ГЛАВА 14
ГЛАВА 14
«Бесчеловечен человек».
Есть у Аввакума такое словосочетание. Вынутое из фразы, оно звучит страшно. От него веет жестокостью, безжалостностью массовых казней. Не был кроток и сам Аввакум. «Дайте только срок, собаки, — грозил он своим врагам, — не уйдете у меня… Яко будете у меня в руках: выдавлю из вас сок-от!»
Гневлив и несдержан бывал протопоп. Но как он умел утешить и поднять человека в трудную минуту! И голос, наверно, у него становился другой, тихий и ласковый. «Язык мой короток, не досяжет вашей доброты и красоты; ум мой не обымет подвига вашего и страдания. Подумаю да лишь руками взмахну!» — писал он Морозовой и ее сестре,
«Свет моя! Еще ли ты дышишь? Друг мой сердечной! Еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя?»
В страшных условиях жили и сами пустозерские узники. Холодные каморки их заливала вода, прела одежда, по всему телу рассыпались гнойные язвы. И все-таки Аввакум находил в себе силы иронизировать: «Покой большой у меня и у старца (Епифания. — Д. Ж.)… где пьем и ядим, тут, прости бога ради, и лайно испражняем, да складше на лопату, да и в окошко!.. Мне видится, и у царя Алексея Михайловича нет такого покоя».
Больные, а трое с отрубленными языками и с покалеченными руками, они не сдавались, выползали из своих нор, разговаривали и спорили, а возвращаясь к себе, думали и при неверном свете лучины, положив на колено дощечку с бумагой, писали, писали, писали…
Разные люди были эти знаменитые пустозерские узники.
Вот Лазарь-гуляка, которому тесна бывала тобольская улица, когда он возвращался в подпитии. Он как и прежде подшучивал над всеми и удивительно выучился артикулировать обрубленным языком. Аввакум диву давался.
— Щупай, протопоп, — сказал ему Лазарь. — Забей руку в горло, не откушу!
— Чево щупать? На улице язык бросили.
— Собаки они, вражьи дети! Пускай мои едят языки, — ругнулся Лазарь и показал тупой обрубок.
Его жена Домница, жившая в Пустозерске в своем дворе, верно, уж не забывала тяги муженька к спиртному и, подкупая стражу, снабжала его белым вином.
Федор был человек иного склада. Педантичный и очень трудолюбивый. В Пустозерске он написал несколько книг, из которых лучшим сочинением было «Послание к сыну Максиму». С Аввакумом они не ладили. Едва ли не сразу же возник у них догматический спор о сущности троицы. В этом споре Федор был более логичен, а Аввакум горяч и смел в своих доводах. Протопоп писал Морозовой, Урусовой и Даниловой: «Молодой щененок, Федор дьякон, сын духовной мне, учал блудить над старыми книгами… Буди он проклят, враг божий».
Большой знаток христианской догматики, Федор отстаивал принцип нераздельности «святой троицы», что соответствовало взглядам как дониконовской, так и никоновской церкви. Аввакум, которого поддерживал Лазарь, яростно нападал на этот принцип, обвиняя Федора в еретичестве. Но еретиком, с православной точки зрения, был именно Аввакум.
«Несекомую — секи! Небось, — по равенству, — едино на три существа и естества… Три цари небесные»[17].
Препирались они неистово.
— Федька, — вопрошал Аввакум, — по-твоему, кучею надобно? Едино лице?
— Я исповедую, — твердил Федор, — святую троицу, единопрестольную, единосущную и нераздельную… Три лица в едином божестве и едино божество в трех ипостасях совокупно…
— Троица рядком сидит! — вопил Лазарь. — Сын одесную, а дух святой ошую отца на небеси. Как царь с детьми, сидит бог отец, а Христос на четвертом престоле особом сидит пред отцом небесным…
Но Федора это приводило в ужас, и тогда Аввакум разражался ругательствами:
— Ведь ты дурак, Федор! Гордой пес, поганец, еретик! Сидит бог и человек на престоле своем царском, и ты, дитятко бешеное, не замай его, не пихай поганым своим языком с престола, собака…
Спорили они так, будто от них и в самом деле зависело быть или не быть Христу на троне.
Полемика их вышла далеко за пределы пустозерской земляной тюрьмы. Письмо за письмом посылали они верным, доказывая каждый свою точку зрения. Аввакум проклял Федора, а своим сторонникам на воле излагал дело так, что дьякона исключили из числа «начальных отцов». Федор страдал — на Москве власти проклинают его за старую веру, и здесь друзья проклинают за несогласие в вере же. Он взялся за перо, долго трудился и о своих разногласиях с Аввакумом составил «книжицу не малу, листов с полтораста». Отношения стали настолько напряженными, что Аввакум, если верить Федору, в своей горячности потерял всякое чувство меры и поступал не лучше их общих врагов.
«Некогда в полночь, — писал Федор, — выходил я из ямы вон окном, как и Аввакум, в тын, и посещал прочую братию вне ограды. Сотник же, Андрей именем (стрелецкий сотник Андрей Чупреянов был начальником караула в Пустозерске в 1675—77 годах. — Д. Ж.), враг был, мздоимец, и на меня гнев имел за некое обличение. И в то время велел меня ухватить стрельцам в тыну, нагого… И начали меня бить зело без милости… И посем, руки мои связав, к стене привязали и знобили на снегу часа два. А друзья мои смотрели на меня и смеялись! А стрельцы влезли в мою темницу, по благословению Протопопову, те книжицы и выписки мои похитили и ему продали. И он из тех книжиц моих лиска с три токмо выдрал лукавно и те листки послал на Русь братиям нашим, перепортя писание мое, чтобы меня обвиняли, а его бы учение оправдали…»
Свои рассуждения о троице и других догматах Аввакум излагал в письмах и Симеону — «Сименушке», ставшему в иноках старцем Сергием, известному впоследствии своим участием в старообрядческой смуте 1682 года. Это был старый друг и земляк Аввакума «посадский человек Сенька, Иванов сын, Крашенинников».
Впоследствии Федор заново написал свою «книжицу». Вместе с описанием обстоятельств ссоры с Аввакумом она была отправлена к сыну Максиму и друзьям в Москву и сильно поколебала авторитет Аввакума.
Неистовый бунт против церковной догматики известный оратор и публицист митрополит Димитрий Ростовский через двадцать семь лет после смерти Аввакума назвал «мужичьим умствованием», опровержением евангелия, не старой верой, а «новым мудрованьем». Впоследствии исследователи объясняли еретичество Аввакума полемической увлеченностью и неумением точно выразить отвлеченные богословские положения.
Но, как бы там ни было, взгляды Аввакума смутили самих раскольников, сошедшихся впоследствии даже на собор, где обсуждались полученные от самого отца Сергия письма Аввакума. Собор кончился свалкой, кто-то крикнул: «Стреляй!», и все разбежались. Сторонников у аввакумовской «новизны» оказалось немного, и о ней старообрядцы старались больше не упоминать.
Самым близким другом и духовным отцом Аввакума был мягкий и простодушный старец Епифаний, но и ему не по сердцу пришлись «ярость великая и вопль» протопопа по поводу догматов. Федор не преминул искать поддержки старца. «Старец же прост человек, — писал Аввакум, — правду чаял шептание его и напал на меня по ево учению всеми силами». И хотя протопоп привык «от купели троицу чести в трех образах, а не единицу жидовскую», поступился он ради дружбы с Епифанием своей совестью и пошел ночью в землянку к Федору мириться. Дьякон наставлял его, а он, затая гнев, только «помикивал».
Но гнев все равно прорвало. «Не до дружка стало — до своево брюшка». Пошел Аввакум «косить» и старца. Это был гнев отчаяния. Молва о том, что Аввакум пишет по-еретически, ширилась и докатилась уже до Пустозерска. Та же горечь, что некогда съедала Федора, теперь грызла и Аввакума. «Никониане еретиком зовут, дети духовные еретиком же зовут!» Это был вопль упрямой души…
Случилось это уже году в 1678. По легенде, помирились будто бы перед смертью Аввакум с Федором, и немалую роль сыграл в этом, наверно, старец Епифаний.
Дружба Аввакума и Епифания трогательна и удивительна. С самого начала, с первой же встречи в Москве. глубоко уважал старца Аввакум, заботился о нем, едва ли не в каждом письме упоминал о нем с благодарностью.
Сперва, когда в Пустозерске им жилось сравнительно легко, Аввакум и Епифаний подолгу рассказывали друг другу о своей жизни. После казней узники продолжали встречаться, переползая из землянки в землянку под покровом темноты или пользуясь попустительством сочувствовавших им стражников. В этом общении родилась постепенно «Книга бесед», а потом «Житие» и другие произведения Аввакума.
Епифаний был довольно опытным писателем, уже один раз положившим на бумагу свое житие. Он-то и «понудил» Аввакума написать книгу.
В рассказах Аввакума о его приключениях и злоключениях оживала едва ли не вся русская земля — и Поволжье, и Север, и Сибирь; сотни и сотни людей всех званий и состояний страдали и радовались, боролись и покорно несли свой крест… В мокрых, погребенных под землей срубах воспоминания о вольной жизни горели ярким пламенем, слова лились свободно.
Немало «житий» прочел на своем веку Аввакум. Но большая их часть написана была каким-то мертвым, нескладным языком, не тем богатым, сочным языком, на котором изъяснялись русские люди.
«Не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, виршами философскими не обык речи красить…» — напишет он впоследствии во вступлении к своему «Житию».
«Я не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русского…»
Аввакум не заботился об изысканности, презирал напыщенную трескотню придворных графоманов. «По нужде ворчу, понеже докучают. А как бы не спрашивали, я бы молчал больше».
Литература не была для него ни профессиональным занятием, ни средством удовлетворения честолюбия. Борец, он видел в литературе лишь иной род оружия. Не окажись Аввакум в земляной тюрьме, он, возможно, ограничил бы свою деятельность лишь огненными проповедями да еще письмами. А теперь он вынужден был писать более пространно и творил так же талантливо и страстно, как делал в жизни все. И вроде бы «само» получалось у этого мужицкого писателя, который речь свою называл «вяканьем», а литературную работу «ковыряньем».
И хотя все было рассказано Епифанию за несколько полярных ночей, говорено обо всем переговорено, взявшись за перо, Аввакум задумался, о чем писать. Пестра жизнь, а сказать людям надо главное, чтобы не отвлекать их мысль в сторону, чтобы была книга как вопль в ночи, а не жалобное стенание…
«Стану сказывать верхи своим бедам», — решил Аввакум.
Считается, что Аввакум начал писать свое «Житие» еще в 1669 году, до приезда в Пустозерск Елагина и введения тюремных строгостей. Однако известны еще три редакции «Жития», написанные Аввакумом с 1672 по 1675 год. Сохранились подлинные рукописи двух из них. Подлинники и списки дают представление, как работал Аввакум, как он совершенствовал свое знаменитое произведение, как шлифовал фразы и отбирал эпизоды, как перешел он от мемуарного повествования к сюжетному…
Полемика и поучения, ради чего и задумана была автобиография, как-то не укладывались в русло жизни, которая упруго билась и теснила их к берегам, на края, в начала и концы… «Простите меня… А однако уже розвякался — еще вам повесть скажу».
Не соврать бы, всю правду сказать. И такой он был, Аввакум, и сякой, всякий, непростой. Не ведал Аввакум, что назовут его писание «первым опытом законченного психологического автопортрета в древней русской литературе», «многофигурной бытовой автобиографической повестью, тяготеющей в значительной мере к большой форме романа»[18].
Редко-редко найдешь в «Житии» эпизоды, которые бы ныне не подтверждались документами. Не преувеличивал, не приукрашивал ничего Аввакум. Не часто подводила его память. Но дело даже не в том, точен или не точен был Аввакум. Не хронику он писал. Дело в том, как он изображал себя и других.
Действительность для Аввакума была чем-то суетным, преходящим. Но в ней человек проходил испытание. Выдержавшему давалось истинное и вечное. Однако до чего же он был привязан к этой суетной жизни, с каким достоинством шагал по ней, как стойко переносил страдания! И не любовался ими, как авторы многих житий, якобы испытывавшие к боли прямо-таки сладострастное влечение. Противоречивый человек был Аввакум — у него найдешь и пространное описание, как постились узники в Пустозерске, десятки дней не принимали пищи, лишь полоскали рот квасом, а вот он радуется, что досталось ему «хлепца немношко» и удалось «штец похлебать».
Всему свое время. Время непреклонности и время уступчивости. Время жестокости и время нежности. Время злословию и время шутке. Всему человеческому отдал дань Аввакум и не постыдился этого человеческого. Сказал своим читателям — судите сами. Он доверял им, и это доверие есть проявление величайшего уважения к человеческой личности, вера в то, что всякий человек сложен и умен.
Чередой возникали в памяти его Неронов, Никон, Ртищев, Пашков, юродивый Федор… И еще многие. Одних он любил, других ненавидел. Но никому не мог отказать Аввакум в человечности. На что Пашков злодей был, а и то мучился и сомневался… Победить врага злого да глупого — себе чести мало. А сам-то он, Аввакум, всегда ли добр бывал даже к близким своим?
Даже к самому близкому человеку, к жене, к Марковне своей, что ныне с сыновьями Иваном и Прокопием на Мезени в земле закопана сидит? Не бывал ли он груб с ней, не попадалась ли она ему под горячую руку? Ох, горе! Страдалица безропотная, подруга верная, мать хлопотливая… В ноги кланяется он ей и всем заказывает — помните вечно, какова Марковна!
А дети? Какая им выпала доля, горемыкам? А сколько детей духовных показнили? Федор юродивый, удавленный палачами на Мезени… Вспомнил его еще раз Аввакум и написал: «Не на баснях проходил подвиг, не как я, окаянный…» Собственный труд казался ему незначительным. Смерть кругом, смерть!
«Выпросил у бога светлую Росию сатона, да же очервленит ю кровию мученическою».
Безобразна и греховна жизнь! Кричать хочется.
А как сказать главное? Тянет в стороны повествование, того и гляди все рассыплется. Но отсекает безжалостно Аввакум сучья, чтобы ствол прямее был, да что делать — разве все отсечешь?
Благословения надо у отца духовного Епифания просить. Напишет Аввакум кусок и просит стрельца, что подобрее, отнести в земляную яму к старцу — пусть рассудит тот. Вот написал он, как, возвращаясь из-за Байкала, спас папшовского «замотая». Как завалил его пожитками, а сверху Марковну с дочерью положил. Как казакам лгал. Сильно ли он согрешил тогда? «Припиши же что-нибудь, старец».
И Епифаний приписывает: «Бог да простит тя и благословит в сем веце и в будущем, и подружию твою Анастасию и дщерь вашу, и весь дом ваш. Добро сотворили есте и правильно. Аминь».
Получив через стрельца же рукопись обратно, Аввакум пишет: «Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово» — и продолжает свой рассказ о возвращении из ссылки. Удивительна эта рукопись, как бы хранящая тепло рук и дыхания двух человек, которые в зловонных своих ямах не ожесточились, не потеряли способности мыслить возвышенно…
Иной раз Епифаний редактировал Аввакума: заклеивал текст бумажкой и сверху писал свое. Епифаний был не лучшим из редакторов. Коробила его литературная смелость Аввакума, благообразней хотелось ему написать, а получалось бледно и невыразительно.
Все рукописи Аввакума проходили через руки Епифания, Который был искусник во всяких поделках. Он сделал «ящичек» не только в топорище бердыша, с которым стрелец отправился в Москву. Такие же тайнички для писем вырезал он и в деревянных крестах, которые изготавливал для московских почитателей пустозерских узников. Передавали их стрельцы, получая от москвичей приличную мзду.
Рукописи своего и аввакумовского «Житий» Епифаний аккуратно сшивал, делал переплеты из обтянутых оленьей замшей деревянных дощечек, изготавливал из кусочков меди петли для застежек и окрашивал киноварью обрезы книг.
Эти книги тоже тайно проносились в Москву и другие русские города, там их переписывали усердные грамотеи. И подлинники, и списки берегли как зеницу ока, читали и перечитывали и сохранили до наших дней.
Больше восьмидесяти сочинений написал за свою жизнь Аввакум. И всюду — в «Книге бесед» (1669–1675), в «Книге толкований» (1673–1676), в «Книге обличений», в письмах, челобитных, посланиях — он всякий раз говорит о себе и о других что-нибудь новое. У него нет времени на повторения. То же замечено академиком В. Виноградовым и в аввакумовской манере повествования, где «каждая формула не поясняет предшествующую, а подвигает изложение вперед»[19].
В своих сочинениях Аввакум часто ссылался по памяти на книги, которые читал в недолгие годы своей вольной жизни. В пустозерской тюрьме узники почти не читали книг. Лазарь писал царю: «Книг, государь, нам не дают лет больши десяти, а в печали у нас память губится».
И сколь замечательна была и память, и начитанность Аввакума, можно судить по недавнему исследованию Н. С. Демковой, отыскавшей в произведениях узника указания на его знакомство с двумя десятками повествовательно-исторических и естественнонаучных сочинений, более чем тремя десятками житий, с полусотней богословских и полемических сочинений, восемнадцатью апокрифами. Среди них мы находим «Историю Иудейской войны» Флавия, «Повесть о Белом Клобуке», «Сказания о Флорентийском соборе», «Физиолог», «Сказания о падении Византии», притчи Эзопа. Аввакум был даже знаком в какой-то мере с «Илиадой» Гомера.
Особенно хорошо знал Аввакум апокрифическую литературу и легенды, отодвинутые впоследствии каноническими текстами в небытие. С этой литературой связано было и народное «самосмышление», проникнутое идеями равенства всех перед богом и природой, справедливости и духовной свободы, дающей жизнь творчеству. Легенды, духовные стихи, апокрифы не только питали Аввакума идеями, но и еще теснее приобщали его к народной словесной культуре…
Писания пустозерских узников попадали и в восставший Соловецкий монастырь. Воевода Мещеринов и близко не мог подойти к стенам со своим тысячным войском. Лихой монах Никанор, с которым переписывался протопоп, ходил по стенам, кропил голландские пушки и приговаривал:
— Матушки мои галаночки, надеемся на вас, что вы нас обороните.
А пушкарям наказывал стрелять по воеводе.
— Поразишь пастыря, ратные люди разбредутся аки овцы.
Крестьяне, посадские люди, казаки потеснили монахов и дрались со стрельцами упорно, зло. Сосланные сюда ученики Аввакума бились бок о бок с бывшими сподвижниками Степана Разина (в свое время ходившего на богомолье в Соловецкий монастырь). Окрестные крестьяне помогали осажденным чем могли…
Так бы и отсиделись, если бы не перебежал в стан осаждающих чернец Феоктист, показавший под сушилом у Белой башни закладенное камнями окно. Ночью Мещеринов проник в крепость, перебил сонных защитников и повесил монаха Никанора…