Глава 9. Америка
Глава 9. Америка
Еще в Москве, когда я работал в Государственном музее изобразительных искусств, мне в руки попался один из номеров нацистского журнала «Искусство Третьего Рейха» за 1938 год. Наш ученый секретарь Михаил Яковлевич Либман когда-то обнаружил его в куче конфискованной из немецких библиотек и еще не разобранной литературы и засунул его подальше от глаз многочисленных цензорских комиссий. Разительное сходство художественной продукции гитлеровской Германии и сталинской России меня поразило (я рассказывал об этом в первой части моих мемуаров, опубликованной в «Знамени» два года назад, здесь вкратце повторю). Я вел тогда занятия с членами нашего Клуба юных искусствоведов, и как-то, прикрывая рукой готические названия, предложил им определить авторов этих работ. Перед глазами старшеклассников проходили хорошо знакомые картины: мускулистые юноши, героические воины, рабочий энтузиазм в заводских цехах, всенародное процветание, единодушное одобрение… Задание показалось им несложным.
— Налбандян! Герасимов! Мухина! — наперебой выкрикивали они имена сталинских лауреатов.
На одной из репродукций рабочая семья с благоговением внимала звукам из нарисованного приемника.
— Лактионов!
— Смотрите внимательно.
И тут на физиономиях юных искусствоведов появилось выражение крайнего недоумения: на портрете над головами слушателей вместо скрывающих ухмылку усов вождя топорщились чаплинские усики фюрера.
Я думал, что за рубежом о тоталитарном искусстве написаны десятки книг, но, приехав на Запад, ничего, кроме двух-трех очень осторожных работ на эту тему, не обнаружил. Сам термин «тоталитаризм» означал политические режимы нацистской Германии, фашистской Италии, но его применение к сталинской России считалось тогда, во времена детанта, политически некорректным. И я решил заняться этой проблемой.
Я получил небольшой грант от Кенноновского института в Вашингтоне и месяц просидел в Библиотеке Конгресса за изучением нацистских журналов по искусству. Потом в Мюнхене, в период работы на Радио Либерти, мне удалось ознакомиться с подлинными произведениями искусства Третьего Рейха в Немецком финансовом управлении, а потом — в американской Военной коллекции под Вашингтоном, они пылились в подвалах этих учреждений. Наконец, получив стипендию от Гуверовского исследовательского центра при Стенфордском университете в Калифорнии, я смог в течение года пользоваться богатейшими архивами Гуверовского центра и университетскими библиотеками.
Стенфорд представился мне соединением двух противоположных начал — природы и цивилизации. С одной стороны, огромный университетский кампус, похожий на ботанический сад, и на этом пространстве диаметром в пять миль разбросаны колледжи, административные здания, библиотеки, особнячки преподавателей и общежития студентов; посетители и студенты передвигались по этой территории на бесплатных микроавтобусах. С другой — из мира пишущих машинок, магнитофонов и музыки на костях (т. е. записей на рентгеновских снимках) я попал в сферу высокой технической цивилизации. Даже у нас на ВВС в то время не было технических излишеств в виде компьютеров и ксероксов; корытце с чернилами, валик, ручка… вставляешь страницу, крутишь ручку и получаешь свой текст лиловыми буквами. Просто и удобно. Здесь же — копировальные машины с пультами управления: нажмешь на кнопку — получаешь микроскопический текст, нажмешь другую — выходит фрагмент, отпечатанный плакатным шрифтом. Поди разберись! В один из первых дней я долго бродил по кампусу в поисках библиотеки, потом зашел в какой-то колледж, чтобы спросить дорогу. Секретарша посмотрела на меня с удивлением и пальцем показала в угол, где стоял компьютер. У меня создалось впечатление, что американцы разговаривают только с компьютером, через компьютер и посредством компьютера.
В техническом отношении я был полный недоумок: электрооборудования боялся, машины никогда не водил, да и на велосипеде катался, кажется, два или три раза в жизни. Чтобы уйти от прелестей цивилизации, я воспользовался девятичасовой разницей во времени между Лондоном и Калифорнией. В своей полуподвальной, опоясанной трубами отопления комнатке в старом — XIX века — шикарном доме в самом центре кампуса я ложился спать в четыре часа дня, вставал в час ночи по местному или в девять утра по лондонскому времени, и чувствовал себя как на необитаемом острове. Читал, стучал на своей привезенной из Лондона пишущей машинке, хотя в башне Гуверовского центра мне был предоставлен обширный кабинет с компьютером, телефоном и всем прочим нужным для работы оборудованием. Никто мной не интересовался, да и соблазнов особенных не было: на кампусе царил сухой закон, до ближайшего паба в городке Пало Альто было больше километра, до Сан-Франциско час езды на автобусе. Так плодотворно я не работал никогда.
Правда, такой режим я выдержал не больше месяца: постепенно обрастал знакомствами, какие-то собрания, встречи… Университетская жизнь в Стенфорде резко отличалась от оксфордской своей деловитой целенаправленностью. Стипендиаты Гуверовского центра занимались проблемами разоружения, вооружения, глобальной экономикой, международными связями… Я же был единственным, кто занимался искусством. На гуверовских многочисленных конференциях и симпозиумах, куда академическая публика съезжалась со всей Америки, после докладов и прений обычно устраивались приемы на открытом воздухе. Подбегали ко мне знакомиться, представлялись — я политолог… социолог… экономист из… а когда узнавали, что я искусствовед, желали мне всего хорошего и мчались искать собратьев по профессии. Здесь завязывались деловые отношения, полезные знакомства, решались профессиональные вопросы. По всем четырем сторонам обширной лужайки стояли столы, богато оснащенные дарами моря, природы и напитками разных стран и континентов. Когда я в третий раз попросил виски, официант посмотрел на меня удивленно — все пили только фруктовые соки. Кажется, только Роберт Конквест да я употребляли спиртное.
Год прошел в работе, и к концу моего пребывания в Стенфорде книга была вчерне закончена. Соблюдая право первой ночи на публикацию, я отнес рукопись директору Центра, и через несколько дней получил ее обратно без комментариев, чистую и, кажется, непрочитанную. В этом отстойнике всяческих политологий вопросы художественной культуры не интересовали никого, кроме разве Р. Конквеста, которому, как понимаю, я и был обязан получением гранта в Гуверовском исследовательском центре.
После необъятной и в общем-то чужой Америки Англия показалась мне родной и уютной. Но заниматься в библиотеках, копаться в архивах, стучать на машинке в своей берлоге казалось мне интереснее, чем делать программы для ВВС. И я решил еще раз попытать счастья.
Еще в Калифорнии я сблизился с Джоном Болтом. Мы были знакомы и раньше. Джон окончил отделение славистики в университете Сент Эндрюс, занялся русским искусством, стал одним из крупнейших специалистов в этой области и получил место профессора в университете Южной Калифорнии. Мы с ним решили написать книгу «Сталинская художественная политика в документах и комментариях». По этой теме я подал заявку на грант в Русский исследовательский центр при Гарвардском университете. У меня были серьезные рефери (поручители), в том числе Исайя Берлин, и годичную стипендию от Гарварда я получил.
* * *
Старейший университет Америки Гарвард расположен в городке Кембридж. Русской исследовательский центр был тут скромнее, чем гуверовская башня в Стенфорде. Он ютился в двухэтажном корпусе на территории университета, и в нем работали историки, музыковеды, политологи, экономисты… в основном эмигранты — ученые из России. Из моих знакомых здесь обитали только А. Некрич и Е. Эткинд.
Кембридж, который можно считать пригородом Бостона — столицы штата Массачусетс, — отделяет от Бостона только река Чарлз. Недалеко, часах в двух езды на автобусе, находится городок Амхерст с его богатейшим университетом, где жили тогда наши старые друзья Вика Швейцер и Миша Николаев. Вика преподавала в университете, Миша занимал здесь должность, торжественно именуемую «комендант студенческого общежития», которая на самом деле сводилась к уборке помещений. Но Миша в Америке был счастлив. Этот бывший детдомовец, простой рабочий, отсидевший 15 лет в советских лагерях, общался с университетской профессурой, подружился с Иосифом Бродским, который тогда преподавал в Амхерсте. Но в эту идиллию американской жизни иногда врывалось его лагерное прошлое.
Однажды Миша, сильно подвыпив, возвращался пешком домой из соседнего городка после встречи с друзьями. Было довольно поздно, и вид человека без машины, идущего по дороге, вызывал естественное недоумение у американской полиции. Около Миши остановилась полицейская машина, и тогда он, по лагерному инстинкту, бросился в кусты. Его скрутили, надели наручники и отвезли в участок. Проснувшись утром, он увидел себя за решеткой, и ему показалось, что он снова попал в советскую тюрьму. Для него это был тяжелый стресс. Миша стал орать, ломиться в дверь, бросаться на стены… Может быть, этот случай и ускорил его смерть — отказало сердце.
* * *
Год в Гарварде прошел для меня неплодотворно. В Советском Союзе началась перестройка, стали доступны многие архивы, появлялись новые публикации, и работа над темой «политика в документах» в Гарварде потеряла всякий смысл. Я дорабатывал книгу о тоталитарном искусстве, делал программы для ВВС, участвовал а каких-то конференциях и — главное — разъезжал с лекциями по американским университетам.
В тот год я много поездил по Америке: Бостон, Провиденс, Нью-Йорк, Вашингтон, Колорадо… университеты, музеи, пейзажи… Из этогокалейдоскопа впечатлений ярко запечатлелась в памяти капелла Ротко в городе Хьюстон штата Техас: небольшой восьмигранник, на каждой стене — по две абстрактные картины художника, и, когда находишься в центре этого помещения, ощущаешь себя как бы в пространстве его работ, где дышит и наливается плотью сама экзистенциальная пустота бытия. В 1970 году, за несколько месяцев до открытия капеллы, спроектированной им самим, Марк Ротко покончил с собой. И еще запомнился эпизод, как в Нью-Йорке меня в течение ночи ограбили четыре раза. Эпизод этот с какой-то стороны проливает свет на специфику нью-йоркского преступного мира, поэтому стоит занести его на бумагу.
Мне надо было выступить на радио «Голос Америки», и утром я на автобусе из Бостона отправился в Нью-Йорк. Отговорив свое, зашел в кабинет ведущего программы, и по обычаю этого заведения мы отпраздновали завершение деловой части распитием энного количества виски. Оттуда я отправился к Эрнсту Неизвестному, с которым тоже выпил чего-то горячительного. Потом мы поехали в Гринедж Вилледж к Комару и Меламиду, где опять выпили, на этот раз, очевидно, изрядно. А дальше… часов в двенадцать ночи я обнаружил себя на Центральной автобусной станции города Нью-Йорка. Как я сюда попал — черный провал в памяти. В жизни мне приходилось напиваться до потери сознания, но, очевидно, во мне сидит какой-то внутренний навигатор, и по утрам я всегда находил себя в собственной постели, правда, часто в полном дневном обмундировании.
Гигантский автобусный вокзал уже прекратил работу, было открыто только довольно большое помещение ночных междугородных рейсов с небольшим закутком полицейского участка. Я вынул бумажник: паспорт, какие-то справки были на месте, но ни денег, ни обратного билета там не было. Очевидно, кто-то где-то вынул бумажник из моего кармана, взял что ему было надо, и аккуратно вложил обратно. Я подошел к полицейскому закутку, чтобы объяснить свою ситуацию.
— Пьяный? — спросила здоровенная баба в полицейской форме.
— Есть немножко.
— В тюрьму захотел?
Я отошел и в недоумении остановился посреди зала. Через пару минут подошел ко мне молодой парень латиноамериканской наружности и осведомился, в чем проблема. Разговаривая с ним, я машинально залез в наружный карман своего пиджака и вытащил несколько долларов — очевидно, сдачу с какой-то купюры. Парень моментально выхватил у меня деньги и убежал. Так меня ограбили во второй раз. Подошел другой парень, похожий на первого, и задал тот же вопрос. Я заметил его раньше: он стоял у стены и наблюдал за нашим предыдущим разговором.
— Это твой приятель? — спросил я.
— Нет, я его не знаю. А в чем проблема?
Я сказал о потере денег и билета, что обратился к полиции…
— Да ты не туда обратился. Полицейский участок тут недалеко. Пойдем, я тебя провожу.
Мы вышли из вокзала. Шли долго. Окрестности нью-йоркской Центральной автобусной станции тогда представляли собой зрелище устрашающее: полная темнота, огромные захламленные пустыри, где-то далеко — ветхие дома, очевидно, предназначенные на слом. Спустились в подземный переход, и тут парень начал хватать меня за грудки.
— Снимай ботинки!
— Зачем тебе ботинки? — спросил я, отталкивая его.
Тут он начал ныть: он из Пуэрто-Рико, семья, дети, нет работы…
— Слушай, — сказал я, — давай я дам тебе часы (часы у меня были хорошие), но с условием, что ты проводишь меня обратно до автобусной станции.
Он радостно согласился. И пошли мы обратно, дружески беседуя, раскуривая мои сигареты, и у вокзала расстались, пожав друг другу руки. Но на этом мои приключения не закончились.
Все это происходило 30 ноября, в Хэллоуин — праздник ведьм и прочей нечистой силы. Мимо вокзала двигалась большая толпа ряженых, и меня втянуло в нее, как в воронку, завертело, а потом выбросило наружу. Осмотрелся: карман пиджака был оторван и последняя мелочь исчезла. Но тут же ко мне подошли и вручили бумажник, футляр от очков и носовой платок. Не думаю, случись такое где-нибудь в Лондоне или в Париже, что я отделался бы лишь материальными потерями.
Было три или четыре часа ночи. По телефону-автомату я позвонил Боре Шрагину с оплатой за счет получателя (тогда была еще такая форма связи), но Борис, ничего не поняв, повесил трубку. Что было делать? Я подошел к стоянке такси, объяснил шоферу ситуацию и попросил 25 центов, чтобы позвонить друзьям, а потом отправиться к ним в Бронкс. Очевидно, для шофера подобная ситуация не была уникальной. Монету он дал, и часам к пяти утра я оказался у Шрагиных. Слава Богу, свой портфель я забыл у Комара и Меламида, а то бы не видать мне своих книг и бумаг, которые в нем находились.
* * *
В Гарварде я доделывал книгу о тоталитарном искусстве: вставлял новые куски, шлифовал стиль… Надо было ее куда-то пристраивать, что оказалось не так-то просто. Во времена, когда я работал над книгой, само применение термина «тоталитаризм» к Советскому Союзу воспринималось как идеологический рецидив холодной войны. Наконец в Лондоне появился (не помню откуда) некий итальянец, отрекомендовался представителем какого-то итальянского издательства и выразил готовность напечатать книгу. Рукопись он прочитал: «Белиссимо! Брависсимо!.. аванс?» Он раскрыл чековую книжку, достал ручку, подержал ее над пустым бланком, потом спрятал ее в карман и сказал, что мы встретимся завтра и он вручит мне чек. На следующий день он не появился; не появился и через два, и через три дня, и через месяц… Еще одна издательская контора высказала интерес, но дальше предварительных переговоров дело не пошло. Как оказалось впоследствии, консультантом там бы тот же итальянец, который очень не посоветовал печатать книгу. Загадка природы!
Возможно, рукопись так и пролежала бы у меня на полке, если бы не Эндрю Нюрнберг. Эндрю окончил отделение славистики Лондонского университета, во время прохождения практики в Москве подружился с компанией друзей Маши Климовой, каковая компания вилась вокруг «дядюшки» Ростислава Борисовича[10], и Эндрю разыскал меня вскоре после нашего приезда в Лондон. Тогда он работал клерком в маленьком литературном агентстве, которое перешло к нему после смерти хозяина (сейчас это одно из крупнейших литературных агентств Великобритании с отделениями в России, Китае, странах Восточной Европы и Прибалтики). Его стараниями в 1990 году книга вышла в английском издательстве «Коллинз Харвилл» в блестящем переводе Роберта Чандлера, одновременно отдельным изданием в США и в переводах во Франции и Италии. Любопытная деталь: судя по рецензиям, в Италии и во Франции книга была встречена тепло, но получила довольно холодный прием в Англии и США. Очевидно, для людей, не переживших на собственном опыте идеологического пресса тоталитарного режима, само это понятие воспринималось не более чем некая научная абстракция. В России книга была опубликована в 1995 году, и, кроме парочки довольно злобных рецензий, широкого обсуждения в прессе не нашла.