ПРО ПОЛТИНУ И ПОДВОДУ
ПРО ПОЛТИНУ И ПОДВОДУ
1
Даль радушно принимал гостей, предлагал партию в шахматы, чай, музицирование дочерей, интересную беседу — во время разговора он не переставал тасовать карточки с записями слов, делать выписки, — он рассказывал и слушал работая. Это вечерами; в одиннадцать (строго по часам — часы в гостиной высокие, с боем) он задувал стоявшую рядом свечу: утром Даль «всегда в конторе».
Десять нижегородских лет Даль упрямо и старательно выполнял свое намерение превратить службу в дело. В первых же донесениях из Нижнего он возмущается привычкой «бездействовать и отписываться». Надежды, с которыми он покидал Петербург, гаснут в нем не сразу; поначалу кажется, что можно стать хозяином в провинции и вершить дело по-своему. Но «бумажная цепь» — оковы крепкие: «я бессилен», «связан», «неразрывными путами связан», — жаловался в официальных письмах Даль. Ему отвечали о необходимости «срочной отправки целых стоп ведомостей по новейшим образцам «сокращенной» переписки».
С годами ничего не менялось, в отчаянии Даля появляется какая-то неизбежность: «…По бумажной части у меня беспорядки точно такие, как у других, может быть и более, по ненависти моей к этому занятию, поколику оно составляет прямую цель службы и трудов; а между тем ревизия наездом не даст средств вникнуть в сущность управления. Хорошо, если б можно было спросить тридцать семь тысяч крестьян; этому суду я бы с радостью подчинился».
2
Про эту «сущность управления» Даль писал: «Не говорите мне, что я затеваю ссору из-за безделиц… Из таких безделушек соткана вся жизнь мужика; у него нет тяжбы из-за наследства графа Шереметева; речь всегда только идет о напрасных побоях, о взятке за полтину, о самоуправном наряде подводы и проч.». В словах про «полтину» и «подводу» открывается цель, с которой ехал Даль в Нижний и к которой упрямо стремился.
«Кому полтина, а кому ни алтына», «Не ждет Мартын чужих полтин, стоит Мартын за свой алтын», — Даль помогал кому-то добыть положенный алтын, помогал Мартыну за свой алтын стоять. Он высоко оценил труды мелкого служащего конторы, который, конечно же, подвергался гонениям: «Этот человек десять лет день и ночь препирался с грабителями, со всеми властями в губернии, вырывая у них день за день по клоку и возвращая обиженному…» Девять лет, изо дня в день, продвигал сам Даль «Дело по жалобе крестьян деревни Нечаихи Логина Иванова и Татьяны Калминой об оспариваемых у них полковницей Л. Г. Гриневич сенных покосах в количестве четырех десятин», — продвигал, несмотря на противодействия судов и палат, несмотря на жалобы, рассылаемые полковницей губернатору, в столицу, государю. Годами, буквально «обстреливая» письмами министра Льва Перовского и, через него, самого царя, добивался Даль пересмотра «безбожного» дела об отдаче в солдаты несовершеннолетнего крестьянского сына Василия Печального (богатый мужик несправедливо обвинил Василия в воровстве, избил до полусмерти, а затем подкупил следствие). «Все следствие, от начала и до конца, произведено ложно; показания крестьян изменены и руки за них приложены самим следователем или его подручными», приговор «основывался на мошенническом следствии», — докладывал Даль министру, царю.
Этот Василий Печальный (одна фамилия чего стоит!) словно символ проходит через служебную переписку Даля[100]. Лев Алексеевич Перовский морщится, отписывается: «Вам необходимо наблюдать, чтобы крестьянские дела решаемы были на месте с должным беспристрастием и справедливостью»; но Даль продолжает свое: «Дел, вроде Печального…. у меня несколько… Всеми силами стараюсь оканчивать их здесь — могу ли доводить обо всех до Вашего сведения и можно ли беспрестанно докладывать Государю? А между тем не могу допустить и такой вопиющей неправды». И тут же, через несколько строк: «О заклеймении… удельного крестьянина, у которого лошадь ушла с базару и он, отыскивая ее, зашел в чужой уезд, приговор вошел в законную силу… К счастью, я узнал об этом и успел остановить; чем кончится — бог знает». А напоследок любезному Льву Алексеевичу язвительно: «Во всей губернии один только исправник, каким он быть должен: расторопный, умный, добросовестный, — это Бетлинг, тот самый, которому на днях отказали в ордене».
Сам Даль награду получил, вот его благодарность министру: «Ваше Сиятельство! Смею принести искреннюю благодарность мою за столь существенную для меня награду, которой я не мог еще ни заслужить, ни ожидать… Но если б я не боялся понести укор неблагодарности — как человек ничем не довольный, — то я бы стал просить еще другой, большей милости; а именно: позволения Вашего Сиятельства представить Вам записку о служебных неудобствах и препятствиях такого рода, которые доводят нашего брата постепенно до безнадежного отчаяния, а с тем вместе уничтожают все добро и благо, к коему стремится благодетельное Управление наше. Жалобы эти будут резки, но правдивы. Чем усерднее я борюсь за дело, тем я теснее связан неразрывными путами по рукам и по ногам. Положение неловкое и для пользы дела бедственное».
3
Удельные крестьяне были собственностью царской семьи — те же российские крестьяне с деревянной сохой в поле, розгами на конюшне и без права «самовольно» выходить замуж, делить имущество, переселяться, передвигаться, строить даже сараи и оставлять завещания. Их объявили «свободными сельскими обывателями», но свобода в рублях стоила пять тысяч — поди скопи их при бесконечных поборах, «законных» и «незаконных» (оброк, повинности, налоги, отбираемые «излишки» умножались на воровство, вымогательство, произвол чиновников и полиции).
Даль с упорной старательностью сообщает о «невыносимом своевольстве полиции» — «истинный бич для крестьян»: «Что делает в Нижегородской губернии полиция с крестьянами, этого не только правительство не знает, но и не поверит, если услышит о том, в уверенности, что в наш век и время, в самой середине России, в Нижнем, не может быть речи об ужасах, известных по преданию давно минувших лет. Не стану говорить теперь об отчаянно-буйном и самоуправном управлении Княгининского городничего Шугурова, который хозяйничает в городе, как в неприятельской земле, дела его вялы и ничтожны в сравнении с делами семеновского исправника Бродовского… Исправник, подобрав себе из подчиненных шайку, разъезжает по уезду и грабит, грабит буквально, другого слова помягче нет на это; он вламывается в избы, разузнав наперед, у кого есть деньги и где они лежат, срывает с пояса ключ и ищет запрещенных раскольничьих книг в сумках и бумажниках, а беглых попов в сундуках и, нашедши деньги, делит их тут же с шайкою своею и уезжает». Это не из частного письма, не из очерка — тоже из деловой переписки с Петербургом. Губернатор, жалуется Даль, объявил, что исправник Бродовский — его доверенный чиновник и потому «россказни» о разбойничьих действиях его — клевета.
Нижегородский губернатор Анненков шутил: «Законы в России, как железо. Когда вынут из печи, так до него пальцем дотронуться нельзя, а через час хоть верхом садись на него». Законы не исполнялись ни «в самой середине России, в Нижнем», ни восточнее — в Оренбурге, где в пятидесятые годы снова губернаторствовал Перовский Василий, ни западнее — в Петербурге, где управлял удельным ведомством другой Далев «благодетель» — Перовский Лев.
Даль докладывал министру «о совершенной неспособности» городецкого бурмистра управлять вотчиной. «Замените другим», — приказывал Перовский. «Но каким образом соединить подобное распоряжение Вашего сиятельства с правом общества избирать своего бурмистра?..»
«Не может быть речи об исправлении погрешностей, ошибок — их нет, а все ложно, от начала и до конца… — объяснялся с министром Даль. — Все управляющие находятся точно в том же положении, как и я, но никто не смеет этого высказать». Министр поучал Даля в раздраженных ответах-советах: «Смотрите на вещи более с прозаической точки зрения, менее пускайтесь в предположения и держитесь сколько возможно существующих постановлений»; «Вы сами вызываете отказы, на которые жалуетесь, оттого что не идете к цели постепенным и установленным порядком, а хотите, чтобы по каждому Вашему представлению переменяли законы и постановления»; «При сем нахожу нужным изъяснить, что представляемые Вами предположения большею частью относятся к таким предметам, которые требуют принятия какой-либо общей меры и Департамент принужден отказывать Вам именно по невозможности привести в исполнение общую меру»[101].
Сколько пылу и чернил потрачено, дабы доказать, как благоденствовал «преданный друг» Даль «под рукой» у Перовского. Он, «преданный друг» Даль, мог писать министру всякую, даже «слишком смелую» правду, не страшась отказа (наверно, и в Дале такая надежда теплилась, когда он покидал Петербург). Ответы Перовского делают определение «преданный друг» двусмысленным.
Даже Лазаревский, товарищ Даля и доверенный человек Перовского, даже он, повторяя привычное — Перовский «был все» для Даля, признает: «Но винты многолетней дружеской связи начали уже хлябать в местах». В главных местах — добавим: именно в последние годы управления и жизни Перовского Даль заговорил о гласности, о правде во всеуслышание ради искоренения общественных пороков — на законы, на частную переписку, на милость министра он уже не надеялся.
«Торгуй правдою, больше барыша будет» — в пословице скрыт двойной смысл: народ полагал, что правда всего дороже, но вокруг наживали барыши, торгуя самой правдой оптом и в розницу. На закате жизни Даль напишет сердито и решительно: «Молодому поколению предстоит сильная борьба за правду, вместо которой нам, старикам, только показывали кукиш»…
4
Осенью 1856 года умер Лев Алексеевич Перовский, и взамен ему пришел Михаил Николаевич Муравьев, в прошлом — член Союза благоденствия, отошедший от заговора, в будущем — палач польского восстания, заклейменный в истории кличкой «вешатель». Осенью 1856 года нижегородским губернатором был назначен брат нового министра Муравьев Александр Николаевич, в прошлом — один из основателей первых тайных обществ, осужденный на шесть лет в каторгу, но ввиду «чистосердечного раскаяния» просто сосланный в Сибирь без лишения чинов и орденов и вновь начавший восхождение по ступеням служебной лестницы.
Мельников-Печерский рассказывает, что новый губернатор «сначала жил с Далем душа в душу… Но впоследствии между этими друзьями, вследствие наветов и бабьих сплетен, пробежала черная кошка… Даль забыл, что не всякий министр есть Перовский, написал к его преемнику такое же откровенное письмо», но «получил от него замечание… и попал в отставку».
История отставки Даля выглядит как случайность, как частность, как семейная ссора: родственники, бабьи сплетни, черная кошка, родной брат.
Но Муравьеву-министру Даль тоже писал вполне откровенно. Революционер-шестидесятник Н. В. Шелгунов, служивший под началом Муравьева, вспоминает: «Муравьев был честолюбив, властолюбив и деспотичен; прощать он не умел и всегда увлекался личными чувствами», «людей он вообще ценил невысоко»; «но этот же самый Муравьев умел и уважать. Даля, который был тогда управляющим Нижегородской удельной конторой, Муравьев принимал не как министр подчиненного, а как какого-нибудь президента академии». (А «благодетель» граф Перовский на просьбу Даля разрешить приезд в Петербург отвечал уклончиво, но твердо: «Не нахожу нужным отвлекать Вас от того круга деятельности, в котором Вы приносите так много пользы».) Муравьев-министр предлагал Далю управлять Московской удельной конторой, «но, зная, в каком она запустении и как тяжело было бы там воевать с великими мира сего, а также соразмеряя ветхие силы свои, я струсил и отступил»[102].
Муравьев-губернатор взялся за дело круто: «При проклятом Мураше никто покоен не был. Того и гляди, бывало, ляжешь спать судьей, а проснешься свиньей». Несколько неожиданных губернаторских наездов, несколько разоблаченных воров, лихоимцев, грабителей — и Даль, конечно же, с Муравьевым. Во всех присутствиях горячим шепотком честят «проклятого Мураша», а Даль пишет восторженно: «Покуда Александр Николаевич здесь, не хочется покидать чести места»; «если бы Бог велел ему прожить и пробыть здесь лет десяток, то губерния наша… приняла бы по управлению вид благословенный».
Принимая назначение в Нижний, Муравьев не скрывал, что связывает будущие труды свои с «желанием» государя освободить крестьян.
Не без нажима нового губернатора нижегородские дворяне первыми «отозвались» на призыв правительства создавать дворянские комитеты и приступить к составлению проектов «об устройстве и улучшении быта помещичьих крестьян». Потом целые легенды возникли — в них Муравьев умно побивает злодеев-крепостников (легенды записал Короленко), но работа комитета, по существу, захлебнулась. В комитете тотчас начались распри: дрались «из-за уступок», да так дрались, что сам Александр Второй, посетив Нижний, просил господ членов комитета пресечь «ссоры и личности».
Нет, не «черная кошка»: как бы хорош ни казался губернатор, столкновение с ним Даля было неминуемо. Если бы они собирались «вершить дела» несправедливо, им легче было бы сговориться; но каждый хотел невозможного (и полагал, что сумеет) — добиться правды там, где правда в лаптях, а кривда в сапогах, где за правдивую погудку смычком по рылу бьют.
На место одного неправедного судьи, который «проснулся свиньей», садился другой — такой же Шемяка; взамен одного «грабителя» исправника, смещенного по представлению Даля, назначался другой, такой же «разбойник», но уже «доверенный человек» губернатора. А кого можно было назначить, если сам Даль в записке о преобразовании земского суда[103] предлагал увеличить жалованье полицейским чинам: это хоть и не поднимет нравственности чиновников, но позволит честному человеку существовать на полицейскую должность.
«Служебные отношения» Даля не оттого ухудшились, что министр и губернатор сменились, а оттого, что управление не переменилось. Оно и не могло перемениться в одной губернии тщаниями одного губернатора, тем более что губернатор (как и Даль, впрочем) надеялся придать губернии «благословенный вид» в рамках старого, обычного порядка управления.
И хотя (этого даже доброжелательный биограф А. Н. Муравьева не скрывает) с подчиненными губернатор бывал несправедлив — потакал любимцам, «потворствовал родственникам и в особенности родственницам, которые имели большое влияние на дела, во все вмешивались», причина его ссор с Далем («бабьи сплетни») — это не «светские» в губернаторской гостиной размолвки. Даль окончательно разуверился в возможности справедливого управления.
5
В последние годы службы появилось еще одно определение Даля — «грубый». Неожиданно, однако не лишено основания.
Он сообщает в Петербург, что губернатор представил его к награде: «На это я отвечал. Во-первых, мне кажется, что это не идет и будет некстати. Во-вторых, ордена и чина мне дать невозможно; их надавали мне и так не в меру. В-третьих, и то и другое мне всегда было в тягость, а не в радость; особенно охотно сложил бы я с себя последний чин и звезду, которая пристала мне, как… пословица вам известна. Остается денежная награда, но денег мы и так получаем много, и надо в этом отношении совесть знать; к тому же у вас нет на это казны, а из чужого кармана, кажется, просить наград нельзя. Наконец, в доказательство искренности моей, выскажу и лишнюю правду: вы представляете к наградам за отличие в числе прочих таких людей, что я бы считал первым для себя отличием не быть отличаему с ними вместе, чтобы сторонние не сочли меня за такого же негодяя…» Даль просит доложить министру, «что и как было».
Он не устает разоблачать негодяев перед губернатором (только на одного исправника, губернаторова любимца, подал шестнадцать жалоб): «Ни страха, ни боязни, потому что нет никакого взыскания. В любимцы вдруг попали самые выжиги, буквально какие-то опричники, Ноздревы с компаниею… Целая цепь непотребного заступничества образовалась исподволь и заступила дорогу порядочным людям… Ненависть полицейского легиона к нашему брату может быть понятна тому только, кто видит на месте, как мы вырываем из зева ее один лакомый кус за другим». Он разоблачает негодяев перед губернатором, а губернатора перед братом его, министром, — вот ведь какой грубиян! Даже Лазаревский входит в «положение министра, перед которым видно поставленный подчиненный так резко и горячо обличает в противозаконном произволе правительственных действий… любимого брата». Да и сам Даль не отказывается, не оправдывается — «другого оружия у меня нет»: только «за мою грубую правду на словах нельзя карать крестьян неправдою на деле».
Задолго до Нижнего Даль рассказал в повести о «несносно честном и правдивом человеке», который пытался «крупинками», малыми благодеяниями и «добрыми делами» побороть большую и всеобщую неправду: «Трудно было жить и служить… Всякая несправедливость казалась мне дневным разбоем, и я выступал против нее с такою же решимостию и отчаянием, как противу человека, который душил бы подле вас кого-нибудь, ухватив его за горло: где кричат караул, туда я бросался со всех ног. Но я большей частью оставался в дураках, заслужив только прозвание беспокойного человека, а горю помогал очень редко».
Даль требовал от губернатора справедливости, а губернатор полагал, что и так справедлив. Когда Муравьев решил помириться с «выжившим из ума» управляющим удельной конторой, Даль сказал: «Мы не малые ребята, не поссорились за пряничек, и объятия ни к чему не поведут; подписываю мировую сейчас же на одном только условии: не кривите делом в угоду любимцам, а судите отныне право, не давайте удельных крестьян в обиду и на произвол полиции». Муравьев пожал плечами и уехал — иначе он должен был признать, что судит неправо, что правит несправедливо.
В связи с высочайшим указом о разрешении удельным крестьянам лично подавать просьбы и ходатайствовать по своим делам, губернское правление отказало Далю в праве заступаться за крестьян, вести за них дела.
Попытка Даля «остановить произвол» была «признана оскорблением и превышением власти»; Даль получил замечание от министра.