5

5

АВТОБУС ИЗ АЭРОПОРТА доставляет меня на место после того, как стемнело. Теннисная академия Ника Боллетьери, выстроенная на месте старой фермы, где долгие годы выращивали помидоры, не впечатляет своим видом: это всего лишь несколько бараков, похожих на тюремные корпуса. И названия у них тюремные — «корпус В», «корпус С». Я оглядываюсь вокруг, почти готовый увидеть сторожевые вышки и колючую проволоку. Однако вместо этого вижу картину еще более зловещую: вдаль тянутся ряды теннисных кортов.

Солнце тонет в чернильной темноте окрестных болот, становится холоднее. Я в футболке поеживаюсь. Я-то думал, что во Флориде жарко. Местный служитель встречает меня прямо возле автобуса и провожает в барак. Он выглядит пустым и зловеще тихим.

Где же люди?

Все в учебном зале, объясняют мне. Через несколько минут начнется свободный час — время между занятиями в учебном зале и отбоем. Почему бы, предлагает служитель, тебе не пойти в рекреационный центр и не познакомиться с ребятами?

В рекреационном центре я вижу толпу из двух сотен буйных мальчишек и нескольких отчаянных девчонок. Все держатся небольшими спаянными группами. Самая большая компания кучкуется вокруг стола для пинг-понга, глядя на игру двух мальчишек и подзадоривая их оскорблениями. Прислонившись к стене, я внимательно оглядываю комнату. Некоторые лица мне знакомы, включая нескольких участников австралийского вояжа. Вон с тем мальчиком я играл в Калифорнии. А вон тот парнишка со злым лицом — мы сыграли с ним жестокий матч из трех сетов, это было в Аризоне. Все они, похоже, талантливы и бесконечно самоуверенны. Здесь, кажется, есть ребята со всего мира, с разным цветом кожи, разного роста и возраста. Младшему из учеников семь лет, старшему — девятнадцать. Всю жизнь я был номером один в Вегасе — и вот теперь я словно мелкая рыбешка в огромном пруду. Или болоте. А самые огромные рыбины — лучшие игроки в стране, малолетние супермены. Их компания, обосновавшаяся в дальнем углу, держится теснее всех.

Пытаюсь наблюдать за игрой в пинг-понг. Даже здесь я не смог бы выступить достойно. Дома никто не мог обыграть меня, а тут половина ребят явно разгромит меня в пух и прах.

Я не представляю, как смогу отвоевать свое место в здешней иерархии, как найду здесь друзей. Мечтаю вернуться домой прямо сейчас или хотя бы поговорить по телефону с родными. Но мне пришлось бы звонить за их счет, а отец, я уверен, не согласится нести подобные расходы. Мысль о том, что я не могу услышать голос мамы или Фили, даже если буду смертельно нуждаться в них, вгоняет меня в панику. Когда перерыв заканчивается, я спешу в свой барак и укладываюсь на узкую койку, мечтая поскорее раствориться в черном болоте сна.

«Три месяца, — говорю я себе. — Всего три месяца».

АКАДЕМИЮ БОЛЛЕТЬЕРИ часто называют тренировочным лагерем, на самом же деле она похожа на комфортабельную зону для заключенных. Да и не такую уж комфортабельную, если разобраться. Кормят нас какой-то бурдой: отвратительное мясо; студенистая масса, изображающая рагу; рис, политый неаппетитным серым соусом. Спим мы на шатких койках, рядами стоящих вдоль фанерных стен в армейских бараках. Встаем на рассвете и ложимся спать вскоре после ужина, редко покидаем территорию академии и почти не общаемся с окружающим миром. Как и положено заключенным, мы либо спим, либо работаем, точнее тренируемся. Мы отрабатываем подачу, игру у сетки, удары справа и слева, время от времени играя друг с другом, чтобы установить в нашей компании иерархию, определив сильнейших и слабейших. Мы похожи на гладиаторов, которых натаскивают в недрах Колизея, — по крайней мере тридцать пять орущих на нас инструкторов явно чувствуют себя надсмотрщиками над рабами.

Между тренировками мы изучаем психологию тенниса. Мы учимся психологической устойчивости, позитивному мышлению, визуализации. Мы закрываем глаза и рисуем себя на пьедестале Уимблдона, воздевающими над головой золотой кубок. Затем мы отправляемся на аэробику, силовые тренировки или на стадион, где бегаем до упаду.

Постоянное напряжение, жесткая конкуренция, номинальный надзор со стороны взрослых — мы медленно превращаемся в животных. Живем по законам джунглей — эдакий «Повелитель мух», только с мальчиками в спортивной форме и с ракетками. Как-то двое мальчишек — белый и азиат — поссорились вечером у себя в бараке. Белый, оскорбительно отозвавшись о цвете кожи оппонента, вышел. Азиат же целый час разминался, стоя в центре барака: растягивал мышцы, встряхивал мускулы рук и ног, вращал шеей. Проделав полный комплекс движений дзюдо, он тщательно, методично перебинтовал лодыжки. Когда белый мальчик вернулся, азиат подпрыгнул, выбросил ногу вперед и нанес сокрушительный удар, вдребезги разбивший челюсть обидчика.

Особенно шокировало нас то, что ни один из участников этой истории не был исключен из академии. Этот случай только усилил ощущение царящей вокруг анархии.

Двух других мальчишек связывала длительная, непримиримая вражда. До поры до времени дело ограничивалось насмешками и колкостями, пока один из них не решил поднять ставки. Несколько дней он мочился и испражнялся в ведро и вот как-то вечером, вбежав в барак своего обидчика, надел этот сосуд нечистот ему на голову.

Я чувствую себя в джунглях, где повсюду разлита угроза и под каждым кустом ждет засада. Это чувство обостряется, когда однажды, незадолго до отбоя, издали доносится звук тамтама.

— Что это за чушь? — спрашиваю я одного из ребят.

— Это Курье. Родители прислали ему барабан, он любит поколотить в него.

— Кто?

— Джим Курье. Из Флориды.

Через несколько дней я впервые вижу главного смотрителя, создателя и владельца теннисной академии Ника Боллетьери. Ему пятьдесят с небольшим, но выглядит он на все двести пятьдесят из-за болезненного пристрастия к загару. Две других его страсти — теннис и женитьбы (он был женат пять или шесть раз, точное число не помнит никто). Он так много времени провел жарясь на солнце и впитывая в себя свет ультрафиолетовых ламп в бесчисленных соляриях, что навсегда изменит: пигментацию кожи. Единственная часть его лица, которая не приобрела интенсивный цвет вяленой говядины, — это усы: черные, тщательно подстриженные под испанского гранда. Ему явно не хватает бородки — эспаньолки, без нее усы смотрятся как пара нахмуренных бровей над губами. Я вижу, как он движется по территории — сердитый человек с красным лицом, в солнцезащитных очках, распекающий мальчика, который трусит рядом, стараясь подстроиться под его шаг, — и надеюсь, что мне никогда не придется общаться с ним лично. Я вижу, как он вскакивает в красный «феррари» и, взревев мотором, уносится прочь, оставляя за собой плотный шлейф пыли.

Ребята сообщают, что мыть и полировать четыре спортивных машины Ника входит в наши обязанности.

Наши обязанности? Что за чушь!

«Скажи об этом судье», — отвечают мне.

Я пытаюсь расспросить старших мальчиков, много времени проведших в академии, о Нике. Кто он? Что им движет? «Он ловкий парень, — говорят мне. — Неплохо наживается на теннисе, хотя сам его не любит и даже толком не разбирается». Ник ничуть не похож на моего отца, которого завораживают углы и цифры, вся красота игры. И все же он напоминает моего отца: их обоих завораживают деньги. Ник не стал пилотом морской авиации, провалив экзамен, его выгнали с юридического факультета, и в один прекрасный день он решил заняться преподаванием тенниса. Немного работы и много удачи — и вот его уже считают гигантом этого вида спорта, воспитателем спортивных гениев. Конечно, кое-чему у него можно научиться, говорят, с его помощью я мог бы перестать ненавидеть теннис.

ИГРАЮ ТРЕНИРОВОЧНЫЙ МАТЧ, энергично гоняя по корту парнишку с Восточного побережья, и вдруг замечаю, что сзади стоит Габриэль, правая рука Ника, внимательно глядя на меня.

После нескольких очков Габриэль останавливает игру, спрашивает:

— Ник уже видел твою игру?

— Еще нет, сэр.

Он, нахмурившись, уходит.

Чуть позже по громкой связи, слышной на всех кортах академии Боллетьери, объявляют:

— Андре Агасси, на главный внутренний корт! Агасси, на главный внутренний корт, немедленно!

Я ни разу не был на главном внутреннем корте и понятия не имею, зачем меня вызывают. Прибежав туда, вижу стоящих рядом Габриэля и Ника.

— Тебе надо посмотреть, как он бьет, — говорит Габриэль.

Ник отходит в тень, Габриэль встает на противоположную сторону корта. Полчаса мы с ним перебрасываемся мячом. Украдкой я поглядываю через плечо, едва различая силуэт Ника, сосредоточенно поглаживающего усы.

— Ударь несколько раз слева, — говорит он. Голос его похож на скрип застежки-липучки.

Я делаю то, что мне велели, — бью слева.

— А теперь — несколько подач.

Я подаю.

— Ближе к сетке.

Подхожу.

— Достаточно.

Он выходит вперед.

— Ты откуда?

— Из Лас-Вегаса.

— Какое у тебя место в национальной классификации?

— Третье.

— Как я могу связаться с твоим отцом?

— Он на работе. Он работает в казино MGM.

— А твоя мать?

— Сейчас? Наверное, она дома.

— Идем со мной.

Мы идем в офис, где Ник просит продиктовать мой домашний телефон. Он сидит в высоком черном кожаном кресле, почти отвернувшись. Мне кажется, что лицо у меня покраснело сильнее, чем у него. Дозвонившись, Ник беседует с мамой, просит рабочий телефон отца, затем набирает номер.

— Мистер Агасси? — кричит он в трубку. — Ник Боллетьери! Да, да. Да. все хорошо. Послушайте, я должен сообщить вам нечто очень важное. Ваш мальчик талантливее всех, кого я видел здесь, в академии. Совершенно точно. Всех без исключения. И я собираюсь сделать его лучшим из лучших.

О чем это он? Я здесь только на три месяца. Через шестьдесят четыре дня я уеду домой. Неужели Ник хочет, чтобы я остался? Надолго ли? Навсегда? Разумеется, отец на это не согласится.

— Да, конечно, — говорит Ник. — Нет, это не проблема. Я займусь им, даже если вы не заплатите больше ни гроша. Андре может оставаться здесь бесплатно. Я рву ваш чек.

У меня сердце уходит в пятки. Я знаю, отец не сможет устоять перед словом «бесплатно». Моя судьба предрешена.

Ник вешает трубку и вместе с креслом поворачивается ко мне. Он ничего не объясняет. Не сочувствует. Не спрашивает, хочу ли я остаться. Он говорит лишь: «Возвращайся на корт».

Тюремщик добавил несколько лет к моему приговору. Единственное, что я могу сделать, — вновь взять кайло и вернуться к каторжным работам.

КАЖДЫЙ ДЕНЬ В АКАДЕМИИ БОЛЛЕТЬЕРИ начинается с вони. На соседних холмах разместилось несколько фабрик по переработке апельсинов, источающих по окрестностям тошнотворный запах горелой апельсиновой корки. Этот запах — первое, что я чувствую, открыв глаза. Он напоминает о том, что я все еще не в Вегасе, сплю не в своей постели на половине нашей комнаты-корта. Я и раньше не особенно любил апельсиновый сок, но после академии Боллетьери я не могу без дрожи смотреть на коробки с изображением апельсина.

Пока солнце разгоняет утренний туман над болотами, я стараюсь опередить всех на пути в душ: ведь горячая вода достанется лишь нескольким счастливчикам. Говоря по правде, это нельзя назвать душем: узкая насадка с трудом испускает тонкий пучок болезненно-острых водяных струек, так что намочить тело под ним удается с большим трудом, не говоря уж о том, чтобы как следует помыться. Затем мы несемся на завтрак: раздача пищи в столовой организована так бестолково, что это напоминает сумасшедший дом, где медсестры забыли принести пациентам таблетки. Поесть тоже нужно успеть как можно раньше, иначе масло окажется засыпанным хлебными крошками, хлеб закончится, а яйца, и так вкусом напоминающие резину, будут холодными.

После завтрака за нами приходит школьный автобус и везет на занятия в Брадентонскую академию. Дорога занимает двадцать шесть минут — и я, как могу, радуюсь этому отрезку времени между двумя академиями, двумя тюрьмами, из которых Брадентонская пугает меня больше, потому что в ее посещении еще меньше смысла. В академии Боллетьери я хотя бы узнаю кое-что новое об игре в теннис. В Брадентонской академии раз за разом удостоверяюсь в том, что я глуп.

В Брадентонской академии — покоробленный пол, грязные ковры, и все вокруг выкрашено в четырнадцать оттенков серого. В здании совсем нет окон, свет дают лишь флуоресцентные лампы, а воздух — спертый, наполненный мерзкими запахами, главным образом — рвоты, туалета и страха. Эта вонь еще отвратительнее, чем дух горелых апельсиновых корок вокруг академии Боллетьери.

Впрочем, остальные дети, живущие в городе и не играющие в теннис, ничего не имеют против. Кое-кто из них даже преуспевает в учебе, потому что график их жизни легко предсказуем. Им не приходится совмещать учебу с попытками вести жизнь полупрофессионального спортсмена. Им не приходится бороться с приступами тоски по дому, накатывающими волнами, подобно морской болезни. Они проводят в школе семь часов в день, а затем отправляются домой — ужинать и смотреть телевизор со своими родными. А мы, ученики академии Боллетьери, отбываем в классе четыре часа, после чего возвращаемся обратно, к основной работе. Мы гоняем ракеткой мячи, пока не начнет темнеть, после чего совершенно без сил падаем на расшатанные койки, чтобы успеть полчасика вздремнуть перед возвращением в дикие джунгли — то есть в рекреационный центр. Затем мы проводим над книжками пару бесплодных часов, пока не получаем час свободного времени, за которым следует отбой. Мы постоянно отстаем от других учеников, и чем дальше, тем отрыв безнадежнее. Существующая система идеально заточена для того, чтобы плодить неуспевающих школьников с тем же успехом, с которым она производит прекрасных теннисистов.

Я совсем не трачу сил на учебу: не занимаюсь, не делаю домашних заданий, вообще не думаю о школе. Мне на нее плевать. На уроках тихо сижу за партой, уставившись на свои туфли, и мечтаю оказаться где-нибудь в другом месте, пока учителя разглагольствуют о Шекспире, битве при Банкер-Хилле[20] или теореме Пифагора.

Педагоги не обращают внимания на то, что я их игнорирую: ведь я — один из мальчиков Ника, а ссориться с ним они не хотят. Брадентонская академия до сих пор существует лишь потому, что каждый семестр академия Боллетьери присылает сюда целый автобус учеников. Все учителя понимают, что, не будь Ника, они давно остались бы без работы, так что никто далее не пытается ставить нам плохие отметки, а мы вовсю бравируем своим особым статусом. Чувствуем себя избранными, обладающими особыми правами, не понимая: главное наше право — на образование, и вот им-то нам не суждено воспользоваться.

Сразу за металлической парадной дверью Брадентонской академии располагается офис — нервный центр школы и источник большинства неприятностей. Здесь выдают табели успеваемости и вручают грозные письма. Сюда отправляют плохих мальчишек. Здесь окопались миссис Г и доктор Г, семейная парочка, управляющая академией, — мне кажется, в прошлой жизни они были второразрядными актерами-неудачниками. Миссис Г — долговязая женщина без талии. Такое ощущение, что ее плечи сразу переходят в бедра. Она почему-то пытается маскировать странности своей фигуры юбками, которые лишь подчеркивают всю ее нелепость. На лице у нее вечно выделяется пара толстых мазков румян и аляповатый шлепок помады — три этих пятна одинакового цвета создают на лице акцент, подобный тому, что возникает благодаря туфлям и ремню из одного комплекта. Эти пятна почти отвлекают внимание от горба на ее спине. Однако никакая одежда не способна заставить вас отвести взгляд от ее огромных рук. Она носит митенки размером с чехол для автомобиля, а когда я впервые удостоился ее рукопожатия, то чуть не упал в обморок.

Доктор Г в два раза меньше своей жены и тоже не лишен странностей. Нетрудно догадаться, почему эти двое почувствовали друг в друге родственные души. Он зловонный, болезненно хилый, к тому же с сухой от рождения правой рукой. Казалось бы, доктор Г должен скрывать этот физический недостаток, к примеру: прятать руку за спину или в карман. Но нет, напротив, он постоянно размахивает ею, направляя на собеседника, словно оружие. Доктор Г любит отозвать в сторонку кого-нибудь из учеников для беседы один на один, после чего положить свою ссохшуюся руку бедолаге на плечо, оставив там на все время своего монолога. Если у вас от подобного не побегут мурашки по коже, наверное, уже ничто не сможет вывести вас из себя. Обычно, если рука доктора Г полежала на вашем плече, как кусок свиного филея, много часов спустя вы все еще будете непроизвольно вздрагивать не в силах отделаться от неприятного ощущения.

Миссис Г и доктор Г ввели в Брадентонской академии десятки правил, но одно из самых строгих — запрет на украшения. Поэтому я пошел и проколол себе уши. Это — бунт, мое последнее прибежище. Я бунтую по разным поводам ежедневно, а в этом акте неповиновения есть и еще один смысл: с ним я посылаю пламенный привет отцу, всегда ненавидевшему серьги в ушах мужчин. Много раз он говорил при мне, что прокалывать уши могут только гомосексуалисты. И теперь я жду не дождусь возможности продемонстрировать ему свои серьги (я купил сразу две пары — гвоздики и большие кольца). Он еще пожалеет, что отослал сына за тысячи миль от дома туда, где отпрыска непременно испортят.

Я делаю слабую и неискреннюю попытку скрыть мои новые украшения с помощью пластыря. Миссис Г, однако, сразу же замечает их, как я и рассчитывал. Вытащив меня в коридор, она приступает к допросу:

— Мистер Агасси, что это за повязка?

— Я поранил ухо.

— Поранили? Не говорите глупости. Снимите пластырь.

Я снимаю повязку. Она видит мои серьги-гвоздики и начинает тяжело дышать.

— Мы не разрешаем носить серьги в Брадентонской академии, мистер Агасси. В следующий раз, когда мы с вами встретимся, я хочу видеть вас без пластыря и серег.

К концу первого семестра я оказался в числе неуспевающих практически по всем предметам, кроме английского языка. У меня обнаружилась неожиданная склонность к литературе, особенно к поэзии. Учить наизусть известные стихотворения и даже самому писать стихи получается у меня запросто. Когда нам задают написать небольшое стихотворение о своей повседневной жизни, я с гордостью кладу выполненное задание на учительский стол. Учительнице нравится мое произведение, она зачитывает его вслух перед всем классом. Позже некоторые одноклассники просят меня сделать за них домашнее задание. Нет проблем! Быстро выполняю все заказы в автобусе. Учительница английского просит меня задержаться после уроков и говорит, что у меня настоящий талант. Я улыбаюсь. У нее эти слова звучат совсем не так, как у Ника. После таких слов я бы не прочь заняться литературой. На секунду пытаюсь представить, каково это — заниматься чем-то, кроме тенниса, чем-то, что я выберу сам. Но начинается следующий урок — алгебра, и мечта тает, не в силах выдержать груза математических формул. Я не создан для интеллектуальных занятий. Голос математика доносится до меня издалека, как будто он — за много километров от меня. Очередной урок — французский. Он еще хуже. Я очень глуп, tres stupide. Потом иду на испанский, где я уже muy estupido. Испанский, кажется, скоро доведет меня до гроба. Из-за смертельной скуки и путаницы в голове я когда-нибудь испущу дух прямо за партой. И после урока меня обнаружат здесь окончательно и бесповоротно muerto.

Постепенно учеба становится для меня не просто сложной, но и физически вредной. Беспокойство, начинающееся уже при погрузке в автобус, двадцатишестиминутная тряска, постоянная конфронтация с миссис Г и доктором Г — из-за всего этого я заболеваю. Особый страх испытываю из-за того, что предстаю перед всеми в роли неудачника в учебе. Так Брадентон заставляет меня изменить свой взгляд на академию Боллетьери. Я мечтаю о тренировках и даже о напряженных турнирах — по крайней мере это не школа.

Из-за участия в крупном турнире я вынужден пропустить тест по истории в Брадентоне — тест, который с гарантией должен был завалить. Чтобы достойно отметить это чудесное избавление, громлю соперников в пух и прах. Однако в школе учитель заявляет: я все же должен пройти тестирование.

Это несправедливо. Я тащусь на тестирование, но по дороге прячу в карман заранее приготовленную шпаргалку.

В офисе только одна ученица: рыжая девчонка с толстой потной физиономией. Она, кажется, не заметила моего появления — даже не моргает и выглядит впавшей в кому. Я заполняю тест, быстро списывая со шпаргалки, и вдруг ощущаю на себе чей-то взгляд. Поднимаю глаза: рыжая девица вышла из комы и внимательно смотрит на меня, затем закрывает книгу и выходит. Я быстро заталкиваю шпаргалку в трусы, затем вырываю еще один лист из тетради и пишу на нем, имитируя девичий почерк: «Я думала, ты сообразительнее! Позвони мне!» Я едва успеваю спрятать этот лист в карман, как в комнату врывается миссис Г.

— Положи ручку, — говорит она.

— Что случилось, миссис Г?

— Ты списываешь?

— Что? Это? Если бы я что-нибудь списывал, то не историю. Я все знаю назубок. Вэлли-Фордж. Пол Ривер. Кусок пирога.

— Выверни карманы.

Я выкладываю на стол несколько монет, пачку жевательной резинки и записку от моей воображаемой поклонницы. Миссис Г хватает записку и читает ее на одном дыхании.

— Миссис Г, я все думаю, что мне написать в ответ. Может, подскажете?

Она бросает на меня сердитый взгляд и выходит. Я успешно сдаю тест и записываю это на свой счет как моральную победу.

ЕДИНСТВЕННАЯ, КТО МЕНЯ ЗАЩИЩАЕТ, — учительница английского. Она, кроме того, дочка доктора и миссис Г, так что ей регулярно приходится доказывать своим родителям, что я гораздо умнее, чем можно судить по моим оценкам и поведению. Она даже заставляет меня пройти тест на уровень IQ, результаты которого доказывают ее правоту.

«Андре, — говорит она, — ты должен взяться за ум. Докажи миссис Г, что ты не тот, кем она тебя считает».

Я объясняю, что не валяю дурака, что я учусь настолько старательно, насколько могу с учетом обстоятельств. Но постоянно устаю из-за тенниса, у меня голова идет крутом из-за напряженных турниров и так называемых «вызовов»: раз в месяц мы должны сыграть с кем-то, кто стоит выше в табели о рангах. Пусть учителя объяснят мне, как мне сосредоточиться на спряжении глаголов или поиске значения иксов, если мне нужно собраться для предстоящей после обеда жестокой битвы из пяти сетов с каким-нибудь идиотом из Орландо.

Я не рассказываю ей всего, просто не могу. Я чувствовал бы себя сопливой девчонкой, если бы рассказал ей о том, как страшусь школы, как раз за разом, сидя на уроках, обливаюсь потом от страха. Я не могу рассказать, что мне сложно сконцентрироваться, об ужасе, который я испытываю перед вызовом к доске, и о том, как иногда из-за этого ужаса в нижней части кишечника вдруг начинает скапливаться воздух, как его становится все больше и больше, пока не приходится опрометью бежать в туалет. Из-за этого мне часто приходится проводить перемены в туалетной комнате.

А ведь есть еще и проблема социальной напряженности в академии, и необходимость соответствовать местным стандартам. Увы, все мои попытки в этом направлении заранее обречены на провал. В Брадентонской академии соответствие принятым условностям стоит денег. Большинство ребят — записные модники, тогда как у меня — трое джинсов, пять футболок, две пары теннисных туфель и хлопчатобумажный свитер в серо-черную клетку. Поэтому вместо того, чтобы размышлять в классе над письмом Скарлетт, я прикидываю, сколько дней в неделю смогу ходить в школу в свитере и что делать, когда на улице потеплеет.

Чем хуже идут дела в школе, тем отчаяннее я бунтую. Я пью, курю траву и вообще веду себя как последняя шпана. Смутно догадываюсь о том, что плохие оценки провоцируют меня на такое поведение, но не хочу всерьез задумываться об этом. Предпочитаю теорию Ника: он утверждает, что я плохо учусь из-за того, что имел я весь этот мир вместе со школой. Возможно, это единственная его мысль обо мне, хоть вполовину соответствующая действительности. (Вообще-то он считает меня озабоченным выпендрежником, думающим лишь о том, как привлечь к себе внимание. Даже отец понимает меня лучше.) Моя манера вести себя напоминает эрекцию: она столь же неистова, неконтролируема и неудержима — и я принимаю ее столь же покорно, как и изменения, которые происходят с моим телом.

В конце концов моя школьная успеваемость падает до абсолютного нуля, а бунтарство, напротив, достигает апогея. Я иду в парикмахерскую в торговом центре Брадентона и прошу изобразить у меня на голове ирокез. Мне хочется, чтобы выбрили обе половины черепа, оставив в центре толстую полосу волос, торчащих пиками вверх.

— Парень, ты уверен?

— Да, и пусть он торчит повыше, такими пиками… А потом покрасьте в розовый цвет.

Парикмахер восемь минут возит машинкой по моей голове, затем произносит: «Готово!» — и разворачивает меня лицом к зеркалу. Смотрю на свое отражение. Серьги в ушах были хороши, но эта идея гораздо лучше. Не могу дождаться встречи с миссис Г, чтобы увидеть, какую она скорчит физиономию.

Пока после парикмахерской я жду обратного автобуса в академию Боллетьери, меня никто не узнает. Ребята, с которыми я играю и сплю на соседних койках, смотрят мимо меня, не замечая. На взгляд стороннего наблюдателя, мой поступок — лишь отчаянная попытка выделиться. На самом же деле это — попытка компенсации мне настоящему. По крайней мере к этому я стремился.

Я ЛЕЧУ ДОМОЙ НА РОЖДЕСТВО. Когда самолет пролетает над Стрипом и ряд казино, уже показавшихся под нашим правым крылом, мерцает, как строй новогодних елок, стюардесса сообщает, что нам задерживают посадку.

По салону проносится ропот.

— Мы знаем, что вам не терпится отправиться в казино, — говорит она. — Поэтому подумали, что вы не откажетесь провести время за игрой, пока нам не дадут посадку.

Пассажиры выражают всеобщее одобрение.

— Пусть каждый положит по доллару в этот бумажный пакет. Теперь напишите номера своих кресел на бумажках, я соберу их в другой пакет. Мы вытащим один из номеров наугад, и победитель сорвет джекпот!

Она получает с каждого из нас по доллару, другая стюардесса тем временем собирает бумажки с номерами кресел. Девушка, встав у первых рядов кресел, засовывает руку в пакет:

— И первый приз получает… барабанная дробь… номер 9F!

9F — это мой номер. Я выиграл. Выиграл! Я стою, покачиваясь. Пассажиры, оборачиваясь, смотрят на меня. По салону проносится шепот. Вот это номер: победитель — пацан с панковским ирокезом!

Стюардесса неохотно отдает мне пакет с 96 купюрами. Остаток полета я провожу считая и пересчитывая их, вознося благодарности своей госпоже удаче.

Как я и думал, отец в ужасе от моего пирсинга и ирокеза. Он, однако, не обвиняет ни академию Боллетьери, ни самого себя. Он не желает признать, что отсылать меня из дома было ошибкой, и не собирается даже разговаривать о моем возвращении. Он лишь спрашивает, педик ли я.

— Нет, — отвечаю я и ухожу в свою комнату.

Фили идет за мной. Ему нравится мой новый имидж. Даже ирокез лучше, чем лысина. Я рассказываю ему о своем неожиданном выигрыше.

— Bay! — восклицает Фили. — И что ты будешь делать с этой кучей денег?

Вообще-то я думал купить на них браслет на щиколотку для Джейми.

Она ходит в одну школу с Перри и разрешила мне себя поцеловать, когда я был дома в последний раз. Но, с другой стороны, мне очень нужна новая одежда для школы. Я больше не могу обходиться одним-единственным серо-черным свитером. Я не хочу быть хуже одноклассников.

Фили кивает: мол, трудный выбор, брат.

Он не спрашивает, зачем мне серьги в ушах и ирокез на голове, если я хочу быть таким же, как мои одноклассники. Он считает мой выбор трудным, противоречия — понятными и старается помочь мне определиться с выбором. Мы решаем, что деньги надо потратить на подарок подружке, наплевав на одежду.

Однако, когда вожделенный ножной браслет оказывается у меня в руках, я раскаиваюсь в своем выборе. Я представляю, как, вернувшись во Флориду, вновь буду пытаться придумывать комбинации из нескольких предметов своего гардероба. Признаюсь в этом Фили, он слегка кивает.

Проснувшись на следующее утро, я обнаруживаю Фили, склонившегося надо мной с загадочной ухмылкой. Он смотрит мне на грудь. Скосив глаза, я вижу там стопку денег.

— Что это?

— Вечером ходил играть в карты, брат. Сорвал нехилый куш. Шестьсот баксов.

— Ну, и?..

— Это твои три сотни. Пойди купи себе пару свитеров.

ОТЕЦ ХОЧЕТ, чтобы во время весенних каникул я участвовал в турнирах для полупрофессиональных игроков — так называемых сателлитов. Квалифицируют для участия в турнире всех подряд: кто угодно может выйти на поле и провести хотя бы один матч. Проходят подобные соревнования в местах, которые и городами назвать трудно: к примеру, в Монро, штат Луизиана, или в Сент-Джо, Миссури. Я не могу путешествовать без сопровождения, ведь мне всего четырнадцать, так что отец отправляет со мной Фили в качестве наставника. Заодно и он примет участие в играх: Фили с отцом все не оставляют надежды, что мой старший брат способен продвинуться дальше в спортивной карьере.

Фили берет в аренду бежевый фургон, который тут же превращается в передвижную версию нашей спальни. Одна сторона принадлежит Фили, другая — мне. Мы преодолеваем тысячи миль, останавливаясь, лишь чтобы перекусить в придорожных забегаловках, поспать и принять участие в том или ином турнире. В городах, где проходят соревнования, ночлег для нас бесплатный: мы останавливаемся в семьях, которые согласились безвозмездно приютить у себя спортсменов. Большинство хозяев — люди чрезвычайно радушные, только очень уж увлеченные теннисом. Непривычно останавливаться у незнакомых людей, а беседовать о теннисе за утренним кофе с блинчиками — и вовсе тяжкая обязанность. По крайней мере для меня. Фили, напротив, всегда готов поболтать, и мне всякий раз приходится уводить его чуть ли не силой, когда приходит время уезжать.

Мы с Фили чувствуем себя преступниками, живущими дорогой и свободными делать все, что заблагорассудится. Мы бросаем коробки от фастфуда на заднее сиденье машины, ругаемся на все подряд, говорим то, что приходит на ум, не боясь быть пойманными на ошибке или высмеянными. И все же мы ни разу не упоминаем, что цели путешествия у меня и у Фили различны. Фили хочет заработать очко в классификации Ассоциации профессионалов тенниса: всего одно, просто для того, что-бы, наконец, узнать, каково это — попасть в классификацию среди профессионалов. Я же мечтаю избежать игры с Фили, ведь в этом случае мне вновь придется одержать верх над любимым братом.

На первом же турнире я наголову разбил своего соперника, а Фили потерпел поражение от своего. После игры, сидя в машине, припаркованной на стоянке позади стадиона, Фили, оглушенный, неотрывно смотрит на рулевое колесо. Почему-то это поражение оказалось для него больнее других. Вдруг он изо всех сил колотит кулаком по рулю.

Затем опять. Он бормочет что-то себе под нос, но так тихо, что я не слышу ни слова. Постепенно его речь становится громче, и вот он уже кричит во весь голос, обзывая себя прирожденным неудачником, колотя кулаком по рулю с такой силой, что я боюсь за его кости. Я вспоминаю отца: то, как он нокаутировал водителя грузовика, а после еще долго наносил воображаемые удары сопернику над рулевым колесом.

Будет здорово, если я сломаю свою чертову руку, говорит Фили. По крайней мере тогда все закончится. Отец был прав. Я, и правда, прирожденный неудачник.

Внезапно он останавливается. Теперь он спокоен. Безропотен. Как мама. Он улыбается: гроза миновала, яд вышел из раны.

— Ну вот, мне уже лучше, — говорит он, улыбаясь и шмыгая носом.

Выезжая со стоянки, брат уже подсказывает мне, как лучше играть со следующим соперником.

НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ПОСЛЕ ВОЗВРАЩЕНИЯ в академию Боллетьери я иду в Брадентонский торговый центр. Пользуясь случаем, звоню домой за счет абонента. Уф, повезло: к телефону подходит Фили. Голос его звучит так же, как тогда, на парковке:

— Мы тут получили письмо из Ассоциации теннисных профессионалов.

— Ну?

— Хочешь знать свое место в классификации?

— Ну… какое?

— Ты-номер 610.

— Честно?

— Шестьсот десятый в мире, братишка.

Значит, в мире есть лишь 609 человек, которые играют лучше меня. На планете Земля, в Солнечной системе я — номер 610. Я бью кулаком по стенке телефонной будки и испускаю радостный клич.

На другом конце линии — тишина. Затем я слышу шепот Фили:

— Скажи, каково это?

— Черт, как же это я не подумал, — радостно ору Фили в ухо, а он, наверное, и без моих криков достаточно расстроен. Если б я мог, бросил бы ему на грудь половину своих очков. Скучающим тоном, деланно зевая, я отвечаю:

— Знаешь, ничего особенного. Этот рейтинг явно переоценивают.