ФИНАЛ
ФИНАЛ
Я ОТКРЫВАЮ ГЛАЗА — и не могу понять: кто я? где я? Если подумать, в этом нет ничего необычного: я провел полжизни, не зная ответов на эти вопросы. И тем не менее сейчас все иначе. Сегодняшнее мое смятение куда глубже обычного. И это пугает.
Оглядываюсь вокруг. Я лежу на полу, рядом с кроватью. Да, точно: ночью я переполз с постели на пол. Я делаю это почти каждую ночь: так нужно для спины. За несколько часов сна на мягком матрасе приходится расплачиваться адскими болями. Считаю до трех, и начинается долгий и мучительный подъем. С кашлем и стонами перекатываюсь набок, сжимаюсь в позу эмбриона и, наконец, переворачиваюсь на живот. Теперь мне предстоит терпеливо ждать, пока сердце вновь разгонит кровь по всему телу.
Вообще-то я еще довольно молод: всего тридцать шесть. Но, когда я просыпаюсь, чувствую себя на все девяносто шесть. Тридцать лет ускорений и резких остановок, высоких прыжков, неудачных приземлений — и вот мое тело словно чужое, особенно по утрам. Да и разум мой будто витает где-то вдалеке. Открывая глаза, я каждый раз оказываюсь в шкуре незнакомца, и хотя это уже не новость, осознавать это приходится каждое утро. Я быстро восстанавливаю в памяти главное. Меня зовут Андре Агасси. Моя жена — Штефани Граф. У нас двое детей, дочь и сын, трех и пяти лет. Мы живем в Лас-Вегасе, однако сейчас находимся в номере люкс нью-йоркского отеля Four Seasons, потому что мне предстоит участвовать в Открытом чемпионате США по теннису 2006 года. Это мой последний чемпионат США и мой самый последний турнир.
Я играю в теннис всю свою жизнь, хоть и ненавижу его глубокой, тяжкой ненавистью. Всегда ненавидел.
— Как только последняя деталь головоломки встает на свое место, я поднимаюсь на колени и шепчу:
— Пусть это, наконец, кончится!
И сразу:
— Но я не готов к тому, чтобы все кончилось…
Я слышу, как в соседней комнате завтракают, болтают, смеются Штефани и дети. Мне хочется увидеть их, прикоснуться к ним, еще больше хочется впрыснуть в организм утреннюю дозу кофеина. Эти желания придают сил, и я поднимаюсь на ноги. Вот так ненависть ставит меня на колени, а любовь позволяет выпрямиться во весь рост.
Бросаю взгляд на часы, стоящие возле постели. Половина восьмого. Штефани позволила поспать подольше. В последние дни на меня навалилась свинцовая усталость: и от физического напряжения, и от эмоциональной бури в связи с грядущим уходом из спорта. И вот теперь к измождению добавляется физическая боль. Она пронзает спину, рука непроизвольно тянется к больному месту. Ощущение, будто ночью миниатюрный механик пробрался в мой позвоночник и установил титановый замок от противоугонной сигнализации. Как я могу играть в Открытом чемпионате США, если у меня не позвоночник, а негнущийся металлический штырь? Неужели последний матч в моей карьере закончится обидным поражением?
При рождении у меня диагностировали смещение поясничных позвонков: нижний, отделившись от остальных, встал так, как ему заблагорассудилось. (Кстати, именно поэтому при ходьбе я выворачиваю стопы внутрь.) Когда один из позвонков выбивается из общего ряда, места для нервных волокон в канале остается гораздо меньше и они не устают об этом напоминать при каждом движении. Если же к этому добавить две грыжи межпозвоночных дисков и кости, продолжающие расти в тщетной попытке выстроить защиту вокруг поврежденного места, то становится ясно: мои нервные волокна страдают жесточайшей клаустрофобией. Когда они протестуют против тесноты истерическими импульсами, боль пронзает ногу так, что перехватывает дыхание. В такие моменты помогает одно средство: лечь и ждать. Но иногда приступ случается прямо во время матча. В таких случаях единственный выход — резко изменить манеру игры: по-другому двигаться, бить по мячу, действовать совершенно иначе. Но тогда начинается мышечный спазм. Никто не любит перемен, мои мускулы — не исключение. Из-за резкого изменения нагрузки мышцы присоединяются к бунтующему позвоночнику — и вот уже мое тело, кажется, воюет с самим собой.
Джил — мой тренер, друг и второй отец — говорит в таких случаях: «Значит твое тело дает понять, что больше не хочет этим заниматься». «Мое тело говорит об этом уже давно, — отвечаю я Джилу. — Почти с тех пор, как я сам научился говорить».
С января тело уже не говорит — оно вопит. Не просто требует отставки: по сути, оно уже ушло на покой. Оно купило себе белые брюки модной марки Sansabelt и переехало во Флориду. Все, что мне оставалось, — раз за разом договариваться с ним, чтобы оно вернулось к работе хотя бы на пару часиков — то тут, то там. Решающим доводом чаще всего становилась доза кортизона, способная на время унять боль. Увы, прежде чем начать действовать, кортизон приносил мучения.
Очередную дозу я принял как раз вчера, так что сегодня вечером смогу играть. В этом году уже третий укол, за всю карьеру — тринадцатый и самый ужасный. Врач — не тот, который лечит меня постоянно, а обычный доктор, — отрывисто приказал занять место на кушетке. Я лег лицом вниз, медсестра сдернула с меня шорты. Врач решил, что почти двадцатисантиметровой иглы будет достаточно, чтобы максимально близко подойти к воспаленным нервным окончаниям. Но не так-то просто сделать укол в нужную точку: помешали межпозвоночные грыжи и костный нарост. Он так и сяк пытался, а я обливался холодным потом. Введя иглу, врач придвинул к моей спине какой-то огромный агрегат, с помощью которого можно было увидеть, как близко подошел инструмент к нервному пучку.
«Надо подвести ее практически к нервам, — сказал он, — но ни в коем случае не дотронуться до них. Если игла хотя бы заденет нервные окончания, боль будет такой, что о турнире придется забыть. И это — еще не самое неприятное из последствий». Процедура продолжалась, и я уже еле сдерживал слезы.
Наконец — вот оно! «В яблочко», — сказал врач.
Кортизон начал растекаться по телу. Жжение заставило меня закусить губу. Затем стало нарастать давящее чувство, как будто меня накачали жидкостью до краев. Тонкий канал внутри позвонков, укрывший нервные пучки, будто закатали в вакуумную упаковку. Давление все нарастало, и под конец я не на шутку испугался, что спина вот-вот взорвется.
«Если давит — значит, действует», — говорит врач.
Золотые слова, док.
И вот уже боль кажется почти приятной, — я знаю, что это предшествует облегчению. Впрочем, возможно, это свойство любой боли.
ДОМАШНИЕ ЧТО-ТО РАСШУМЕЛИСЬ. Я ковыляю в гостиную. Сын, Джаден, и дочка, Джаз, тут же начинают кричать: «Папа! Папа!» Они скачут, пытаются залезть на меня. Я останавливаюсь перед ними и, опустив руки, изображаю дерево с опавшей листвой. Они останавливаются: помнят, что с папой в эти дни надо обращаться осторожно, иначе ему будет очень больно. Я треплю их по головкам, целую в щечки, и мы все вместе садимся завтракать.
— Сегодня тот день? — спрашивает Джаден.
— Да.
— И ты будешь играть?
— Да.
— А потом ты идешь на пенсию?
Для моих малышей это новое выражение — «уходить на пенсию». Впрочем, они употребляют его только в настоящем времени, как будто этот поход будет длиться вечно и никогда не закончится. Быть может, они знают что-то, чего не знаю я.
— Нет, сынок. Если мне удастся победить в сегодняшнем матче, я продолжу играть.
— А если ты проиграешь, мы купим собаку?
Для детей моя отставка означает возможность завести щенка. Мы со Штефани уже пообещали: когда я перестану тренироваться и мы больше не будем так много путешествовать, купим щенка. Может, назвать его Кортизоном?
— Да, дорогой, когда я проиграю, мы купим щенка.
Сын улыбается. Он надеется, что папа проиграет, переживет и это унижение, которое, однако, может ударить больнее всех остальных. Джаден пока не понимает, что такое боль от игры, боль от потери. Смогу ли я когда-нибудь объяснить ему? Мне надо было прожить тридцать лет, чтобы понять обе эти ипостаси, взвесив их на весах собственной души.
Я спрашиваю Джадена о планах на день.
«Пойду смотреть на скелетов», — говорит он.
Я вопросительно смотрю на Штефани. Она напоминает: сегодня они собираются в Музей естественной истории — к динозаврам. Я думаю о своих перекособоченных позвонках и представляю свой скелет стоящим в музее рядом с костями доисторических чудовищ. Теннисозавр Рекс.
Мои размышления прерывает Джаз. Она протягивает мне свой кекс: я должен выковырять из него ягоды черники, лишь после этого она согласится съесть его. Это наш обычный утренний ритуал. Мне нужно удалить абсолютно все ягоды, требует недюжинной концентрации внимания. Вонзить нож, сделать круговое движение и вынуть ягоду, не коснувшись ее лезвием. С радостью отдаюсь этому занятию, оно позволяет некоторое время не думать о теннисе. Однако, передавая дочери кекс, я вдруг отчетливо осознаю: он лежит в руке точь-в-точь как теннисный мяч. На это воспоминание мышцы спины реагируют мучительной судорогой. Час истины все ближе.
ПОСЛЕ ЗАВТРАКА Штефани и дети прощаются со мной и убегают в музей, а я продолжаю сидеть за столом, оглядывая наш гостиничный номер. Ничего особенного — еще один люкс, неизвестно какой по счету. Роскошный, удобный, отдраенный — это Four Seasons, номера здесь отличаются изысканностью, и все же это лишь очередной, как я их называю, «не-дом». Именно в таких местах проходит вся жизнь спортсмена. Я стараюсь думать о предстоящем вечере, однако память упорно пытается отмотать время назад. В эти дни я почему-то постоянно вспоминаю прошлое. Сейчас, когда мой спортивный путь близок к завершению, разум все настойчивее пытается вернуться к тому, с чего все начиналось. Но я не позволяю ему. Еще не время. Пока я не могу разрешить себе нежиться в воспоминаниях о былом. Встаю и делаю несколько кругов вокруг стола, проверяя, вернулось ли ко мне чувство равновесия. Придя в себя, отправляюсь в душ.
Потоки горячей воды заставляют меня стонать и вскрикивать. Медленно наклоняюсь, разминаю мышцы бедер. Мускулы расслабляются, кожа размягчается, открываются поры, кровь все быстрее бежит по венам. Ко мне возвращается жизнь, возвращается надежда. Вскипают в крови последние капли юности. И все же я пока не делаю резких движений, не хочу раньше времени шокировать свой несчастный позвоночник — пусть себе спит пока.
Стоя перед зеркалом с полотенцем в руках, вглядываюсь в свое лицо. Покрасневшие глаза, седая щетина — нет, в юности я был совсем другим.
Особенно изменился за последний год. Сегодня я уже не тот мальчишка, который когда-то начал свой путь к спортивным вершинам. Но и не тот, кто три месяца назад объявил о грядущем завершении этого похода. Я словно старая теннисная ракетка: после того как хозяин четырежды заменил на ней ручку и семь раз — струны, останется ли она прежней? И все же откуда-то из глубины моих глаз по-прежнему смотрит тот мальчик, для которого теннис еще не стал единственным смыслом жизни, он ведь хотел бросить спорт — и действительно бросал его не раз. Я смотрю в глаза этому светловолосому мальчишке и думаю, что бы тот почувствовал, встретившись со мной сегодняшним — лысым мужчиной, который по-прежнему ненавидит теннис и все же продолжает играть? Шок? Удивление? Гордость? Задумавшись об этом, я понемногу впадаю в сонную, вялую одурь. А ведь еще только полдень.
Пожалуйста, пусть скорее все закончится!
Но я не готов к этому…
Конец карьеры ничем не отличается от окончания матча. Когда финиш близок, тебя вдруг переполняет какая-то волшебная сила. В ожидании финального свистка ты чувствуешь, как эта сила толкает вперед, помогая преодолеть последние минуты борьбы. Но стоит отдаться мощи этой волны, как другая невидимая волна пытается остановить тебя. Противодействие этих двух могучих, противоборствующих сил невозможно описать, но, поверьте, обе они существуют. Я точно знаю, ведь всю свою жизнь призывал первую и боролся со второй — и нередко чувствовал, будто меня швыряет, словно мячик, между этими двумя по-токами энергии, противостоять которым я абсолютно бессилен.
Напоминаю себе: сегодня вечером мне потребуется железная дисциплина, чтобы справиться с этими потоками, а заодно и с прочими неизбежными бедами: болью в спине, неловкими ударами, отвращением к самому себе. В этом напоминании столько же сожаления, сколько и медитативных раздумий. За двадцать девять лет своей теннисной карьеры я понял одно: жизнь сначала непременно воздвигает на пути множество преград, не испытав разве что огнем и мечом, а после этого с лихвой испытает огнем и мечом. Ваше дело — преодолевать препятствия. Если позволите им остановить вас, заставить свернуть с пути, значит, не сможете выполнять свою работу, а это, в свою очередь, парализует куда сильнее, чем боль в спине.
Я лежу на постели со стаканом воды, читаю. Устав, включаю телевизор. «Сегодня — второй раунд Открытого чемпионата США по теннису! Станет ли он последним в карьере Андре Агасси?» На экране — мое лицо. Совсем не такое, каким я вижу его в зеркале, а то, которое бывает у меня во время игры. Изучаю свое отражение в кривом телевизионном зеркале, и волнение возрастает еще на пару градусов. Будет ли эта реклама последней? Будет ли CBS еще когда-нибудь говорить о моих матчах?
Чувствую себя будто готовлюсь умереть.
В теннисе все как в жизни. Отбитые и пропущенные подачи, преимущество перед одними и отставание от других — все, что есть в игре, мы видим вокруг себя каждый день. Каждый матч — это жизнь в миниатюре. Карьера теннисиста подобна русской матрешке: очки складываются в геймы, те — в сеты, они — в турниры, каждый момент неразрывно слит с предыдущим, и каждый может стать решающим. Это похоже на течение времени: секунды складываются в минуты, минуты — в часы, и любой час может стать лучшим в нашей жизни. Или худшим. Нам самим решать.
Но если теннис — это жизнь, то как называется та неизведанная пока пустота, которая наступит после того, как я брошу играть? От этой мысли меня бросает то в жар, то в холод.
Штефани с детьми вбегают в комнату и плюхаются на кровать. Сын спрашивает, как я себя чувствую.
— Прекрасно. Как динозавры?
— Класс!
Штефани вручает детям сэндвичи и сок, после чего выпроваживает их из комнаты. «У них сегодня — выходной», — говорит она.
Ну а мне еще предстоит работать.
Теперь самое время вздремнуть. Сейчас, когда мне уже тридцать шесть, дневной сон необходим, чтобы выдержать вечерний матч, который может затянуться за полночь. К тому же, как только я окончательно осознал свое место в окружающем мире, мне хочется немедленно спрятаться от этого знания.
Просыпаюсь через час. Пора! Прятаться дальше бессмысленно. Я ступаю под душ — совсем другой, нежели утром. Днем я принимаю душ дольше, чем с утра, — чуть больше двадцати минут — и вовсе не для того, чтобы проснуться или помыться. Это что-то вроде обязательной тренировки, которая помогает мне собраться с силами.
Теннисисты постоянно разговаривают сами с собой. Ни в каком другом спорте вы не встретите подобного. Бейсболисты, игроки в гольф, футбольные вратари — все они периодически бормочут что-то себе под нос, но лишь теннисисты разговаривают сами с собой в полный голос, задавая вопросы и тут же отвечая на них. В разгар матча игрок похож на сумасшедшего, бредущего по многолюдной улице: он ругает сам себя, тут же огрызается в ответ, ни на минуту не прекращая оживленные дебаты в одиночку. Почему? Потому что теннис — игра одиночек. Только боксеры, пожалуй, могут понять, сколь одинок теннисист на корте, — но у боксеров есть хотя бы менеджер и помощник, который встречает его в углу ринга в перерыве между раундами. Да и соперник у боксера — вот он, рядом, ты можешь ударить его или огрызнуться. Теннисист же стоит напротив своего противника, обменивается с ним ударами, но не в состоянии ни дотянуться до него, ни заговорить с ним или с кем-либо другим. Правила запрещают теннисисту, пока он на корте, разговаривать даже с тренером. Много говорят об одиночестве бегуна на дорожке, но бегун по крайней мере чувствует своих соперников, находящихся от него в считанных сантиметрах. Теннисист же как будто находится на необитаемом острове. Из всех игр, придуманных человечеством, теннис более всего напоминает одиночное заключение, во время которого, рассказывают, человек тоже неизбежно начинает беседовать сам с собой. Лично я заговариваю со своим вторым «я» уже во время послеобеденного душа. Сообщаю себе кучу всяких глупостей, в которые в конце концов начинаю верить: хоть я почти калека, смогу играть в Открытом чемпионате США, в тридцать шесть сумею победить противника, только вступившего в пору профессионального расцвета. За свою карьеру я выиграл 869 матчей — это пятый результат за всю историю тенниса. И во многих из них победу я одержал еще во время послеобеденного душа.
В ушах шумит вода, и этот звук до боли напоминает рев двадцати тысяч фанатов на трибунах. Я вспоминаю свои самые яркие победы — не те, о которых с восхищением говорят поклонники, а те, что до сих пор заставляют учащенно биться мое сердце. Париж, Франко Скиллари. Нью-Йорк, Джеймс Блейк. Пит Сампрас, Открытый чемпионат Австралии. Затем вспоминаю о нескольких своих поражениях и вздыхаю. Я говорю себе: «Сегодня у тебя экзамен, к которому ты готовился двадцать девять лет. Но что бы ни случилось — он уже не первый». Я привык и к физическим, и к духовным испытаниям.
Скорее бы все, наконец, кончилось!
Но я не хочу, чтобы все кончалось…
Я понимаю, что сейчас заплачу. Прислоняюсь к стене и даю волю слезам.
Во время бритья внушаю себе: «Решай проблемы по мере их поступления. Заставляй соперника бороться за каждое очко. Что бы ни случилось, не теряй присутствия духа. И, главное, наслаждайся тем, что происходит на корте, или хотя бы постарайся получить удовольствие. Даже от боли. Даже от поражения, если тебе оно суждено».
Я думаю о своем сопернике, Маркосе Багдатисе. Интересно, чем он сейчас занят? Марк впервые выступает в Открытом чемпионате США, однако совсем не похож на зеленого новичка. Он — восьмая ракетка мира, здоровый греческий парень с Кипра в самом расцвете сил. Ему уже доводилось выходить в финал Открытого чемпионата Австралии, в полуфинал Уимблдона. Я прекрасно знаю его — в прошлом году, во время Открытого чемпионата США, мы сыграли с ним тренировочный матч. Как правило, я не практикую подобных игр, однако Багдатис обратился ко мне со столь обезоруживающей вежливостью, что я не смог ему отказать. В тот момент его снимало кипрское телевидение, и он попросил, чтобы я позволил телевизионщикам снять нашу игру. «Конечно, — сказал я, — о чем речь!» Тот матч я выиграл со счетом 6–2, но Маркое после него просто сиял. Я понял: он — из тех людей, кто улыбается и от радости, и от напряжения. Кого-то он мне этим напомнил, вот только кого?..
Я сказал Марку, что его манера игры напоминает мне мою собственную. Он признался, что это не случайность: в детстве стены его спальни были завешаны постерами с моим изображением и свой стиль он старался копировать с меня. Что ж, значит, сегодня вечером мне придется сразиться с собственным двойником. Он станет играть с задней линии, мгновенно выходить на мяч, выкладываться по полной — как я. Это будет настоящая теннисная дуэль, в которой каждый попытается навязать свою волю, будет стараться бить пушечными ударами слева по линии. Ни один из нас не славится мощной подачей, значит, предстоят длинные розыгрыши очков, долгие обмены ударами, на матч наверняка уйдет много времени, много сил. Я готовлю себя к неожиданным броскам и комбинациям, к теннису на истощение — самой жесткой форме игры.
Безусловно, между мною и Багдатисом есть одно существенное различие: физическая форма. Наши тела не могут состязаться друг с другом. Таким, как у него, мое тело было давным-давно. Он быстр, ловок, проворен. Мне предстоит победить новую, улучшенную версию самого себя — если я смогу принудить к действию прежнюю, безнадежно устаревшую. Я закрываю глаза и говорю себе: «Контролируй то, что можешь контролировать».
Я говорю это еще раз, громко. Это придает мне смелости.
Выключаю воду, и меня тут же охватывает дрожь. Насколько же проще быть смелым, когда тебя окатывают струи горячей воды! Приходится напомнить себе: храбрость, которая зависит от горячей воды, — не настоящая. В конце концов, чувства не имеют никакого значения. Истинная смелость — в действиях.
ВОЗВРАЩАЮТСЯ ШТЕФАНИ С ДЕТЬМИ. Пора готовить коктейль Джила[1] — изобретение Джила Рейеса, который тренирует меня уже семнадцать лет.
Я сильно потею — сильнее, чем большинство игроков. Поэтому задолго до матча мне приходится заботиться о том, чтобы в организме было достаточно жидкости. Я литрами пью коктейль Джила. В этот волшебный напиток входят углеводы, электролиты, соли, витамины и еще кое-какие ингредиенты, которые Джил хранит в глубокой тайне (не зря же он двадцать лет работал над рецептом!). Обычно Джил начинает вливать в меня свой коктейль вечером накануне матча и останавливается лишь перед самой игрой. Во время матча я тоже пью его — в разных модификациях, каждая — своего, особого цвета: розовая заряжает энергией, красная помогает восстановить силы, коричневая пополняет организм питательными веществами.
Дети любят смешивать этот напиток вместе со мной, ссорятся за право зачерпнуть ложкой порошок, подержать воронку, смешать ингредиенты. А вот укладывать бутылки с готовым питьем в сумку буду я сам — так же, как и одежду, полотенца, книги, солнечные очки и напульсники (ракетки я уложу гораздо позже). Никто, кроме меня, не касается моей спортивной сумки. Вот она, наконец, уложена и стоит у двери, будто неприметный чемоданчик наемного убийцы, — знак того, что день клонится к вечеру и близится мой час.
В пять часов Джил звонит из холла гостиницы.
«Ты готов? — спрашивает он. — Пора. Все будет здорово, Андре. Все будет круто!»
«Все будет круто» — сейчас кто только не говорит так, однако Джил произносит эту фразу уже много лет, и никто не может произнести ее так, как он. Когда он говорит: «Все будет круто!» — во мне будто начинает работать огромный двигатель, железы литрами вырабатывают адреналин, и я, кажется, способен поднять машину над головой голыми руками.
Штефани зовет детей, говорит им, что мне пора уходить. «Что надо сказать папе?» — спрашивает она.
— Надери ему попу! — кричит Джаден.
— Надери попу! — повторяет за ним Джаз.
Штефани целует меня. Молча: она понимает, что слова не нужны.
В МАШИНЕ ДЖИЛ садится на переднее сиденье. Он одет с иголочки: черная рубашка, черный галстук, черный пиджак. На каждый матч одевается так, будто собрался на свидание вслепую или на мафиозную разборку. То и дело он бросает взгляд в боковые зеркала авто, придирчиво рассматривая свои длинные черные волосы: все ли в порядке с прической? Я сижу сзади рядом с Дарреном. Этот австралиец, вечно покрытый бронзовым загаром, всегда улыбающийся так, будто только что выиграл миллион в лотерею, — мой второй тренер. Несколько минут мы едем молча. Затем Джил начинает распевать одну из своих любимых кантри-баллад Роя Кларка, и его глубокий бас заполняет весь салон авто:
Он шел по привычке, куда ноги несли, Притворяясь, что хочет туда всей душой…
Он вопросительно смотрит на меня.
«Невозможно разжечь костер под дождем», — говорю я в ответ.
Джил хохочет. Я тоже начинаю смеяться. На несколько секунд напряжение отпускает меня.
Это нервное напряжение — забавная штука. Оно похоже на стаю бабочек, порхающих у тебя внутри. Иногда из-за них приходится каждые пять минут бегать в туалет. В другие дни они превращают тебя в сексуально озабоченного маньяка. А иногда — щекочут, заставляя хохотать до самого матча. Очень важно заранее, еще до игры, понять, что за бабочки сегодня владеют твоими нервами: бесцветные мотыльки? или разноцветные павлиноглазки? Разобравшись в этом, ты понимаешь многое о состоянии своего духа и тела, а значит — можешь заставить этих странных бабочек работать на тебя. Это — один из тысячи уроков, преподанных мне Джилом.
Я спрашиваю Даррена[2], что он думает о Багдатисе.
Насколько агрессивным мне следует быть сегодня? В теннисе существует несколько степеней агрессии, и тебе нужно выбрать именно ту, которая поможет контролировать игру, потому что если пережмешь, то утратишь контроль над полем и подвергнешь себя ненужному риску. Мой главный вопрос о Багдатисе: с какой стороны он попытается достать меня? Когда я в начале игры резко бью слева через весь корт, некоторые игроки теряются, другие отвечают столь же резкой игрой, пытаясь сильно бить по линии или выходя под сетку. Поскольку с Багдатисом я играл лишь однажды — в том самом тренировочном матче, — теперь важно понять, как он отреагирует на мою обычную манеру игры. Вступит ли в обычный обмен сильными ударами через весь корт или отойдет, выжидая подходящего момента?
— Слушай, мне кажется, ты слишком часто начинаешь матч своим ударом слева, — этот парень может отойти и достать тебя ударом справа, — говорит Даррен.
— Я понял.
— Когда он бьет слева, ему трудно попасть по линии. Он не сможет быстро исполнить этот фокус. Так что, если перейдет к ударам слева, и при этом будет бить по линии, значит, ты не вкладываешь в удары достаточно силы.
— Хорошо ли он двигается?
— Да, он подвижный игрок, но неуютно чувствует себя в обороне. Нападение для него гораздо комфортнее.
— Хм.
Мы въезжаем на стадион. Вокруг — толпа болельщиков. Я даю несколько автографов и ускользаю через небольшую дверь. Пройдя через туннель, оказываюсь в раздевалке. Джил идет к охране: он требует, чтобы служба безопасности точно знала как время выхода на тренировку, так и время возвращения. Мы с Дарреном бросаем сумки и идем в комнату для тренировок. Ложусь на стол, первый инструктор начинает массировать мне спину. Даррен, отлучившись на пять минут, приносит восемь ракеток со свеженатянутыми струнами. Он кладет ракетки на мою сумку, зная: укладывать их я буду сам.
Сумка для меня — предмет почти священный. Я содержу ее в образцовом порядке и отнюдь не считаю подобную дотошность излишней. Сумка — это мой деловой портфель, саквояж с вещами, ящик с инструментами, коробка с завтраком и даже палитра с красками. Она необходима мне постоянно. Я сам приношу ее на корт и уношу обратно: в эти моменты все мои чувства обострены до крайности и я ощущаю каждый грамм ее веса. Если кто-нибудь подложит мне туда пару носков, я почувствую это. Теннисная сумка — почти как сердце: спортсмен всегда должен знать, в каком она состоянии.
Кроме того, это еще и вопрос удобства. Мои восемь ракеток должны быть сложены в определенном порядке: та, которую перетягивали позже всех, — внизу; перетянутая раньше других — наверху. Чем дольше стоят на ракетке струны, тем сильнее они теряют упругость. Я всегда начинаю игру с ракеткой, перетянутой раньше других: она мягче.
Мои ракетки перетягивает чех по имени Роман — представитель классической школы, в наше время таких людей уже не найти. Он — лучший, настоящий поэт своего дела, и неудивительно: ведь натяжение струн на ракетке может изменить судьбу матча, матч — оказать решающее влияние на карьеру спортсмена и на судьбы множества людей. Так что, когда во время матча я достаю из сумки свежеперетянутую ракетку, цена ее струн может достигать сотен тысяч долларов. Я играю ради моей семьи, моего благотворительного фонда, моей школы, и каждая струна на ракетке важна не меньше, чем провода в двигателе самолета. Я стараюсь не думать о том, чего не могу изменить, зато держу под неусыпным контролем то, что в моей власти, в том числе то, насколько хорошо натянуты струны на ракетке.
Роман всегда сопровождает меня на турнирах. Он живет в Нью-Йорке, но, когда я еду на Уимблдон, перебирается в Лондон, а когда собираюсь на Открытый чемпионат Франции — в Париж. Иногда мне вдруг становится грустно и одиноко в чужом городе, и тогда я отправляюсь к Роману и наблюдаю, как он работает. Не то чтобы я не доверял ему. Скорее, наоборот: видя его мастерство, я чувствую себя спокойно и умиротворенно. В такие минуты осознаю: хорошо сделанная работа — одна из опор, на которых держится мир.
Новые ракетки доставляют Роману прямо с фабрики в больших ящиках, где они свалены в полном беспорядке. Непрофессионал не сможет найти в них отличия, однако для Романа они все разные, как лица в толпе. Он крутит их в руках, морщит лоб, долго возится с расчетами и вот, наконец, приступает к работе. Для начала снимает фабричную рукоятку и ставит мою собственную, сделанную на заказ: с четырнадцати лет я пользуюсь только такими. Рукоятка столь же индивидуальна, как отпечатки пальцев: она учитывает не только форму моей кисти и длину пальцев, но и каждую мозоль, и силу, с которой я сжимаю ракетку. У Романа есть специальный шаблон, он устанавливает его на ракетку, затем растягивает на ней лоскут телячьей кожи все сильнее и сильнее, пока рукоятка не достигает идеальной толщины. Разница в один миллиметр под конец четырехчасового матча будет отвлекать и раздражать не меньше, чем камешек в туфле.
Закончив с ручкой, Роман берет синтетические струны. Он то натягивает их, то ослабляет, то вновь натягивает, настраивая ракетку, будто альт. Затем наносит рисунок и энергично взмахивает ракеткой, чтобы краска просохла. Некоторые специалисты красят струны непосредственно перед матчем; на мой взгляд, это глупо и непрофессионально. Краска в этих случаях отпечатывается на мяче, а нет ничего хуже, чем играть с партнером, из-за которого мячи сплошь в красных и черных пятнах. Я люблю порядок и чистоту, в том числе — мячи, на которых не остается краска. Беспорядок отвлекает внимание, а стоит отвлечься — и результат матча может мгновенно измениться.
Даррен открывает две банки с мячами, заталкивает пару мячей себе в карман. Я делаю несколько глотков коктейля Джила — последних перед тренировкой. Входит Джеймс, охранник, вместе с ним мы идем по туннелю. Как всегда, он одет в обтягивающую желтую рубашку — униформу здешней охраны. Джеймс подмигивает мне, будто хочет сказать: «Вообще-то нам не положено иметь любимчиков… но я держу за тебя кулаки, имей в виду!»
Джеймс работает на этом чемпионате почти столько же, сколько я здесь выступаю. Он провожал меня по этому туннелю после громких побед и бесславных поражений. Огромный, добродушный, украшенный шрамами, которые он, как настоящий мужчина, носит с гордостью и чем-то напоминает мне Джила. Порой мне кажется, что он берет на себя обязанности тренера, пока я нахожусь на корте и тот не может общаться со мной. На Открытом чемпионате США я постоянно встречаю множество людей — клерков, мальчиков, подающих мячи, тренеров, — и присутствие каждого из них вдохновляет: ведь они помогают мне помнить, кто я и где. Джеймс занимает первое место в этом списке. Именно его я в первую очередь высматриваю, едва появившись на стадионе имени Артура Эша[3]. И лишь увидев его, понимаю: я вновь в Нью-Йорке и в надежных руках.
После того как в 1993 году в Гамбурге один из зрителей во время матча выскочил на корт и ударил ножом Монику Селеш, организаторы Открытого чемпионата США стали приставлять по охраннику к креслу каждого игрока на время перерывов и смены площадок. Джеймс всегда дежурит возле меня. Его неспособность сдерживать свои симпатии кажется мне чрезвычайно трогательной. Во время трудного матча я часто ловлю на себе его сочувственный взгляд и тогда, улучив момент, шепчу ему: «Джеймс, спокойно! Я его сделаю!» Он ухмыляется в ответ.
Сейчас, провожая меня на тренировочный корт, он не улыбается. Напротив, печален: знает, что, вероятно, это наш последний совместный вечер. Тем не менее он ни в чем не отступает от нашего традиционного ритуала, как всегда, предлагая:
— Может, я понесу сумку?
— Нет, Джеймс, свою сумку я ношу сам.
Я уже рассказывал Джеймсу: однажды, когда мне было семь лет, видел, как кто-то из обслуги нес сумку за Джимми Коннорсом[4], как будто тот был не спортсменом, а римским императором. С тех пор я поклялся, что свою сумку всегда буду носить только сам.
— Окей, — улыбается Джеймс. — Я помню, помню. Просто хотел помочь.
— Джеймс, ты сегодня дежуришь у моего кресла?
— Да, конечно. Я прикрываю твой тыл. Так что ни о чем не волнуйся и делай свое дело.
Мы вышли на воздух — в туманный осенний вечер, расчерченный полосами смога на фоне неба в фиолетово-оранжевых пятнах. Перед тем как начать тренировку, я подошел к трибунам, где кучковались немногочисленные болельщики, пожал несколько рук и раздал автографы. На стадионе четыре тренировочных корта, и Джеймс знает, что я предпочитаю дальний: здесь мы с Дарреном можем, уединившись, без помех играть и обсуждать стратегию матча.
Со стоном я отбиваю слева по линии удар Даррена с правой руки.
— Не используй сегодня этот удар, — говорит Даррен. — На нем Багдатис тебя обойдет.
— Правда?
— Верь мне.
— И он подвижен, ты говоришь?
— Да, очень подвижен.
Мы играли двадцать восемь минут. Не знаю, почему запоминаю все эти мелочи: сколько времени я трачу на утренний душ, сколько — на тренировку, какого цвета рубашка на Джеймсе… Помимо моей воли они врезаются в память и остаются там навсегда. Моя память совсем не похожа на мою теннисную сумку: в ней можно обнаружить черт знает что. Она хранит все и, кажется, не теряет ни малейшей детали.
Со спиной, вроде, все нормально. Тянет, конечно, но мучительной боли нет. Спасибо кортизону! Я чувствую себя хорошо, хотя мое представление о хорошем самочувствии за последние годы существенно изменилось. Мне гораздо лучше, чем утром, когда я, лишь открыв глаза, думал только о поражении. Вполне возможно, я смогу победить. Конечно, завтра за это придется расплачиваться жестокой болью, но сейчас я столь же не склонен думать о дне завтрашнем, как и о дне вчерашнем.
Вернувшись в раздевалку, стягиваю с себя пропотевшую одежду и бегу в душ. Это мой третий душ за день — короткий, деловой. Нет времени настраивать себя на бой, нет времени плакать. Я натягиваю влажные шорты и футболку и направляюсь в тренировочную комнату. Снова пью коктейль Джила — как можно больше, сколько способен вместить: уже половина седьмого, до матча осталось меньше часа.
Над массажным столом работает телевизор, и я пытаюсь посмотреть новости. Нет, не могу! Иду в офис и наблюдаю за тем, как работают многочисленные клерки и их ассистенты. Все вокруг заняты, ни у кого нет времени на разговоры. Я выхожу через маленькую дверь. Штефани с детьми уже здесь. Сейчас они на небольшой спортивной площадке позади моей раздевалки. Джаден и Джаз катаются с пластиковой горки. Я знаю, Штефани рада, что дети здесь: они позволяют ей отвлечься. Она волнуется больше, чем я, и даже как будто сердится: «Скорее бы уже начинали, что ли!» Мне нравится, как жена настраивается на бой.
— Несколько минут я болтаю с ней и детьми, однако не слышу ни единого сказанного ими слова. Мои мысли уже далеко. Штефани замечает это — нет, скорее чувствует. Она не смогла бы победить в двадцати двух турнирах Большого шлема, не будь у нее столь потрясающей интуиции. Кроме того, она помнит, какой сама была накануне матчей. Штефи отправляет меня обратно в раздевалку: «Иди. Мы побудем здесь. Делай свое дело».
Она не будет смотреть матч с нижних трибун: для нее это слишком близко. Она сядет наверху, на VIP-трибуне, то вскакивая на ноги, то молясь, то зажмуриваясь от страха.
ВХОДИТ ПЕР, один из старших тренеров, с подносом: на нем лежит что-то вроде двух пончиков из пенной массы и пара дюжин полос коротко нарезанной ленты. Я ложусь на один из шести массажных столов, и Пер начинает работать над моими ногами. Готовить этих двух старых псов к очередной охоте — дело грязное, так что он сразу ставит мне под ноги корзину для мусора. Мне нравится аккуратность и дотошность Пера, как у Романа. Только работает он не с ракетками, а с мозолями. Для начала ватным тампоном наносит на ступни фиолетовую мазь. Кожа становится теплой, подъем краснеет. Эту мазь не придется смывать: без нее мне доводилось играть лишь в далекие времена президентства Рональда Рейгана. Теперь Пер брызгает спрей, укрепляющий кожу, дает ему высохнуть и накладывает пенные бублики на косточки у основания больших пальцев. Затем приходит очередь полосок толщиной с листок рисовой бумаги: они облепляют ноги, превращаясь во вторую кожу. Он оборачивает пальцы, пока каждый не становится толщиной с запальную свечу и, наконец, заклеивает стопы. Пер знает каждый сантиметр моих ног: на какие точки приходится самое сильное давление при прыжках и где, соответственно, нужно смягчить.
Я благодарю его и надеваю кроссовки, не зашнуровывая их. Движение вокруг, кажется, замедлилось, а вот шум стал сильнее. Только что стадион был тих — и вот он уже полон звуков. Гул, гомон, грохот: болельщики пробираются на свои места, спеша устроиться до начала матча, чтобы не пропустить ни минуты предстоящего зрелища.
Я встаю, встряхиваю ноги.
Больше садиться не буду.
Пробую пробежаться вдоль коридора. Неплохо. Спина держится. Все работает.
Напротив раздевалки вижу Багдатиса. Он уже одет, укладывает волосы перед зеркалом. Встряхивает ими, проводит по ним расческой, откидывает назад. Bay, сколько же у него волос! Теперь он надевает головную повязку — белую ленту, как у индейского вождя. Поправляет ее, после чего в последний раз проводит рукой по волосам, собранным в конский хвост. Этот ритуал накануне матча определенно более эффектен, нежели уход за мозолями на пальцах. Я вспоминаю начало своей карьеры, когда еще приходилось заниматься волосами, и на секунду меня охватывает зависть. Я скучаю по своим волосам. Но затем провожу ладонью по своему голому черепу — и благодарю судьбу за то, что к моим многочисленным заботам не добавляется еще и забота о волосах.
Багдатис начинает растягиваться, сгибаясь в пояснице. Он стоит на одной ноге, подтягивая колено другой к груди. Ничто не способно выбить из колеи сильнее, чем вид противника, который занимается йогой, пилатесом и гимнастикой тай чи в то время, как ты толком не способен даже на приседания. А Багдатис тем временем начал двигать бедрами — так активно, как я не рисковал с семилетнего возраста.
И все же он явно слишком старается. Он нервничает. Я почти слышу, как вибрируют его нервы, издавая звук, сходный с гулом стадиона. Видно, как он общается с тренерами: они тоже на взводе. Их глаза, позы, цвет их лиц — все говорит о том, что они готовятся к битве не на жизнь, а на смерть и не уверены, что хотят ее. Их беспокойство вызывает у меня едва ли не удовольствие. Это хорошее предзнаменование, а также знак профессионального признания.
Багдатис замечает меня, улыбается. Я вспоминаю, что улыбается он, радуясь или нервничая, и очень сложно угадать, какое из чувств обуревает его в данный момент. И снова этим он напоминает мне кого-то, но кого — я не могу сообразить.
Я машу рукой. Удачи!
Он тоже машет рукой. «Идущие на смерть приветствуют тебя…»
Снова ныряю в туннель, чтобы перемолвиться напоследок еще парой слов с Джилом. Он обосновался в углу, где, оставаясь в одиночестве, сможет держать происходящее в поле зрения. Обнимает меня, говорит, что любит и гордится. Напоследок я целую Штефани, которая подскочила ко мне, чтобы обнять, переминаясь с ноги на ногу. Она отдала бы все, чтобы, натянув юбку и взяв ракетку, оказаться рядом со мной на корте. Моя драчливая женушка. Штефи пытается улыбнуться, но вместо улыбки получается судорожная гримаса. Я читаю на ее лице все, что она хотела бы сказать, но не может. Слышу каждое слово, которое она не решается произнести: получай удовольствие, наслаждайся, вбирай это в себя, подмечай каждую деталь, потому что она может оказаться важной, ведь, даже если ты ненавидишь теннис, возможно, ты будешь скучать по нему посте сегодняшнего вечера.
Вот что она хотела сказать. Но вместо этого целует меня и говорит обычные слова, которые всегда повторяет перед матчем. Они столь же привычны для меня, как воздух, сон и коктейль Джила.
«Пойди, надери ему задницу».
ПРИБЛИЖАЕТСЯ ОФИЦИАЛЬНЫЙ представитель турнира, в костюме и с рацией размером с мою ладонь. Кажется, он отвечает за связь и безопасность на корте. Однако создается впечатление, что от него зависит буквально все, включая прибытие и отправление рейсов в аэропорту «Ла Гвардия»[5]. «Пятиминутная готовность!» — говорит он.
— Который час? — спрашиваю я.
— Пора идти, — отвечают мне.
Нет, я имею в виду, сколько сейчас времени? Семь тридцать? Семь двадцать? Вдруг это становится ужасно важным, а здесь нет часов.
Мы с Дарреном смотрим друг на друга. Его кадык ходит вверх и вниз.
— Парень, — говорит он, — ты хорошо сделал домашнее задание. Ты готов.
Я киваю.
Он протягивает руку, чтобы хлопнуть меня по ладони. Один хлопок — потому что также он проводил меня несколько дней назад, когда я выиграл в первом круге. Мы оба суеверны, поэтому всегда заканчиваем турнир тем же, чем начали его. Я смотрю на руку Даррена, решительно хлопаю его по ладони, однако не решаюсь поднять на него взгляд. Я знаю, что глаза у Даррена полны слез, и знаю, что будет со мной, если увижу это.
Последний штрих: зашнуровываю кроссовки и перевязываю запястье. С тех пор как я получил травму в 1993-м, всегда перевязываю себе запястье. Шнурки завязаны.
Скорее бы все кончилось!
— Мистер Агасси, пора.
— Я готов.
Иду по туннелю в трех шагах позади Багдатиса. Джеймс вновь сопровождает меня. Мы останавливаемся в ожидании сигнала. Гул вокруг нас становится громче. В туннеле холодно, как в морозильнике. Я изучил его не хуже, чем прихожую в собственном доме, однако сегодня в нем, кажется, на пятьдесят градусов холоднее, чем обычно, да и сам он вдруг стал длиннее футбольного поля. Я смотрю по сторонам: вдоль стен вывешены знакомые фото бывших чемпионов. Навратилова, Лендл, Макинрой. Штефани[6]. Я. Каждый портрет — в метр высотой. Они расположены свободно — слишком далеко друг от друга, словно деревья в новом районе города. Я говорю себе: «Прекрати замечать эту ерунду!» Пора переключить мозг, зашорить глаза.
Глава службы безопасности возглашает: «Внимание всем! Пора!»
Мы выходим.
Движемся по туннелю к свету, не меняя порядка: я в трех шагах позади Багдатиса. И вдруг нам в глаза ударяет еще один свет: яркий, слепящий. Телекамера. Журналист спрашивает моего соперника о самочувствии. Он что-то отвечает, но я не слышу его ответа.
Теперь камера приближается к моему лицу. Репортер задает мне вопрос:
«Быть может, это ваш последний матч. Что вы сейчас чувствуете?»
Я что-то отвечаю — понятия не имею, что именно. Однако долгие годы тренировок не прошли даром: чувствую, что говорю именно то, что он хочет услышать, чего от меня ждут. Ответив, иду дальше. Ноги кажутся мне чужими.
Возле двери на корт температура заметно повышается. Гул, проникающий сюда, уже оглушает. Багдатис выходит первым. Он знает, сколько внимания привлек мой предстоящий уход из спорта. Он читает газеты и в курсе, что сегодня исполняет роль злодея. Я пропускаю его вперед, даю ему услышать, как шум стадиона перерастает в приветственные крики. Пусть думает, что приветствуют нас обоих. Затем выхожу я. Приветственные крики становятся втрое сильнее. Мой соперник поворачивается и понимает: если первые приветствия были его, то эти — мои, все мои. Такая мысль заставляет его изменить ожидания и наконец-то понять, каков сегодняшний расклад. Ни разу не ударив по мячу, я тем не менее пошатнул уверенность соперника. Вот он, секрет мастерства. Секрет старой школы.
Пока мы идем каждый к своему месту, шум толпы усиливается. Сейчас он сильнее, чем я ожидал, сильнее, чем когда бы то ни было здесь, в Нью-Йорке. Смотрю себе под ноги, крики волнами прокатываются над моей головой. Зрители наслаждаются этим моментом, они любят теннис. Интересно, что бы они подумали, если бы узнали мой секрет? Я не отрываю взгляд от корта. Он всегда сводил меня с ума, и вот сейчас он — единственный островок нормальной жизни в окружающем меня безумии. Именно на корте, где я чувствовал себя таким одиноким и беззащитным, надеюсь найти спасение от эмоций сегодняшнего дня.
Я ВЫИГРЫВАЮ ПЕРВЫЙ СЕТ со счетом 6–4. Мяч подчиняется каждому моему движению, спина — тоже. Тело разогрето, не обезвожено. Еще один коктейль — из кортизона и адреналина — действует безупречно. Выигрываю второй сет, 6–4. Я уже вижу финишную черту.
В третьем сете начинаю уставать. Уже не так сосредоточен на игре, теряю контроль. Тем временем Багдатис изменил план игры. Его подстегивает отчаяние — более сильное средство, чем кортизон. Он живет каждой секундой. Рискует, и его риск всякий раз оправдан. Теперь мяч, будто в сговоре с ним, отказывается мне подчиняться: раз за разом отскакивает туда, куда нужно моему сопернику, и это вселяет в него уверенность. Я вижу, как уверенность загорается в его глазах. Его отчаяние сменилось надеждой. Нет, гневом. Он больше не восхищается мной. Он ненавидит меня, а я ненавижу его, и мы оба презрительно скалимся, и рычим от злости, и пытаемся вырвать друг у друга победу. Толпа жадно пожирает наш гнев, пронзительно крича и топая ногами после каждого очка. Они не аплодируют — они колотят одной рукой о другую, и звуки эти кажутся дикими, первобытными.
Он выигрывает третий сет 6–3.
Я не могу остановить стремительный напор Багдатиса. Напротив, все становится хуже и хуже. В конце концов, ему 21 год, и он только разогрелся, нашел свой ритм, убедился в своем праве играть на этом корте, в то время как я уже исчерпал второе дыхание и со страхом прислушиваюсь к тикающим внутри меня часам. Я не хочу играть пятый сет. Я не вынесу пятый сет. Я смертен и чувствую это. Теперь моя очередь рисковать. Я вырываюсь вперед, 4–0. Выигрываю две подачи, и вновь финиш близок, рукой подать. Я чувствую, как магическая сила переполняет меня.