Мой профессор
Мой профессор
Он был большой трус, мой профессор. Трус, каких поискать…
Всю свою жизнь он вечно чего-то боялся и потому наверно, выжил…
Заведующий отделом, секретарь парткома, opганизатор и первый директор института, председатель парткомиссии по чистке в тридцать седьмом году… Ходили слухи, что из-за него когда-то садились люди. Подписывал, куда деваться? Не подпишешь — сядешь сам.
Он был большой трус, мой профессор…
Георгий Савельевич. Его звали Георгий Савельевич, Такой же Георгий, как я Степан. Такой же Савельевич, как я Иванович… Гирш Пинхас-Залман вот как его звали на самом деле. Гирш Пинхас-Залман… В обиходе — Георгий Савельевич.
Его называли в институте мудрым, потому что он вечно молчал и вечно сидел в президиуме. Сидел с важным видом, пил воду из графина — и ни слова, Мне все казалось, что когда ему очень хотелось что-то сказать, крикнуть, выругаться, завопить, отвести душу, — он выпивал стакан воды, жадно, единым духом, будто смывал обратно неосторожное слово, что торчало уже в глотке, готовое вот-вот вырваться на волю! Потому он и садился рядом с графином. Наверно, поэтому…
Его всегда выбирали в президиум, моего профессора… И он сидел там важно, неприступно, со значительным видом, будто знал нечто такое, чего не знают другие. Как ученый, он был полный нуль. Администрировал. Занимался партийной работой. По чужим кандидатским сделал свою докторскую. Перед защитой сутками сидел со своими мальчиками, слушал их объяснения, заучивал наизусть. И защитился, — куда денешься? Не он первый, не он последний…
После защиты он отгрохал роскошный банкет, и на этот банкет не пригласил своего старого учителя. Его учитель был в опале в то время…
Он был большой трус, мой профессор. Трус, каких поискать…
Этот человек никому не делал зла. Но и добра тоже… Со всеми хорошие отношения, ни с одним — близкие… На старости лет его перевели в консультанты. Его бывший ученик выгнал его из кабинета, и он сидел, как мальчишка, в общей комнате, на обычном стуле, за скрипучим столом, — глубокий старик, организатор института, — это обидно… Первым делом он поставил на этот стол большой графин с водой. Пил много, жадно, без стакана, прямо из горлышка — некогда наливать. Пил и молчал…
Мы с ним очень много говорили…
Мы говорили с ним на еврейские темы. Он сам шел на разговоры… Но это уже потом, когда его отстранили от власти. Когда у него родился внук…
К моему решению уехать он отнесся очень уважительно. Пока я ждал разрешения, он приходил ко мне всякий день, или ловил в коридоре, и мы разговаривали. При других он прекращал разговоры. Не любил, когда я подходил к его столу. Но один на один — мы говорили обо всем: положение Израиля, проблемы отъезда, всякое разное, — у него это, видно, наболело…
Он очень хорошо ко мне относился… До этого я был ему безразличен, — все ему безразличны, — но теперь он меня выделял…
В нем было задавлено еврейство, и вот оно, вдруг, прорезалось. Из украинского местечка, говорит на иврите, пишет-читает, кончил когда-то хедер… Потом комсомол, потом ЧОН — печально известные части особого назначения, рабфак, институт, комиссия по чистке — пошло-поехало… Система где-то его придавила в свое время. Система навалилась непомерной глыбой. Всю жизнь скрывал свой иврит, прятал еврейство, до ужаса боялся, что узнают, как его отец каждый день, до самой смерти, ходил в синагогу… Гирш Пинхас-Залман, в обиходе — Георгий Савельевич… И когда он увидел, что накопленное можно на кого-то вылить, и когда я ему показывал словари-календари из Израиля, когда я ему читал письма, он был дико счастлив…
При мне он даже воду не пил. Не притрагивался к графину…
Я ему говорил:
— Георгий Савельевич, — говорил я. — Язык у вас есть, еврейство прорезалось: что бы вам не поехать?
Молчит… Я опять:
— Георгий Савельевич… Вы свое прожили, вы себе нажили — и званья, и должности, а с внуком-то как? Внуку тут жить…
— Эх, — говорит, — если бы я мог рассчитывать на свои силы…
И — бегом к себе в комнату. И — глоток из графина. Будто смыл вовремя неосторожное слово, что торчало уже в горле…
Он очень за меня радовался, мой профессор, но к себе не примерял. Нет, к себе он не примерял… Он был слишком стар. Он уже вышел в тираж, мой профессор.
Такой случай:
Играли мы в шахматы, в перерыв. И был у нас парень, еврей, нервный мальчик. Он проиграл, я его поддразнил…
Как взовьется, как швырнет фигуры!
— Скорей бы ты убирался в свою Жидомордию! Из-за таких, как ты, жизни здесь нет…
Мой профессор вскочил, побурел:
— Вон, мерзавец!
И сразу испугался…
Тот вышел, он побежал следом. Объясниться…
Его называли мудрым.
Так и говорили: «мудрый старик».
Потому что он вечно сидел в президиуме и вечно молчал.
Заведующий отделом в прежние времена, секретарь парткома, директор института, председатель ларткомиссии по чистке в тридцать седьмом году… Подписывал, куда деваться? Не подпишешь — сядешь сам.
Он был большой трус, мой профессор. Трус, каких поискать…
Всю свою жизнь он чего-то боялся и потому, наверно, выжил…
Но на проводы ко мне он пришел.
Он пришел — не побоялся — ко мне на проводы, и это был первый смелый поступок в его жизни!
И у меня на проводах он не пил воду из графина. Он пил водку. Вместе со всеми…