ШАТКИЕ ВРЕМЕНА

ШАТКИЕ ВРЕМЕНА

1

Седьмого июня 1849 года Владимир Иванович Даль был назначен управляющим Нижегородской удельной конторой.

И сразу же встают вопросы неизбежные, когда в жизни человека происходят перемены, притом весьма решительные и весьма неожиданные, — почему и зачем. А перемена в жизни Даля (с девяноста ступенек над Невским проспектом — министра правая рука! — и, можно сказать, «в глушь, в Саратов», да не каким-нибудь вице-губернатором нижегородским, а всего управляющим конторою) — решительная и неожиданная. Мельников-Печерский (тогда еще просто чиновник нижегородский Мельников) поистине изумленно пишет Далю, узнав о его решении, о перемене этой, о повороте в Далевой судьбе: «Получив от Вас последнее письмо, Владимир Иванович, я и удивился, и порадовался. Удивился как чиновник, — как, подумал я, с того поста, который Вы занимаете, при Вашем чине, орденах и проч. и проч. идти на должность директора ярмарочной конторы? Так будут удивляться, так будут говорить все чиновники, если исполнится Ваше намерение. Но мертвецам хоронить своих мертвецов. Я порадовался и за Вас, и за литературу, и за себя… Если Вы поживете у нас в Нижнем, Ваш труд подвинется вперед быстро, и литература и Русь скорее дождутся Вашего дорогого подарка, который Вы посулили им»[83]. Но в конце письма снова изумление: сам губернатор не верит, что такое важное лицо пойдет на эту должность, что Лев Алексеевич Перовский такого человека отпустит. Но «лицо» пошло, и министр отпустил.

2

Почему?

У историка Бартенева, издателя журнала «Русский архив», читаем: «Утомленный службою, в июле 1849 года Даль испросил себе сравнительно более легкую должность управляющего удельною конторою в Нижнем Новгороде». Ошибка в дате (июнь или июль) здесь значения не имеет — важна причина, тем более, что в январе 1849 года сам Даль писал Погодину: «Хорошо вам, заугольникам, и писать письма, и отвечать вовремя, — а как день за день, не зная воскресенья, сидишь с утра до ночи за такими приятностями, что с души воротит, так вечером и пера в руки взять не хочется». Ну сколько можно жить письмоводом Осипом Ивановичем в чине статского советника — взял и уехал!..

Вот и сослуживец Даля[84] вполне объясняет историю отъезда его из Петербурга: «Служба его при Перовском была самая изнурительная: с 8 часов утра до поздней ночи он постоянно был призываем по звонку, нередко с 4-го этажа, где была его квартира, во 2-й, где жил министр, так что, наконец, несмотря на всю необыкновенную выносливость его натуры, он не мог долее продолжать эту поистине каторжную жизнь и просил о назначении его управляющим удельною конторою в Нижний Новгород».

Незадолго перед отъездом из столицы, но когда все уже было решено, Даль по просьбе министра придумал ему девиз для графского герба (Лев Алексеевич стал графом в 1849 году): «Не слыть, а быть». Думается, девиз не просто свидетельство, но также и пожелание; в девизе словно бы «урок» Перовскому и личность Даля.

Когда в трудную для Перовского пору (сам он заболел, доверенных сотрудников рядом не оказалось) Даль предложил, что ненадолго приедет из Нижнего в столицу, чтобы помочь в делах, министр отказал ему вежливо, но достаточно определенно и резко. Об этом стоит вспомнить, принимаясь за Мельникова-Печерского.

3

«В 1848 году граф Перовский, находившийся тогда в сильной борьбе с графами Орловым и Нессельроде, сказал однажды Далю: «До меня дошли слухи, которые могут быть истолкованы в дурную сторону… Что у вас за собрания по четвергам и какие записки вы пишете?» Владимир Иванович с полною откровенностью рассказал все графу Перовскому, которому записки были вполне известны; он все их читал и даже многое сообщал Далю для их дополнений. Министр удовольствовался объяснением, но сказал: «Надобно быть осторожнее». С того дня четверги прекратились, а драгоценные записки погибли в камине. Впоследствии Даль часто жалел об утрате этих драгоценных материалов для нашей истории тридцатых и сороковых годов, но всегда прибавлял: «…Попадись тогда мои записки в недобрые руки, их непременно сделали бы пунктом обвинения Льва Алексеевича». Затем Мельников-Печерский очень трогательно рассказывает, как Перовский «и слышать не хотел об удалении из Петербурга… самого преданного друга» (!); однако здоровье Даля так «сильно пошатнулось», что министр склонился «на самую тяжелую, как он выразился, жертву».

Как видим, Мельников-Печерский, объясняя причины отъезда Даля из столицы, к «утомлению служебными трудами» добавляет «историю» с запрещением «четвергов» и сожжением записок. Мельников-Печерский бесспорно прав в своих обоснованиях, но нельзя не подивиться принятому им ходу доказательств. Желание всячески выказать наипреданнейшую дружбу Даля с Перовским делает рассуждения биографа попросту бессмысленными. «Какие записки вы пишете?» — спрашивает министр, «которому записки были вполне известны; он все их читал» и даже… дополнял, да еще таким образом дополнял, что они, записки, становились «пунктом обвинения» против него же самого — куда дальше!.. Надо полагать, и про Далевы «четверги», на которые, по словам современника, «захаживало» «все повиднее, посолиднее из петербургского и приезжего миров», Перовскому тоже было известно.

Да и есть ли хоть какие-нибудь основания предполагать, что на приемах у Даля по четвергам была та «крамола», было то «непозволительное» и «предосудительное», которое могло вызвать неудовольствие министра и перепуг Даля? У нас нет полного списка посетителей «четвергов», да таких постоянных гостей скорее всего и не было. Лазаревский припоминает, что встречал в доме Даля литераторов Панаева, Краевского, Григоровича и профессора, историка и юриста Кавелина; видимо, заходили Владимир Федорович Одоевский (Даль тоже бывал у него на «пятницах»), Надеждин, Никитенко, Гончаров, Майков; навещал старого приятеля Пирогов (Даль участвовал в собраниях пироговского врачебного кружка — «ферейна»); известно, что Даль часто встречался с членами Географического общества — Левшиным, Литке, Врангелем, с филологом Срезневским, естественниками Бэром и Брандтом. Состав посетителей смешанный и разнородный, взгляды каждого из них, взгляды и сдержанная осторожность хозяина исключали возможность какой-либо «предосудительности» Далевых «четвергов».

Домашний круг Даля — это прежде всего специалисты, знатоки своего дела — этнографы, словесники, литераторы, натуралисты. На «четвергах», безусловно, разгорались беседы и споры на темы общественные, не могли не разгораться — людям необходимо откликаться на то, что творится вокруг, — но основное содержание приемов у Даля, видимо, составляли профессиональные (дельные!) разговоры о событиях научных и литературных. Не случайно же публицист Ю. Самарин писал из Петербурга: «Был я на двух так называемых литературные вечерах у Даля. Нет, это не то! Нет той свободы, той веселости, той теплоты. Съезжаются люди чиновные, не глупые, но убитые службою…» Причина резкого отзыва, наверно, в том, что попал он, Самарин, на «четверги» из раскаленных политическими спорами московских гостиных, со всех этих «вторников», «сред», «пятниц» у Грановского, Чаадаева, Боткиных.

То же и с записками, об утрате которых мы, потомки, можем искренне пожалеть. Даль начал вести их в тридцатые годы.

Мельников-Печерский, никогда записок Даля не видавший, потратил две страницы плотного печатного текста, пересказывая их содержание; если поверить ему, то Даль один написал подробнейшую географическую, этнографическую и политическую историю России в тридцатые и сороковые годы девятнадцатого столетия. В перечислении Мельникова упомянуты вещи, которые действительно способны были доставить неприятности «летописцу»: «характеристики почти всех тогдашних государственных деятелей», сведения «о лжеимператорах Константинах», «закулисные интриги» в высших правительственных учреждениях. Не вполне понятно, однако, зачем понадобилось Далю уничтожать (и как могли повредить «благодетелю» Льву Алексеевичу) страницы записок, где речь шла о «киргизской степи», «добывании соли на Илецкой защите», «рыбных ловах в Урале, Эмбе и Каспийском море» или о «хозяйстве латинских монастырей». Но Даль сжег все. Добавим, что «попадись мои записки в недобрые руки» (если Мельников-Печерский верно пересказывает слова Даля) должно означать обыск.

Автор предисловия к сочинениям Даля, вышедшим в 1883 году, Петр Полевой про «четверги» и записки ничего не сообщает, но причину отъезда Владимира Ивановича из столицы видит в «кознях врагов» против Перовского и в усталости Даля, вынужденного день и ночь «опровергать их клеветы». Перовский, понятно, «слышать не хотел», чтобы они расстались, и согласился на это «с сокрушенным сердцем».

4

Но вот совсем иное обоснование решительной перемены в жизни Даля, обоснование, тоже хорошо известное современникам.

15 ноября 1848 года председатель тайного «Комитета для высшего надзора за духом и направлением печатаемых в России произведений» — его называли иначе (по дате основания) «Комитетом 2-го апреля» — Бутурлин сообщал министру народного просвещения Уварову: «При рассмотрении помещенной в десятом нумере «Москвитянина» повести Даля под названием «Ворожейка», в которой рассказываются разные плутни и хитрости, употребленные цыганкою проходившего через деревню табора для обмана простодушной крестьянки и покражи ее имущества, комитет 2-го апреля остановился на заключении этого рассказа… Находя, что двусмысленно выраженный в словах: «заявили начальству — тем, разумеется, дело кончилось» — намек на обычное будто бы бездействие начальства ни в каком случае не следовало пропускать в печать, комитет полагал сделать цензору, пропустившему эту неуместную остроту, строгое замечание. Таковое заключение комитета Государь Император изволил утвердить».

Историк М. К. Лемке, приведя этот документ, прибавляет: «Вскоре же Казак Луганский был переведен в Нижний Новгород…» В этом «был переведен», которое звучит здесь как «был сослан», — передержка вполне понятная: Лемке писал историю русской цензуры, передержка от сосредоточенности на своей теме.

Даль не был сослан за «неуместную остроту», за проговорку в одном словечке только («разумеется» сродни «конечно» в юношеском морском дневнике — императорский вымпел с орлом подняли на мачте конечно вниз головой), но дело о «Ворожейке» не ограничилось замечанием цензору. «Неприятностей, кроме высочайшего выговора, мне не было; но, вероятно, будут со временем, когда захотят доброхоты припомнить, что он-де уже попадался. В чем — это все равно; был замечен, и довольно», — писал Даль к редактору «Москвитянина» историку Погодину. В дневнике осведомленного Никитенко читаем: «Бутурлин представил дело государю в следующем виде: что хотя Даль своим рассказом и вселяет в публику недоверие к начальству, но, по-видимому, делает это без злого умысла, и так как сочинение его вообще не представляет в себе ничего вредного, то он, Бутурлин, полагал бы сделать автору замечание, а цензору выговор. Последовала резолюция: «сделать и автору выговор, тем более что и он служит» (сохранился полный текст царской резолюции, которого, понятно, не мог знать Никитенко: «Справедливо, а г. Далю сделать строгий выговор, ибо ежели подобное не дозволяется никому, то лицу должностному и в таком месте службы еще менее простительно»). Перовский, согласно рассказу Никитенко, призвал Даля к себе, «выговорил ему за то, что, дескать, охота тебе писать что-нибудь, кроме бумаг по службе, и в заключение предложил ему на выбор любое: «писать — так не служить; служить — так не писать».

Выбор был предрешен: каково жить литературным трудом, Даль хорошо знал (по самой истории с «Ворожейкой» — весь рассказишко-то восемь страниц! — он имел случай об этом судить), а «у меня за стол садятся одиннадцать душ», — писал он однажды, прося гонорара, когда туго стало с деньгами. Выбор был предрешен — статскому советнику надо было служить и дослуживать. «Как ни тяжела и скучна жизнь петербургская, но до времени надо терпеть в надежде найти под старость покой», — признался он однажды»[85].

Историю с высочайшим выговором Никитенко предваряет горестным возгласом: «Далю запрещено писать. Как? Далю, этому умному, доброму, благородному Далю! Неужели и он попал в коммунисты и социалисты?»

«Запрещено писать» — сказано несколько преувеличенно, однако выбирать Далю приказано.

«Пожалуйста, удостойте, это необходимо», — просит Даль исключить его имя из списка сотрудников «Москвитянина». Вельтман, старый приятель Даля, подтверждает: «Писать он не намерен». Даль в письме к Погодину: «Времена шатки, береги шапки… Я теперь уже печатать ничего не стану, покуда не изменятся обстоятельства». Через год примерно Даль, успокоясь, пошлет рассказы свои и в «Москвитянин», и в «Отечественные записки», и в «Современник», но пока: «У меня лежит до сотни повестушек, но пусть гниют. Спокойно спать: и не соблазняйте… Времена шатки, береги шапки».

5

…Был год 1848-й, год европейских революций, год-веха. «Пока я жив, революция меня не одолеет», — заявил император Николай и призывал «обращать самое бдительное внимание на собственный край».

Был год 1848-й. Год 1848-й, похоже, и оказался главной причиной Далева «бегства» из Петербурга: год-веха стягивает воедино все названные причины его решения круто переменить судьбу, сводит концы. В 1848 году, как никогда прежде, почувствовалась изнурительность бесполезной письмоводной службы. И «закулисные интриги в высших правительственных учреждениях», интриги не столько вокруг Перовского, сколько при его участии, интриги, в которые министр втягивал «преданного друга» и помощника, становились в 1848 году особенно опасными и невыносимыми. И хранение «предосудительных» сочинений (а про Далевы записки, видимо, знали многие его знакомые) могло привести к весьма тяжелым последствиям — не оттого ли решил Даль не оставлять никаких «следов»? И шпионство: были взяты «на прицел» домашние кружки, эти «вторники» и «пятницы», — не отсюда ли резкое и безоговорочное решение Даля «закрыть» свои «четверги»?..

Время шаткое — мало ли кто да что мог сказать (проговориться), пересказать, донести. Даль не знал, видимо, что Бутурлин доложил о нем царю как о человеке «благомыслящем», но он знал про высочайший строгий выговор, он знал, что министр Перовский, который передал ему царское неудовольствие, хотя и «борется» с начальником Третьего отделения Орловым, однако вместе с ним обсуждает для представления государю записку (опять записку!) о мерах к предотвращению дальнейшего распространения в России «пагубных сочинений».

Времена шатки — год-веха словно в фокусе соединил все на первый взгляд несхожие причины Далева решения поворотить жизнь. Даль положительно решил уберечь шапку. Но только ли это — усталость, осторожность, наказание, страх — двигало им, когда он захотел переломить судьбу? Только ли от чего-то убегал он в Нижний или еще и зачем?

6

Зачем?

Даль не «бежал» сломя голову из столицы; от неприятностей с «Ворожейкой» до отъезда — более полугода: мысль о «бегстве» вызревала неспешно. «Отойдем да поглядим, хорошо ли мы сидим» — в столице Далю сиделось нехорошо. Перовскому, наверно, и впрямь не очень хотелось отпускать такого работника (хотя и не «сокрушался», не «приносил жертву») — министр потребовал равноценной замены. Даль искал преемника — предложил свою должность Вельтману, тот отказался («Да ведь это кабала, а ведь я не совсем себе враг»); согласился московский профессор-юрист Редкин, старый товарищ Даля по Дерптскому университету (Перовского замена устроила). Редкин, соглашаясь, спрашивал Даля: «Может ли моя деятельность принести пользу — не мне и не отдельным лицам, а целому сословию?» Не знаем, что ответил Даль, но он уезжал из столицы с тем же вопросом.

Мельникову он писал, что намерен в Нижнем жить «тихо» и «с пользой»; писал также, что собирается основательно заняться словарем. Как раз в конце сороковых годов Далю пришла в голову дерзкая и великолепная мысль — соединить словарь и пословицы, влить пословицы в словарь — мысль, им осуществленная. В Нижнем Даль значительно продвинул главный свой труд: обработал большую часть накопленных запасов, определил способ составления словаря, приступил к подробному толкованию слов. В Нижнем Даль подготовил к печати собрание пословиц. Если б лишь ради этого перебрался Даль в Нижний, если б тихую жизнь с пользой видел он лишь в главном деле своем, если б во имя его избрал незаметную службишку на стороне, для виду, чтобы не служить, а жалованье получать, — он бы и в этом случае был оправдан потомками.

Но Даль отправился в провинциальную контору и вправду служить: служить так, как не удавалось ему в Петербурге, — чтобы приносить пользу «целому сословию»; он еще надеялся, что, служа, можно не бумаги писать, а дело делать. Он не сумел этого «во всероссийском масштабе» — сила солому ломит, — он надеялся, что возьмет свое в глуши, в губернии, где будет вершить дела даже не «в губернском масштабе», а лишь дела находившихся под управлением его конторы удельных крестьян. Он надеялся, что там будет сам себе хозяин и сам себе слуга, без благожелательных Перовских и тонкостей «закулисных козней», — он и крестьяне; там сможет он судить да рядить обо всем по своему разумению (а в столице, как он полагал, его ценят и уважают — считай, что заручился поддержкой). Даль ехал в Нижний дело делать — скромное, тихое, но дельное дело: «Сами в себя должны мы углубиться, проснуться, очнуться, и тогда узнаем, как быть и что делать; но не взрыва нужно нам, который легко вызвать, словно напоказ, и который скоро остывает, нужно блюсти зарок тихо и свято в себе, делать неутомно, ровно и стойко, тянуть налогом лямку свою, не сдавая, хотя бы этого никто не видел, никто не знал…» Нужно иметь право сказать: «Я любил отчизну свою и принес ей должную мною крупицу по силам!»

В душном 1848 году Казак Луганский не выдержал и потянулся «на волю». Ему казалось, что на волю. Он спустился с девяноста ступеней, на высоту которых оказался однажды вознесен судьбою, и вышел на простор. Ему опять казалось, что на простор. Едва появившись в Петербурге, он почувствовал столичную духоту, мечтал — на Волгу, на Украйну, в Москву. На Украйне промчались его детство и юность, в Москве он окончит дни свои. Летом 1849 года Владимир Иванович Даль отправился на Волгу.