про собирателя слов и пословиц (если про такого Даля до встречи вообще слыхал), Пушкин, наверно, и про доктора Даля слыхал; но встретиться все не доводилось.
Это у Мельникова-Печерского необыкновенно просто: «В Петербурге… дружба с Жуковским сделала Даля другом Пушкина, сблизила с Воейковым, Языковым, Анною Зонтаг, Дельвигом, Крыловым, Гоголем, кн. Одоевским». Но с Воейковым и Языковым, которого в то время и в Петербурге-то не было, Даль познакомился в Дерпте, с Анною Зонтаг и того раньше — в Николаеве, свидетельств близости его с Гоголем и Крыловым не имеем, Дельвиг же к приезду Даля в Петербург больше года как умер.
О знакомстве с Пушкиным Даль писал, что «виделся с ним раза два или три», — так о дружбе не пишут. Дружба, — объяснял Даль, — «взаимная привязанность», «тесная связь», «стойкая приязнь». Все будет: и привязанность, и взаимность — дружба будет, но надо ли наперед забегать?..
6
Год тысяча восемьсот тридцать второй; осень. В середине октября Пушкин возвратился в столицу из Москвы («Состоящий под секретным надзором полиции отставной чиновник 10 кл. Александр Пушкин, квартировавший Тверской части в гостинице «Англия» 16 числа сего месяца выехал в С.-Петербург, за коим во время жительства его в Тверской части ничего предосудительного не замечено», — доложил московский полицмейстер). Он занят первым томом «Дубровского» (главный герой именуется пока Островским), ждет разрешения на издание политической газеты («журнала»), — тот же Мордвинов и в те же дни, когда начиналась «история со сказками» Даля, сообщил Пушкину, что представил «образцы журнала» Бенкендорфу, а «его высокопревосходительство располагал представить оные государю императору по возвращении своем из Ревельской губернии. — До воспоследования же высочайшего же сему предмету разрешения, не полагаю я благонадежным для вас приступить к каким-нибудь распоряжениям». Пушкин и сам не полагал это для себя «благонадежным»: год начался с выговора за напечатание без высочайшего дозволения стихотворения «Анчар, древо яда» и с переданного через Бенкендорфа многозначительного царского подарка — Полного собрания законов Российской империи.
То ли во второй половине ноября, то ли в декабре Даль взял книгу своих «Русских сказок», отправился к Пушкину. 1 декабря Пушкин перебрался с Фурштатской, где снимал квартиру неподалеку от Литейной полицейской части, в дом Жадимирского на углу Гороховой и Большой Морской. Даль поднялся на третий этаж; слуга принял у него шинель в прихожей, пошел докладывать. В том, как расставлена была мебель в комнатах, чувствовалось что-то непостоянное, временное: чувствовалось, что ее часто двигали и опять будут передвигать. Комоды, столики и ширмы еще не вросли в свои места, не вписались в них; казалось, если переставить, будет лучше. После женитьбы, за год с небольшим, Пушкин сменил уже четыре квартиры — Наталье Николаевне все не нравились, и сам он (от неумения хозяйствовать, наверно) находил «большие беспорядки в доме» и злился, что «принужден употреблять» на домашние дела «суммы, которые в другом случае оставались бы неприкосновенными».
Даль, волнуясь, шел по комнатам, пустым и сумрачным, — вечерело. Где-то в следующей комнате или через одну Пушкин (Пушкин) встал из кресел и сделал шаг к двери, чтобы встретить его.
7
Попробуем воссоздать эту первую встречу — внешне хотя бы.
Пушкин двигался легко и быстро, хотя хромал и опирался на палку: у него сильно болела нога в ту осень, — он жаловался знакомым, что его замучил «рюматизм», что ревматизм поразил его в ногу (он говорил и так и этак). Пушкин усадил Даля в кресло, а сам, жалуясь на «проклятый рюматизм», устроился на диване: сунул подушку под бок, левую ногу поджал, правую, больную, вытянул бережно. Даль отметил неуловимо легкое, изящное движение, которым Пушкин, садясь, откинул фалды фрака. Фрак был дневной, серо-голубой (Даль про себя назвал его сизым), не новый. Свежая сорочка была с широким отложным воротником, без галстука. С одеждой Пушкин обходился вольно, однако в этом чувствовалась не небрежность, а уверенность, что все и так сидит на нем ладно и красиво. Волосы Пушкина оказались светлее, чем представлял Даль; и глаза поражали — большие, светлые на желтоватом и словно слегка подернутом серой пылью лице. Пушкин сразу показался Далю очень русским — не африканцем. Может быть, оттого, что Даль привык не только рассматривать людей, но слушать: у Пушкина был великолепный московский говор. И слова ложились точно, одно к одному, весомые, нужные, крепкие, — ни одного не выкинуть и лишнего не прибавить. Даль не сразу даже заметил, что речь Пушкина не плавна, что он прежде вдумывается в то, что хочет сказать, и как бы выбирает единственное точное слово, — оттого говорит, пожалуй, отрывисто.
Пушкин, надо полагать, первый заговорил, когда они встретились с Далем: вряд ли Даль сумел тотчас справиться с понятным волнением и робостью; да и пришел он к Пушкину не просто так, побеседовать, — пришел услышать слово Пушкина о своем деле. Какая удача, что они не познакомились раньше, что Жуковский (которого чуть ли не упрекают — как же раньше-то не собрался их познакомить) укатил за границу, что лето Далю пришлось провести в Кронштадте, а осенью Пушкин уезжал в Москву, — какая удача! Пока не явился в свет «первый пяток» «Русских сказок», всякая встреча (а как она важна, пророчески важна подчас, первая встреча!) обернуться могла мимолетным светским «здравствуйте! — до свидания!» — великий поэт Пушкин и Владимир Иванович Даль из военно-сухопутного госпиталя, доктор («известный»), бывалый человек («занятно рассказывает»), напечатал повесть в «Московском телеграфе» («Давно ли?» — «Два года тому». — «Не помню»): не с чем было подойти к Пушкину, тем более прийти, — дело, которое сам Даль еще не ощутил как дело жизни своей, на пальцах не растолкуешь. Теперь на двухстах страницах, под плотным черным переплетом, хранился образчик Далева дела; теперь к поэту Пушкину пришел сказочник Казак Луганский.
Главный разговор и начался скорее всего с «Первого пятка»: человек, вступивший на литературное поприще, пришел услышать мнение старшего и признанного собрата; да и повод трудно найти удобнее, чтобы начать разговор.
— Сказка сказкой, — говорил Пушкин, перелистывая «Пяток первый» Казака Луганского, — а язык наш сам по себе…
В сказках «Первого пятка» он именно то увидел, что Даль хотел показать, — образцы народных сокровищ.
— Что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото!..
Открывал книгу с начала, с конца, где придется. Радостно посмеиваясь, перебирал вслух низанные Далем ожерелки из чудесных слов и пословиц. Приговаривал, смеясь: «Очень хорошо»; иные отчеркивал острым и крепким ногтем. Вдруг замолчал, захлопнул книгу, положил ее на подлокотник; откинулся на диване, разбросав руки, — одна на подлокотнике, другая вдоль спинки. Глядя мимо Даля, залетел куда-то мыслью.
— Однако, надо нам выучиться говорить по-русски и не в сказке…
Даль подхватил, что-то пытался сказать о «Борисе Годунове» и «Повестях Белкина», он еще не знал ничего об «Истории села Горюхина», не знал, что на рабочем столе Пушкина лежит рукопись «Дубровского» — уже появились на свет и заговорили по-своему и старый кучер Антон, и Архип-кузнец. Пушкин изредка прерывал Даля быстрыми замечаниями: Даль всякий раз удивлялся — именно это вертелось у него самого на уме, да не находил слов, чтобы высказать точно.
Пушкин сказал:
— Ваше собрание не простая затея, не увлечение. Это еще совершенно новое у нас дело. Вам можно позавидовать — у вас есть цель. Годами копить сокровища и вдруг открыть сундуки пред изумленными современниками и потомками!
…Шел снег. Петербургский, мокрый, шел вдоль проспектов. Даль поднял ворот (только нос торчит), навстречу ветру понесся по Гороховой. «Вам можно позавидовать — у вас есть цель». Каково! Искал рукавицы, а они за поясом. Искал коня, а сам на нем сидит. Даль не заметил, как отмахал полквартала не в ту сторону. Ну и дела! Лапти растеряли, по дворам искали: было пять, а стало десять…
8
Сам Даль вспоминал про первую встречу с Пушкиным: «Пушкин по обыкновению своему засыпал меня множеством отрывчатых замечаний, которые все шли к делу, показывали глубокое чувство истины и выражали то, что, казалось, у всякого у нас на уме вертится и только что с языка не срывается. «Сказка сказкой, — говорил он, — а язык наш сам по себе, и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать, — надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке… Да нет, трудно, нельзя еще! А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото! А не дается в руки, нет!»
Много, много сказано — и все же до боли мало: как хотелось бы подробностей, тех драгоценных крупиц, которые приходится у других собирать или, того более, додумывать.
А что мы еще от самого Даля знаем? Запись с его слов в тетради историка Бартенева: «Пушкин живо интересовался изучением народного языка, и это их сблизило. За словарь свой Даль принялся по настоянию Пушкина»?.. Важно, необыкновенно, но опять до чего коротко!
Мельников-Печерский пылко утверждает, будто «Пушкин был в восхищении» от Далевых сказок. Но имеем ли право безоговорочно верить Мельникову-Печерскому?.. «Пяток первый» Пушкину, должно быть, понравился: дело новое, важное и для Пушкина дорогое: Даль один из первых задумал подарить читателю сказки (пока приноровленные, разукрашенные). Однако чтобы Пушкин был от них в восхищении!.. Пушкин, когда пришел к нему Даль, был уже не только великий поэт, прозаик, драматург, но и сказочник. Народная сказка под его пером становилась литературой, поражавшей проникновенной народностью. Осенью, когда познакомился он с Далем, занимался Пушкин «Словом о полку Игореве», горячо отстаивал подлинность древнего эпоса. Гениальная мысль Пушкина так далеко залетала, куда лишь десятилетия спустя добрались пытливые умы ученых, — Пушкин за горизонт заглядывал, угадывал, как сказали бы теперь, «сверхзадачу»: «Мы желали бы с благоговением и старательно… воскресить песнопения баянов, сказки и песни веселых скоморохов… Нам приятно было бы наблюдать историю нашего народа в сих первоначальных играх творческого духа».
Пушкин вряд ли мог восхищаться содержанием «Русских сказок» Казака Луганского («переложенных», «приноровленных», сочиненных «на манер»). Вряд ли мог Пушкин восхищаться «складом речи» Казака Луганского — по собственным словам автора, затейливым и непростым. Да ведь и сам Даль это подтвердил, слова Пушкина передавая: «Сказка сказкой, а язык наш сам по себе…» Это же почти пренебрежительно — «Сказка сказкой»! Бог с ними, дескать, со сказками, но вот язык — не Далев язык, не «ваш», — а язык наш сам по себе. Даль писал вскоре (мы говорили уже об этом), что не сказки были ему важны, а русское слово, сказка была поводом и предлогом показать собранные запасы, — Даль мог быть доволен. Пушкин понял его; если восхищался, то обилием накопленных слов и пословиц («поговорок»).
«Под влиянием первого пятка сказок Казака Луганского он написал лучшую свою сказку — «О рыбаке и золотой рыбке», и подарил Владимиру Ивановичу ее в рукописи с надписью: «Твоя от твоих! Сказочнику казаку Луганскому — сказочник Александр Пушкин», — утверждал Мельников-Печерский. Никогда! Про «Сказку о рыбаке и рыбке» речь впереди, но здесь и доказывать не надобно — довольно «Сказку о рыбаке и рыбке» с любой Далевой из «Пятка первого» сопоставить. «Под влиянием»! Но у Пушкина за плечами и «Балда», и «Салтан», и незаконченная «Медведиха». А коли подарил — «сказочнику сказочник», то, быть может, правы те, кто полагает, что не простой подарок — урок: «наглядный пример того, как следует пересказывать народные сказки» (по словам ученого).
«Сказка сказкой, а язык наш сам по себе…» Пушкин поддержал Далево увлеченное собирательство; может быть, придал ему толк, смысл, значение, которых сам Даль до поры не осознавал («За свой словарь Даль принялся по настоянию Пушкина»), — вот чем знакомство и встреча их для нас всего дороже. «Я не пропустил дня, чтобы не записать речь, слово, оборот на пополнение своих запасов», — писал Даль на закате дней. И дальше: Пушкин «горячо поддерживал это направление мое».