«А ОН ПОЕХАЛ БОРОНИТЬ…»
«А ОН ПОЕХАЛ БОРОНИТЬ…»
1
Старый дом на Пресне огромен — тридцать четыре комнаты, но долго пустовал и стоил недорого. Считается, что построил его князь Михаил Михайлович Щербатов, историк.
Дом был немолод, владельцы менялись, от каждого на лице дома оставались, как морщины, следы. Невольно улыбнешься, узнав из воспоминаний, что Даль, в его темно-коричневой блузе и валенках, с его пристрастием к простому укладу жизни («днем работать, а ночью спать»), к простой пище («наедаться досыта одним блюдом»), к простому слову («мужицкой речи Далева словаря, от которой издали несет дегтем и сивухой, или по крайности квасом, кислой овчиной и банными вениками» — самого Даля слова), к простому ремеслу («рукомеслу»), улыбнешься, узнав, что Даль, с его «простота, чистота, правота — наилучшая лепота», восседал в зале, где потолок украшен был тремя плафонами: в среднем, продолговатом, — Аврора с розовым шарфом над головой, на золотой колеснице, запряженной белыми конями, а в крайних, круглых, — амурчики с лирой и факелами.
Это не по Далеву вкусу, когда дом для фасада строится — «красно глядеть, а жить негде». В доме на Пресне было где жить всем чадам и домочадцам и бесконечным гостям-постояльцам (кстати, и Мельников-Печерский, перебравшись с семьей в Москву, «взял маленькую квартирку в доме В. И. Даля») — облик покоев и горенок выдавал нрав и привычки владельцев: одна дочь собирала фарфоровые статуэтки; другая увлекалась музыкой; супруга, Екатерина Львовна, предпочитала тяжелые шторы; Павел Иванович Мельников привык к кабинету, заваленному книгами и бумагами. Жил еще постоянно в доме какой-то отставной солдат-гвардеец Гусев, бывший сторож Нижегородской удельной конторы, не пожелавший расставаться с Владимиром Ивановичем; Даль звал его «Гусенькой» и передал ему все ключи от дома, кладовых и домовых построек.
Но в письмах Даля снова: «Я живу, как вы знаете, одиноко; человек я весьма не публичный, в людях не бываю, люблю общество тесное, близкое, родное»[107]. Послушать его — он всю жизнь провел в одиночестве и не встречал никогда никого. Но именно про дом на Пресне академик Грот писал, что ворота его всегда были открыты. Сюда приходили знакомые Даля, старые и новые, и знакомые его чад и домочадцев, и «собратья» его по делу (а сколько разных дел было в жизни его — «братство» оказывалось широким), да и «общество близкое, родное», как подсчитать всех, кто ежедневно или почти ежедневно сходился к Далю, — тоже добрых два-три десятка человек. Сам он и впрямь выезжал, кажется, не часто: в бумагах его находим письма и записки знакомым москвичам, обитавшим неподалеку. Есть записка, в которой он просит прислать билеты в университет на какое-то заседание или чтение и спрашивает, в чем быть — «в мундирах, фраках (коих у меня нет), в сюртуке?». Записка свидетельствует одновременно и о том, что выезжал, и о том, что выезжал редко.
Молодой Кони встречал Даля на вечерах у давнего друга его писателя Вельтмана («раз в неделю сходились старые сослуживцы по военной службе в турецкую войну»); встречи эти происходили в кабинете, по-мужски, запросто — можно было без фрака. Даль вообще фрака не любил, фалды упрямо называл «хвостами», он поминает фрак, говоря о «светском» языке: «Распахнув ворота настежь на запад, надев фрак и заговорив на все лады, кроме своего…» Уцелела фотография Даля в черном сюртуке, одна мемуаристка сообщает, что Владимир Иванович носил темно-серую русскую поддевку и сапоги, но для нас старик Даль все-таки в темно-коричневой с вишневым оттенком блузе: мы привыкли к Далю, изображенному Перовым на знаменитом портрете.
Даль сидит неподвижно в глубоком старинном кресле; пристально смотрит куда-то: то ли видит нечто за годами и верстами, то ли заглядывает в себя. Руки спокойно сложены, но не кажутся бездельными, незанятыми; пальцы длинные и тонкие, но кисти крепки и жестки — Даль и в старости не забросил токарного станка, мастерил ларцы, пристрастился вырезать рогатые мотовила для наматывания пряжи. В кресле Даль не отдыхает — работает: он думает. Перову можно верить.
2
В залу с розовой Авророй на потолке Даль являлся рано утром. Зала была и рабочий кабинет его, и гостиная. Письменный стол Даль поставил возле больших окон, выходивших в тихий дворик, — зеленая лужайка, обсаженная липами, заросшая бузиной и шиповником. Летом, когда жены нет в комнате (Екатерина Львовна боится сквозняков), Даль, наверно, отворял окно — слушал, как птицы щебечут, как жужжат пчелы, вдыхал медовый запах липового цвета («липец» — белый душистый мед, который собирают пчелы с липового цвета; так же в старину именовали месяц июль). Возле окон стояли кадки с растениями. Обои на стенах имели вид изразцов — орнамент (узор, прикраса) был тоже растительный. В глубине залы стоял широкий диван, кресла, лежали азиатские ковры из Оренбурга.
Даль являлся в залу рано утром; поглядывая в окно, принимался за дело — тихий дворик, заросший бузиной и шиповником, приятен для глаз, помогает сосредоточиться. Многие помнят, что, садясь за работу, Даль клал по правую руку красный фуляровый платок и табакерку. Старые высокие часы отбивают время; дочери (а позже — и внуки), старушки родственницы, знакомые, ставшие у Далей на постой — у каждого свои покои, — тянутся по привычке в залу, где обосновался со своей работой хозяин и где можно громко разговаривать, шуметь, смеяться — уединения Даль так и не полюбил: «Хотя тесно, да лучше вместе. В тесноте люди песни поют, на просторе волки воют».
3
Часы отбивают время: Далю под шестьдесят, за шестьдесят, семьдесят — в доме на Пресне он проживет до самой смерти, безвыездно. Но от переезда в Москву до холмика на Ваганьковском у Даля тринадцать лет — можно сказать, вся жизнь впереди, потому что та настоящая жизнь впереди, которая не кончается холмиком земли, была обретена Далем в эти тринадцать лет.
Старый Даль частенько ходит гулять на кладбище, но нередко поворачивает и в другую сторону, к Пресненским прудам. Там открыли недавно зоологический сад, зимою устраивают катки и горки, по праздникам гулянья, водят хороводы и песни поют; в толпе ходят кукольники с веселым другом Петрушкой, смешливые деды-прибауточники — «Чудак покойник: помер во вторник, в среду хоронить, а он поехал боронить! Ох-ох, хе-хе-хе»…
Далю шестьдесят, за шестьдесят, семьдесят… Пока ноги ходят, он ходит; пока уши слышат — не перестает слушать: ему все еще нужны слова. Он все боронит свое поле. Сколько воды утекло с того вьюжного дня, когда, повинуясь внезапному порыву, какой-то смутной тревоге от «несообразности письменного языка нашего с устной речью простого русского человека», нацарапал он у себя в тетради знаменитое «замолаживает»? У бывшего мичмана борода, седая, мягкая, как бы стекает со щек и подбородка; он по-прежнему очень худ — те, кто с ним встречается, обращают внимание на впалость его щек; под четко очерченными бровями очень ясные, много знающие и чуть удивленные глаза.