РОЗЫСК О «ПЯТКЕ ПЕРВОМ»

РОЗЫСК О «ПЯТКЕ ПЕРВОМ»

1

Даль, о сказке размышляя, называет ее «окрутником» — «переряженным»: «кто охоч и горазд, узнавай окрутника, кому не до него — проходи».

Говорят: «Не узнавай друга в три дня, узнай в три года». Чтобы «узнать» Далевы сказки, и трех дней не понадобится.

Молодец Иван побивает царя Дадона, который «царствовал, как медведь в лесу дубы гнет: гнет не парит, переломит не тужит!», и его «блюдолизов придворных» во главе с губернатором графом Чихирем, пяташной головой (из Далева словаря узнаем толкование имен: Дадон — «неуклюжий, нескладный, несуразный человек»; Чихирь — «беспутный пьяница, шатун и дармоед»).

«Судью правдивого» Шемяку «за хитрые увертки и проделки» посадили на воеводство: «Ах ты, окаянный Шемяка Антонович! Судья и воевода и блюститель правды русской, типун тебе на язык! Лукавый сам не соберется рассудить беспристрастней и замысловатей твоего…» По милости Шемякиной «ныне на свете все так»: «Малый хлеб ест, а крестного знамения сотворити не знает, — а большой правою крестится, а левую в чужие карманы запускает!» Само название сказки «О Шемякином суде» народу русскому за себя говорит.

Сказка «О похождениях черта-послушника Сидора Поликарповича» тоже куда как ясна. Черт спустился на землю, пошел в солдаты, «думал переиначить всю службу по-своему», да на первом же смотру «ему это отозвалось так круто и больно, что он… проклял жизнь и сбежал». Потом попал черт в матросы — «а не приноровишься никак к этой поведенции в морской заведенции: не дотянешь — бьют, перетянешь — бьют». Кончилось дело тем, что пристроился черт по письменной части, чиновником, и зажил припеваючи — «места же своего покинуть не думает, а впился и въелся так, что его уже теперь не берет ни отвар, ни присыпка». Историю Сидора Поликарповича завершает Даль пословицей: «Вот вам сказка гладка; смекай, у кого есть догадка». Особой догадки, чтобы смекать, и не требуется.

2

Историк и переводчик Комовский сообщал поэту Языкову: «Даль издает свои сказки; цензура, говорят, очень милостиво обошлась с ними». Сказки не изданы еще, лишь цензуру благополучно проскочили, а те, кто читал их в рукописи, рады и удивлены: не надеялись, что легко проскочат. «Славно!» — заканчивает свое сообщение Комовский. Позже он писал про сказки Далева «Первого пятка»: «Толкуют, будто им снова позволено будет явиться на белый свет в торжестве и славе; но мне это невероятно».

Невероятно, чтобы сказкам Даля разрешили увидеть свет, — таково мнение доброжелательного современника, а вот и не слишком доброжелательный — московский почт-директор Булгаков — ворчит: «Здесь ходили по рукам какие-то басни или сказки Луганского… Я удивляюсь, что цензура допустила печатание».

Друзья Даля радовались, что в «Пяток первый» не попала сказка «Сила Калиныч, душа горемычная, или Русский солдат ни в аду, ни в раю»[38]. Хорошо, что не напечатана, как сначала предполагалось, сказка о Калиныче, который тузит и святых и грешных. Была б тогда возня еще и с попами. Эту сказку, позволенную также цензурою, Смирдин припасал для своего альманаха — теперь едва ли можно и думать о ней».

Не уверены, прав ли автор приведенных строк, говоря, будто цензура дозволила сказку о Силе Калиныче. Сказка эта, как явствует из письма Даля к Полевому[39], была написана еще в Дерпте, до отъезда на войну, и передана автором Языкову для доставки в «Московский телеграф», но «некоторые выражения, без дурного намерения в сказке употребленные, не допустили тиснения оной». Даль пишет затем, что выражения эти «легко можно было бы переменить, если остальное… достойно сделаться гласным». Да вот беда: остальное-то, хотя и в пересказе самого Даля, — история о том, как солдат попал в рай и «бил праведных, отгоняя их по шеям». Вряд ли такое «остальное» могло соблазнить издателя «Московского телеграфа»!..

Даль, наверно, смельчаком непреднамеренно оказался. Он сочинял многословные свои сказки (считая, что лишь перелагает народные), никак не собираясь придавать им «определенное направление». Но отзвуки подлинно народных сказок слышатся в творениях Даля. Жизнь подбрасывала ему впечатления, Даль укладывал их в свой «Пяток», не осторожничая, очевидно не полагая поначалу увидеть книгу напечатанной. Выбор тем и впечатлений, и не выбор даже, скорее то, что впечатляло, равно как характер пересказа, — это со счета не сбросишь!

Профессор словесности и цензор Никитенко, который — как и сам Даль, конечно, — ничего «крамольного» в сказках «Первого пятка» не находил («Просто милая русская болтовня о том, о сем»), объяснял: «Отними у души возможность раскрываться перед согражданами, изливать перед ними свои мысли и чувства, — это заставит ее погружаться в себя и питать там мысли суровые, мечту о лучшем порядке вещей. В смысле политическом это опасно».

3

Нашлись «охочие и гораздые», заглянули под размалеванную пословицами и прибаутками маску «окрутника», ряженого.

Директор канцелярии Третьего отделения статс-секретарь Мордвинов докладывал своему начальнику, шефу жандармов Бенкендорфу, находившемуся в Ревеле: «Наделала у нас шуму книжка, пропущенная цензурою, напечатанная и поступившая в продажу. Заглавие ее «Русские сказки Казака Луганского». Книжка напечатана самым простым слогом, вполне приспособленным для низших классов, для купцов, солдат и прислуги. В ней содержатся насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдата и проч. Я принял смелость поднести ее его величеству, который приказал арестовать сочинителя и взять его бумаги для рассмотрения».

Оставшиеся у книгопродавцев экземпляры «Русских сказок» были изъяты, «Пяток первый» в один день сделался редкостью.

Как тут не прославиться — всякому любопытно, что за книжка, что за сочинитель… Это, конечно, не навеки слава, какую принес Далю «Толковый словарь», это сиюминутная, мимоходная известность — слава («Про Казака Луганского слыхали?»), и все-таки слава; о ней пословица: «Дал денежку, а славы на рубль».

В самом деле, едва «Пяток первый» русских сказок, «на грамоту гражданскую переложенных», появился на прилавках (вернее, с прилавков исчез), мир тотчас о Казаке Луганском заговорил. Не весь мир, конечно, не «божий свет», но мир-«общество» (петербургский мир, московский), мир литературный. Не весь «божий свет», конечно, но петербургский свет, даже высший, тот, о котором Даль в словаре хорошо писал: свет — «род людской, мир, община, общество, люди вообще» и свет — «отборное, высшее общество, суетное в обычаях». Даль сразу прославился; и, надо признать, общество отборное, суетное в обычаях — «свет» — немало тому поспособствовало.

«Нашли в сказках Луганского какой-то страшный умысел против верховной власти и т. д.», — записал в дневнике Никитенко. Сам Даль потом вспоминал: «Обиделись пяташные головы, обиделись и алтынные, оскорбились и такие головы, которым цена была целая гривна без вычета». Вот она какова, денежка, обернувшаяся рублевой славою, — тоже недешева.

Даль в Третьем отделении под арестом, бумаги его взяты жандармами для рассмотрения, а книжку, «наделавшую шуму», перелистывает на предмет вынесения приговора не кто-нибудь — сам «его величество», государь император.

Никитенко мрачно пророчит: «…Люди, близкие ко двору, видят тут какой-то политический умысел. За преследованием дело не станет». Для такого пророчества особой дальновидности не требуется.

Но самое удивительное: преследований не было. Ранним утром Даля арестовали, а освободили вечером того же дня. Статс-секретарь Мордвинов утром встретил его «площадными словами», вечером же рассыпался в любезностях («Это больше всего поразило меня в тот черный день», — говаривал Даль). Более того, Бенкендорф, возвратясь из Ревеля, потребовал Даля к себе: «Я жалею об этом; при мне бы этого с вами не случилось…» Удивительная подробность: Бенкендорф перед лекарем Далем извинился! И не выдуманная, не может быть выдуманной, — Даль о ней упоминает в бумаге, предназначенной для Бенкендорфа (!).

Странная история!

4

Дочь Даля пересказывает ее крайне недостоверно, фальшь бьет в глаза, однако в дочернем пересказе штришки есть прелюбопытные: «Отца привезли в великолепную гостиницу (?)… Отец лежал (?) без сюртука (?), вдруг дверь к нему с шумом отворилась, и вошел Бенкендорф или Дубельт — не знаю (не знает: Бенкендорф — в Ревеле, Дубельт — начальник штаба корпуса жандармов с 1835-го, управляющий Третьим отделением с 1839 года. — В. П.), ибо, поминая об этом, отец всегда выражался «Бенкендорф — Дубельт…». И далее: «Генерал намекнул о каком-то пасквиле на императора, который ходит по городу и сочинителем которого сочли отца.

— Кто же будет моим судьей?..

— Сам государь император будет вашим судьей!

— Знаю, что он наш общий судья, но не станет же он заниматься такими пустяками.

— Да, да, пустяки!.. Так знайте же: пока вот я здесь говорю, пасквиль, в котором вас обвиняют, и сказки ваши поданы государю, и он сличает слог обоих.

— Тогда я спокоен! — воскликнул отец.

На следующее утро тот же генерал влетает с нежными восклицаниями и поздравляет отца с освобождением. «Разве вы читать не умеете, разве вы сами не могли видеть, — было написано рукой его величества (?) на поданном ему пасквиле, — что одно написано даровито, другое безграмотно».

Суд государя так тронул отца, что он всегда с особенным чувством…» и т. д.

Тошнотворно сладко, но не лишено интереса: событие иначе, нежели у остальных жизнеописателей, изложено.

5

Вот привычная схема (по-Далеву: «образец») — ее четко придерживается Мельников-Печерский: пресловутый Фаддей Булгарин нашел сказки Даля «грязными, неприличными и свое усердие о приличиях простер за приличную черту» (пересказываем биографический очерк Мельникова-Печерского); Даль был арестован; он «и сам не знал, как об этом проведали Жуковский, бывший уже тогда воспитателем государя наследника, и находившийся тогда в Петербурге дерптский профессор Паррот… И Жуковский и Паррот ходатайствовали пред государем о Дале. Жуковский объяснил, что слова сказки, навлекшие беду на автора, выражают вовсе не то, что о них доложили. Вечером того же дня Даля освободили из-под ареста…».

Привычный образец кажется надежным необыкновенно; оттого и надежен, что привычен: Булгарин — доносчик, Жуковский — ходатай.

Правда, Мельников-Печерский ссылается на Даля, но ведь через сорок-то лет старик мог кое-что и запамятовать, а кое-что мог и не пожелать вспомнить — в биографическом очерке Мельникова-Печерского (хотя он и со слов Даля) много пробелов (и подчас в «острых» местах); похоже, Даль помогал Мельникову «творить» свою биографию.

У Мельникова-Печерского дело так представлено, что Булгариным «в одной из Далевых сказок некоторые выражения перетолкованы в дурную сторону» и что Жуковский «слова сказки, навлекшие беду на автора», как бы заново перетолковал.

С той же невинно-недоуменной интонацией писал о происшествии Я. К. Грот: «Сказки были задержаны за несколько превратно истолкованных слов».

Но Мордвинов-то, директор канцелярии Третьего отделения, не выражениями («некоторыми выражениями», «несколькими словами») разгневан, а духом сказок: «…насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдата и проч.» (здесь очень важно это «и проч.», то есть вообще, вообще насмешки и жалобы); Мордвинов слогом сказок разгневан — «самым простым, вполне приспособленным для низших классов».

Слог тоже проступок, преступление. За семь месяцев до Далевых сказок была представлена царю и также запрещена другая книга («Двенадцать спящих бутошников»). Бенкендорф отмечал: «Будучи написана самым простонародным площадным языком, она приноровлена к грубым понятиям низшего класса людей». Слог тоже проступок, современники Даля это знали. Друг Пушкина, поэт и критик Плетнев писал: в книге Даля «что-то нашли непозволительное или слишком простонародное»[40]; то есть для Плетнева «Непозволительное» равно «слишком простонародному», и каждое само по себе есть проступок, преступление, причина для запрета книги, а Мордвинов обнаружил в Далевых сказках и то и другое.

6

В докладе Бенкендорфу директор канцелярии Третьего отделения поставил «Русские сказки» Даля в одном ряду с «отвратительными известиями из Варшавы», с «опасным настроением умов в Новгородских военных поселениях» и тотчас за сообщением о «революционной книжечке или прокламации», которую неизвестный человек бросил в темноте солдату, находившемуся в карауле у Екатерининского института. Неизвестного, несмотря на приказ государя, найти не удалось, — не оттого ли спешил Мордвинов подсунуть царю (взамен?!) «нашумевшую» книжку Даля? И не отсюда ли в воспоминаниях дочки (она ведь тоже с чьих-то, скорее всего отцовских, слов вспоминает) появился путаный рассказ о каком-то пасквиле, с которым якобы царь лично сопоставлял Далевы «Русские сказки», — не с той ли «книжечкой или прокламацией» сопоставлял? Слово же «пасквиль» потому всплыть могло, что Даля царю пасквилянтом представляли (как «доказательство» на случай обвинения).

Как бы там ни было, пасквиль и сказки в жандармских бумагах о Дале, в мыслях жандармских о нем будут отныне рядом; восемь лет спустя Бенкендорф напишет министру внутренних дел: «Из имеющихся в 3-м отделении собственной его величества канцелярии сведений видно, что… Даль… сочинил книгу под названием «Русские сказки Казака Владимира Луганского», в которой помещено было столько предосудительных мест, клонившихся к внушению презрения к правительству и к возбуждению нижних военных чинов к ропоту… Сверх того известно мне, что Даль был под судом по случаю павшего на него сильного подозрения в сочинении им одного пасквиля…»

У Мордвинова в докладе — «насмешки над правительством», здесь — «презрение к правительству»; там — «жалобы на горестное положение солдата», здесь — «возбуждение нижних военных чинов к ропоту». А ведь восемь лет прошло!..

7

Письмо-доклад Мордвинова к Бенкендорфу (что книжка Даля «шуму наделала») датировано 7 октября. Никитенко отмечает, что при дворе нашли в книжке крамолу значительно позже — 26 октября, причем отмечает не как давно прошедшее, а как новость — «за преследованием дело не станет». Комовский рассказывает Языкову о злоключениях и аресте Даля — 8 ноября. Недоброжелатель (Булгаков) ворчит того позже — 27 ноября (но уже как о деле прошедшем). Наконец, приятель Даля, профессор Петр Александрович Плетнев, тихий, благонамеренный Плетнев, до поры «бесстрашно» приводит в лекциях пословицы из «Пятка первого»; сообщая же другу о происшествии с книгой (ну Плетнев-то явно запамятовал), пишет, что произошло оно «перед Рождеством». Скорей всего письмо Мордвинова датировано неверно. Могла быть описка, опечатка при публикации. Не точнее ли датировать письмо 27 октября?..

Для нас даты не только сами по себе любопытны — они нарушают привычный «образец».

17, 18 и 19 октября, в трех номерах подряд, о «Русских сказках» Даля сообщала булгаринская «Северная пчела».

Сначала читаем «Письмо в Дерпт», помеченное 9 октября. Автор письма, спрятавшийся под буквой N, сообщает, между прочим, дерптскому другу: «Надеюсь прислать тебе на следующей неделе Русские Сказки Казака Луганского, оригинальные и необыкновенно замысловатые: они оканчиваются печатанием». Известно, что Булгарин проводил значительную часть времени в Дерпте (у него вблизи города была дача); если предположить, что N — это друг и соиздатель Булгарина по «Северной пчеле» Николай Греч[41] и что письмо не только литературный прием, то у Булгарина — алиби. Если же письмо — прием, выдумка, то трудно представить себе, что, зная мнение Мордвинова («насмешки над правительством» и проч.) и не зная окончательного решения дела, Булгарин вылез бы в своей газете с заблаговременной похвалой еще не вышедшей книге. Еще не вышедшей — сказки «оканчиваются печатанием», — сообщает «Северная пчела» 17 октября (правда, с пометкой «9 октября»). В письме же Мордвинова к Бенкендорфу от 7 (?) октября (какая странность!) говорится, что книга не только напечатана, но и поступила в продажу.

18-го и 19-го «Северная пчела» дает «Русским сказкам» Даля оценку восторженную: «В Сказках Казака В. Луганского находим мы воображение живое и творящее… Все это украшено, без излишества и натяжки, пословицами, поговорками, шутками и прибаутками истинно Русскими… Содержание всех сих Сказок весьма заманчиво, по большей части забавно; и конечно, многие прочтут их, не отставая от книги, как сие случилось с Рецензентом». И не просто оценку восторженную, в ней и надежда: «Сказки Казака Луганского, верно, разлакомят многих любителей чтения, которые, вместе с Рецензентом, пожелают скорого появления следующих пятков». И не просто надежда в ней, того больше — реклама: «Продается: в С. П. Б. у А. Ф. Смирдина; в Москве у А. С. Ширяева; в Туле у г. Титова; в Киеве у г. Лапицкого; в Одессе у г. Клочкова». Знаем, что лобзание Булгарина оборачивалось иной раз поцелуем Иуды, но за десять дней до того, как бежать с доносом, воспевать и рекламировать книгу, которую хулить собрался, воспевать, не ведая, каков будет приговор? Сомнительно!.. Когда сыр-бор разгорелся, Булгарин, возможно, свое словечко тоже вымолвил (тем более что успел прежде времени «крамольную книжку» воспеть), но чтобы сыр-бор по доносу Булгарина разгорелся — сомнительно!..

И еще, кстати: Даль был человек осторожный, но имеем ли право предположить, что переосторожничал в ущерб своему достоинству (по собственному его объяснению — тому, «чего стоит человек»)? Мог ли Даль, зная, что страдает по извету («по указанию») Булгарина, печатать статьи в газете его? Даль (по свидетельству Мельникова-Печерского) знал и — или но — печатал: уже в 1833 году, еще года не прошло (первая же статья из Оренбурга), и в 1834-м, и в 1835-м.

«Непричастность» Булгарина к «шуму» вокруг «Первого пятка» только «придает весу» Далевой книжке. «Пяташные» головы, «алтынные» и такие, «которым цена была целая гривна», увидели в сказках Даля «страшный», «политический» умысел. Не просто донос, не превратно перетолкованное слово — книжка вообще показалась запретной.

8

Свобода была возвращена Далю «благодаря предстательству нескольких хорошо знавших его лиц (особливо Жуковского)», — повторяет даже приятель Даля, обстоятельный академик Грот.

Но про запрещение Далевых сказок Жуковский узнал с большим опозданием из письма Плетнева: за четыре месяца до появления книги, именно 18 июня 1832 года, поэт отбыл в заграничное путешествие, откуда возвратился лишь через пятнадцать месяцев, в сентябре 1833 года. Впрочем, если бы Жуковский и остался в России, он ненадежный «предстатель» («ходатай, защитник и заступник»). В феврале того же 1832 года был закрыт журнал И. В. Киреевского «Европеец»; когда Жуковский сказал царю, что ручается за Киреевского, Николай Павлович возразил: «А за тебя кто поручится?». Жуковского подозревали в принадлежности к «либеральной русской партии», он писал царю, что «не либерал», что «привязан к законности и порядку». Эти события — одна из причин отъезда поэта за границу.

Другим «ходатаем» за Даля называют «дерптского профессора» Паррота. Иногда ему присваивают титул ректора Дерптского университета. Все вроде бы правильно: Георг Фридрих Паррот был и профессором, и (четверть века подряд) ректором Дерптского университета, но до 1826 года, до того самого года, когда Даль приехал в Дерпт. Правда, сын Паррота, Иоганн Фридрих, занимал в университете кафедру физики и был одним из учителей Даля; правда, старик наезжал к сыну в Дерпт из Петербурга и мог встречаться с Далем (в гостиной Мойера хотя бы), но чтобы к царю просить помчался — сомнительно! Да и о чем просить? Доказывать, что в книге, где «нашли страшный умысел против верховной власти», ничего «дурного» нет?.. Было время, Паррот (по словам историка-биографа) «шел прямо в государев кабинет, где по целым часам оставался наедине с царственным хозяином» (то есть Александром Первым). Но затем «хозяин кабинета» охладел к «ученому другу»; при Николае Павловиче отношения Паррота с царем «окончательно потеряли дружеский и сердечный характер». Кто знает, возможно, Паррот и предпринял что-либо в пользу Даля, но чтобы это были решительные и решающие меры — сомнительно!..

Тут скорее приятель Паррота, князь Ливен, мог прийти на выручку попавшему в беду сочинителю. До 1828 года (то есть почти все время, пока Даль в университете учился) Ливен был попечителем Дерптского учебного округа, а затем (до 1833 года) — министром народного просвещения. К Далю министр относился, кажется, доброжелательно; Мельников-Печерский и некоторые мемуаристы указывают, будто Ливен собирался назначить Даля в Дерптский университет на кафедру русской словесности (именно так: лекаря на кафедру словесности), причем вместо диссертации на степень доктора филологии предполагал засчитать злополучные «Русские сказки». Это важное обстоятельство: коли так, министру приходилось защищать книгу.

9

И все-таки главным заступником Казака Луганского был, наверно, отставной флота лейтенант и доктор медицины Владимир Даль. Вспомним: «Когда император Николай Павлович из донесения главнокомандующего князя Паскевича, основанного на рапорте генерала Ридигера, узнал о подвиге Даля, он наградил его Владимирским крестом с бантом». Историки утверждают: «Николай относился к Паскевичу не только с большим уважением, но был привязан к нему и постоянно называл его своим «отцом-командиром»; да и сам Николай говорил о своем сыновнем чувстве к Паскевичу. Историки утверждают также: «Николай Первый был в восхищении от искусных военных распоряжений Ридигера и его эволюций». Паскевич и Ридигер были государю подороже мечтательных поэтов и ученых менторов.

Сохранилось «свидетельство о В. Дале», подписанное в январе 1832 года генерал-адъютантом (то есть в свите царской был) и генералом от кавалерии Ридигером, — свидетельство, где «особенная ревность по службе и способности» Даля отмечены и все подвиги его при наведении и разрушении моста подробно описаны. Император Николай Павлович мост через Вислу запомнил. Кажется, этот мост и вывел Даля из Третьего отделения. Государю, похоже, вся эта история с мостом нравилась.

Следующей после сказок вышла книжка Даля «Описание моста через Вислу»; когда некий генерал-майор хотел Далю печатно в чем-то возразить, ему, генералу, было сие запрещено.

Уже после «истории со сказками» Даль был «за труды, понесенные в минувшую Польскую с мятежниками войну, Всемилостивейше пожалован бриллиантовым перстнем с аметистом».

Историк Комовский объясняет Языкову: «Даля спасли, без сомнения, его нелитературные подвиги в Турции и Польше, известные государю; а цензору — бедняку миролюбивому — нагоняй!» Здесь особенно последние слова интересны — про «цензора миролюбивого»: не тем, значит, дело кончилось, что государю правильно сказки «перетолковали»; Даля простили за «нелитературные подвиги», а цензора — нет: подвигов «нелитературных» у цензора не было. Даль спасся не оттого, что был правильно истолкован, — он прощен был, помилован за «особенную ревность по службе», «за труды, понесенные…».

Не понят, а помилован — в Далевой объяснительной записке 1841 года это в каждой строчке сквозит. «Прибыв в Петербург, я издал в 1832 году пять народных сказок, причем имел в виду исключительно обработку языка нашего в народном духе. Сказки эти навлекли на себя неудовольствие правительства и были запрещены. Но статс-секретарь Мордвинов объявил мне в то же время, высочайшим государя императора именем, что «случай этот не будет иметь никаких вредных последствий и влияния на будущность мою, и что хорошая служба моя во время восстания в Польше его императорскому величеству известна…» Когда Бенкендорф снова вытащил на свет «историю со сказками», Даль напоминает властям про царское обещание. И на всякий случай прибавляет, что сказки его противостоят «лжемудрым суждениям и умствованиям нынешнего веку».

Полюбившаяся мемуаристам «сцена извинения» Бенкендорфа — тоже помилование, прощение Даля, никакого «раскаяния» шефа жандармов, никаких «извинений»: «Граф А. X. Бенкендорф, возвратившись из поездки своей в Ревель, потребовал меня к себе, удостоил нескольких приветливых, ободрительных слов в том же смысле и присовокупил: «Я жалею об этом, при мне бы этого с вами не случилось».

«Несколько приветливых, ободрительных слов в том же смысле», то есть что на будущность Даля случай этот вредных последствий иметь не будет; Бенкендорф его, Даля, ободрить изволил: за царем служба не пропадает. Что же до последних слов — «при мне бы этого с вами не случилось», — то неизвестно, имел ли в виду шеф жандармов слишком скоропалительный арест и грубость («встретили площадными словами») или то, о чем писал один из современников: Бенкендорф «мог помешать заранее» печатанию сказок.

Царь помиловал Даля, а не сказки Казака Луганского.