Финал

Финал

Судьба дилогии — этого последнего крупного произведения Толстого — оказалась бурной и неудачной. Тайные службы еще с 1938 года, когда он пытался освободить Союз писателей от партийного контроля, куют против него дело: планируется гигантский процесс над писателями, которых предполагается обвинить в шпионаже. Пока готовится это судилище, новый его художественный проект, пьеса об Иване Грозном, сталкивается с неодобрением Сталина, внимательно следившего за осуществлением своего «заказа». Следует критическая расправа. Толстой не теряет головы, пытается отыграться, переделывает и дописывает. Чувствуя, что на карте стоит больше, чем судьба первой части дилогии, 2 июня 1943 года он посылает Сталину вторую часть, «Трудные годы», и сопровождающее письмо с психологически точно рассчитанным разъяснением, где подсказывает адресату осмысление террора Грозного как одного из «своеобразий русского характера», делает упор на устремленность царя к добру и даже настаивает, что самодержец был мягким[352]. Письмо срабатывает, 17 июня 1943 года происходит телефонный разговор Сталина с Толстым. Реконструкции этого звонка посвящено несколько страниц в книге Оклянского (Оклянский 2009: 493–495). Сталин прочел не только вторую часть, но и первую, остался недоволен и потребовал переработки. Четыре следующих месяца Толстой переписывал обе пьесы по указаниям вождя и наконец дословно просил его благословения на театральную постановку; и вождь наконец «благословил» начать ставить первую часть в театре — то ли Толстой его взял измором, то ли Сталин был польщен, что получил возможность соучастия в литературном процессе. Видимо, еще в первом, июньском разговоре немилость вождя вылилась в наказание — очевидно, Сталин рекомендовал Толстому перестать уклоняться от общественных нагрузок: в данном случае имелось в виду реальное участие в комиссии по расследованию фашистских преступлений, членом которой он состоял. Терзаемый страхом, шестидесятилетний опальный писатель целый год (1943–1944) провел в разъездах: участвовал во вскрытии могильников в Нальчике, в которых были похоронены расстрелянные евреи, лжесвидетельствовал на вскрытии могильника в Катыни и присутствовал при казнях гитлеровских пособников в Харькове.

А. Толстой с И. Эренбургом и К. Симоновым едет в Харьков

Уже в декабре 1943 года, после Харькова, Толстой плохо себя почувствовал. К середине 1944 года он был смертельно болен; по общему мнению близко знавших его людей — от увиденных ужасов. Я же полагаю, что в первую очередь от страха, а может быть, и от крушения всех надежд.

В толстовской пьесе «Орел и орлица» в сцене прощания князя Курбского с женой есть фраза о сыновьях: «Заставят их отречься от меня, проклясть отца, — пусть проклянут, этот грех им простится, лишь бы живы были» (ПСС-10: 473). Должно быть, Толстой продумал, что делать его собственным сыновьям в случае его ареста, и оставлял указания.

Первая часть в переработанном до неузнаваемости виде была поставлена в Малом театре (кстати — с музыкой Ю. Шапорина). Однако постановку окружала аура неудачи: артист Хмелев умер во время генеральной репетиции, в гриме Ивана Грозного. Тем не менее спектакль в октябре 1944 года был закончен. Однако угодить тирану Толстой все же не сумел. Сталин с премьеры ушел разъяренный. Толстой был слишком болен и в театре не был. Пьесу продолжали переделывать, уже не спрашивая Толстого, новая премьера прошла после его смерти (23 февраля 1945 года), но после ряда отрицательных рецензий пьеса была снята с репертуара.

Проект гигантского судилища над писателями был спущен на тормозах, и Толстой умер не от пули в затылок в подвале, а от рака легких в своей постели, лауреатом и орденоносцем. Вторую часть «Ивана Грозного» поставили в 1946 году во МХАТе, также без особого успеха.

Власть не поддержала толстовскую концепцию, несмотря на всю ее патриотическую сервильность, именно потому, что Толстой, вопреки сталинской цензуре и самоцензуре, все равно повернул своего Ивана чересчур интимной стороной, сделал его слишком не чуждым человеческим страстям и отсюда по-розановски вывел крайности его политического поведения. Эта отягощенность толстовского царя «женолюбием» неизменно раздражала власть. «Этого она не заказывала» — она заказывала переосмысление политики Грозного в нужном духе, применимое к современности. Сталину следовало бы заказать пьесу об Иване Грозном не Толстому, а Михалкову: получилось бы: «Но Грозный видел далеко, / На много лет вперед». Перенесение чувств Грозного на его современного прототипа, запрограммированное пьесой, было совершенно Сталину не нужно. Ведь оно могло приводить на ум сюжеты и вовсе неудобомыслимые, например историю Аллилуевой.

Меньше чем через год после смерти Толстого Ахматова интригующе рассказала о своем противоречивом притяжении-отталкивании от Толстого Исайе Берлину, возвестив об этих отношениях как о своей победе, плоды которой она пожать отказалась. Возможно ли, что она желала привлечь внимание к очередному своему «зеркалу», Анне Вяземской, потому что сходство этой героини с оригиналом читатели так и не заметили — не прочли, или побоялись заметить, или не сочли нужным?

Подчеркнув яркость и талантливость Толстого, она невероятно преувеличила недостатки, без должных оснований обвинив его в гибели Мандельштама и в «чудовищном антисемитизме». Отношение Толстого к евреям менялось, поначалу он был типичным интеллигентом-филосемитом и женат был на еврейке; ничего чудовищного не было и в его интеллигентском «вторичном антисемитизме», вызванном еврейской активностью в революции. Этот антисемитизм он разделял с очень многими и, наверное, не скрывал его от Ахматовой. В 1960 году, говоря Чуковской о лживости мемуаров Эренбурга, она высказалась так: «Все вранье. Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог» (Чуковская 1997а: 429). Хотя Эренбург об этом предпочитал не упоминать, но еще в 1918 году у Толстого с юным Эренбургом, которые были в это время близкими друзьями, наметился конфликт, видимо поначалу имевший отношение к антисемитским ноткам в кое-каких толстовских рассказах революционного периода (впрочем, весьма малозаметным) и в первой редакции толстовского романа о революции. Конфликт этот разгорелся в 1920–1922 годах в Париже и Берлине; но все же Толстой возненавидел Эренбурга по причинам литературного и политического, а не национального свойства (Толстая 2006: гл. 12).

Говоря об антисемитизме Толстого: многие, в первый год войны, до Сталинграда, ожидали сепаратного мира с Германией. Вс. Иванов в дневнике предположил, что в кругах Толстого шли разговоры о возможности сепаратного мира — после чтения его старой антинемецкой пьесы о первой мировой войне «Нечистая сила» (1915), которую Толстой, видимо, думал пристроить на сцену, жена его сказала, что пьесу могут и не поставить: «может быть, окажется, к тому времени, и немцев ругать не надо» (Иванов Вс. 2001: 161). Мы знаем, что Толстой с 30-х годов не видел ничего страшного даже и в колонизации России Германией. Для элиты такой мир мог казаться желанным выходом из коммунистического эксперимента — а также и концом чрезмерного, как казалось, присутствия евреев в идеологических и властных структурах; никто еще не знал, что делалось с евреями в нацистской Германии.

У Ахматовой выстроился ужасный и колоритный, замечательно выпуклый и выразительный «фальстафовский» образ, своеобразный некролог романтическому «очаровательному негодяю». В нем слишком много фактических погрешностей и натяжек. Наверное, Толстой возмутился бы, что на него возлагают ответственность за гибель Мандельштама (см. гл. 7). Удивился бы он, что его сравнивают с Долоховым? На наш взгляд, может быть только одно объяснение этому сравнению: чтоб удостоиться его, он должен был что-то рассказать Ахматовой о своих смертельных играх со Сталиным.

Можно гадать о причинах того, почему, кроме ее собственного устного свидетельства, не сохранилось почти никаких следов истории отношений Ахматовой с Толстым. Но, запечатленная в художественных текстах, эта история предстает как необходимый контрапункт официальных биографий двух современников — выходцев из Серебряного века.

Ахматова еще вспоминала Толстого добром в 1947 году, после рокового постановления, говоря с Шапориной о том, что гонения на нее были и раньше, но никогда не имели такого личного характера; собеседница Ахматовой записала 20 января 1947 года ее слова: «Ведь вскоре после появления моей книги “Из шести книг” она была запрещена, был устроен скандал редактору, издательству» (Шапорина 2011-2: 38), и прокомментировала это так: «Тогда не затрагивали А.А. как человека и даже как поэта — и такое отношение она приписывает влиянию А. Н. Толстого, который любил ее стихи» (Там же, прим.). Однако со временем ахматовские оценки Толстого, несомненно учитывавшие ожидания слушателей, становились все более негативными и ироническими.