Подполье наверху

Весной 1974 года в тиши лондонской улочки Челси парк гарденс я ужинала в обществе трех — каждая по-своему замечательна — эмигрантских дам прошлого.

Саломея Николаевна Андроникова, внучка поэта Плещеева и дочь бакинского генерал-губернатора. Подруга поэтов русского серебряного века.

Приятельница Ахматовой в десятых годах.

Спасительница Цветаевой в двадцатых, когда та бедствовала в Европе.

Возлюбленная Зиновия Пешкова — международного авантюриста и французского генерала, старшего брата Якова Свердлова и приемного сына Максима Горького.

Муза поэта Осипа Мандельштама.

Вдова бывшего управделами Временного правительства Александра Гальперна.

Добрая, злая, все на свете понимающая, замечательная читательница.

Женщина, свободная от каких бы то ни было политических взглядов, если не считать таковым и пристрастное чувство к родине, сохраненное в эмиграции во всей неприкосновенности. Красавица, несмотря на приближающиеся девяносто.

Мария Игнатьевна Закревская-Борейшо-Бенкендорф-Будберг, дочь украинского помещика, родом из Лозовой, где родился и мой отец, а значит, мы с нею в некотором роде землячки.

Возлюбленная английского дипломата-разведчика Брюса Локкарта.

Вдова графа Бенкендорфа.

Жена барона Будберга.

Секретарь и близкая подруга Максима Горького.

Гражданская жена Герберта Уэллса.

Переводчица русской и советской литературы на европейские языки.

Железная женщина по определению одних — Мата Хари по подозрениям других.

Анна Самойловна Калина, дочь богатого московского купца.

Гимназическая подруга Анастасии Цветаевой.

Адресат стихотворения Марины Цветаевой «Эльфочка» из первой книги поэтессы «Вечерний альбом».

Недолгая муза художника Оскара Кокошки.

Компаньонка Саломеи.

Не знаю, как мы за столом пришли к теме революции и большевиков, помню лишь, Анна Самойловна, мило надув сморщенные губки, выдала:

— Пока большевики в Кремле, моей ноги в родной Москве не будет. Ничего не хочу иметь общего с вашей революцией.

Мне это высказывание не понравилось. Хоть была я из СССР, жена аккредитованного в Лондоне советского журналиста-международника, но, подобно Саломее, никаких политических взглядов не имела. То обстоятельство, что к 1974 году была я в своей стране автором нескольких поэтических книг лирического характера, помогало мне оставаться самой собой и не прилепляться к литературно-политическим компаниям. Хотя это трудное одиночество.

Живя в Лондоне с 1973 года, стала я замечать за собой черты псевдопатриотизма. Мне, например, категорически не нравилось, когда кто-то ругал мою страну. Пусть он и совершенно прав. Это чувство знакомо многим. Еще Александр Сергеевич Пушкин говорил, что порой ненавидит отечество, но ему неприятно, если иностранец разделяет с ним это чувство.

А тут сидели далеко не иностранки. Стараясь быть вежливой, я сказала:

— Позвольте, почему революция моя? У вас по поводу революции ко мне не может быть никаких претензий. Ваше поколение сделало ее. Ваше. Это у меня могут быть к вам претензии, а не у вас ко мне.

Что началось! Все три — такие разные — набросились на меня, твердя одно:

— Революция была необходима!

— Самодержавие прогнило насквозь!

— Дальше терпеть весь тот ужас было нельзя!

— Царь погряз в бессилии. О царице лучше не говорить, и так ясно: психоз и разврат.

— Конечно, кровавая расправа с Романовыми не имеет оправдания, но это уже другой вопрос.

— Царизм довел Россию до революции — и совершилось то, что должно было совершиться. Но и все. Большевистской революции никто не ожидал — она была не нужна!

— Почему же ваше Временное правительство не удержало власти в своих руках? — спросила я Саломею Николаевну, как будто тогда это от нее зависело. А она-то и за своего Гальперна, причастного к этому правительству, вышла только в эмиграции, не от хорошей жизни.

— Да, — согласилась она. — Временное правительство никуда не годилось. Я всегда это говорила. Мой покойный муж, Александр Яковлевич Гальперн, тогда даже не жених, а один из поклонников, сидел внутри этого правительства и каждый день писал мне письма в Крым, где я проводила лето с дочкой от первого мужа и няней. Расписывал ужасы и беспорядки на улицах. Не советовал пока возвращаться в Петербург. Просил переждать. Пугал голодом.

Что вы думаете? Постепенно, к середине осени его письма становились все более спокойными.

У меня есть исторический документ о несостоятельности Временного правительства: письмо Александра Яковлевича от двадцать четвертого октября тысяча девятьсот семнадцатого года — заметьте, канун Октябрьской революции.

Саломея Николаевна выходит из своей кухни-столовой, где мы обедаем, и недолго отсутствует.

Письмо, желтое, как и подобает, от времени, разворачивает бережно. Осторожно. На бумаге царские водяные знаки — двуглавый орел. Она опускает личные подробности и читает главное:

«Совершенно уверенно сообщаю Вам, дорогая, что теперь можно ехать. Жизнь, слава Богу, налаживается. Вчера появился пышный белый хлеб, как раньше. Вам голодать не придется. Жду с нетерпеньем. Буду встречать…»

Она показывает мне эти строки, и я прочитываю их. Написаны четким, аккуратным почерком, почти без наклона.

— Вот, — указует перстом Саломея, — вечером этого дня, двадцать четвертого октября, мой Гальперн сидел в тюрьме у большевиков. Чудом вышел. Так, спрашиваю я вас, куда годится правительство, которое под своим носом ничего не видит? Потом, в Париже, выйдя замуж за Гальперна, я часто спорила с ним — у нас были совершенно разные подходы к жизни, но это нам не мешало — и всегда говорила: «Так вашему правительству и надо. Получили по заслугам».

— Значит, царь был плох. Временное правительство плохо. И большевики плохие? — спрашиваю я.

— Плохие. Они, конечно, многое сразу же сделали разумно своими декретами. Народ на свою сторону взяли. Правильно повели себя. Но слишком круто. Слишком. Так нельзя.

— Они еще за это поплатятся, — ввернула непримиримая Анна Самойловна.

— Может, они не могли иначе. Такая шла рубка, — как-то неуверенно сказала баронесса Будберг, у которой за плечами было слишком хорошее знакомство с большевиками и с чрезвычайкой, когда ее взяли чекисты вместе с Локкартом.

— Понимаешь, Мура, — задумчиво произнесла Саломея Николаевна, — я думала над этим. Понимаешь, они были подпольщики. Это накладывает свой отпечаток. Подпольщики…

На этом слове я остановила пленку.

Да, да, я приходила к Саломее Николаевне с магнитофоном. Ей хотелось «оставить себя на магните». Она говорила, что очень тщеславна, и если уж есть такое новое средство «голосом запечатлеться на века», почему им не воспользоваться. Она всегда требовала включать магнитофон: и за разговором, и за ужином, если гости не возражали. На этот раз возражений не последовало.

Анне Самойловне было безразлично. Думаю, она не сомневалась, что я записываю невинные разговоры у Саломеи для КГБ.

Мария Игнатьевна, узнав, что мы ужинаем под магнитофон, сказала:

— Терять мне нечего. На какую разведку ты работаешь? Ну, ну, я пошутила. Мне терять нечего. Знаешь, четыре разведки платят мне пенсию.

— Она все врет, — шепотком сказала себе в тарелку Анна Самойловна, пользуясь тем, что слух отличный только у нее и у меня. — Набивает себе цену.

Подпольщики

Каждая новая власть, придя к рулю, с удовольствием обнаруживает и обнародует злоупотребления старой. И тут же начинает свои собственные злоупотребления. Так было в веках, во всех странах и на всех материках.

Подпольщики — арестанты, эмигранты, ссыльные — большевики вошли в Кремль, счастливые от сознания своей не совсем ожиданной сверхпобеды. Они были чисты перед народом — вместо того чтобы служить и прислуживать старому режиму, они вскрыли его язвы и, рискуя многим, даже, случалось, жизнью, трудно искали истину. Светлое будущее всего человечества, осуществленное руками рабочего класса и бедного трудового крестьянства с помощью вышедшей из народа интеллигенции, — вот, с теми или иными вариациями, основная схема большевиков.

И жизнь дала сказочную возможность. Древний Кремль распахнул ворота.

Весь мир насилья мы разрушим

до основанья, а затем

мы наш, мы новый мир построим,

кто был ничем, тот станет всем! —

пели они.

Судьба сказала:

«Разрушили? Стройте!»

Они вошли в Кремль, группа мужчин разного возраста, в большинстве своем немолодые, все до одного вчерашние арестанты, ссыльные, эмигранты, со своими неоконченными спорами о светлом будущем, со своими несогласиями и недоговоренностями.

Цари были царями. Они царили, не провозглашая свободы, равенства и братства народов. Они знали, что свободы нет, есть лишь осознанная необходимость. Равенства на земле быть не может, ибо никто не равен никому, а царь выше всех других. Божий помазанник. Братство народов — чушь. Многочисленные этносы, населяющие Россию, едины в своих различиях и равны в одном: они все царские подданные, должны служить ему, а он должен о них заботиться.

Великие и малые правители веками собирали эту психо-политико-экономическую структуру России с Литвой, Польшей, Кавказом, Украиной и т. д.

В 1917 году, к осени, все расползлось, разделилось и вышло из берегов.

Большевики развесили свои полотнища с лозунгами и декретами и попали в самую точку, пообещав измученной войной России, всему трудовому народу мир, хлеб, землю. Но практически не было тех, кому все это обещалось: старые классовые структуры рассыпались на глазах, новые еще не сложились. Народ представлял собой некую неопределенную массу, с которой можно делать все, что угодно. Требовалось длительное время и большое терпение, чтобы сформировать общество. Но жить тем, кто тогда жил, нужно было в повседневности. Назад дорога не просматривалась. В сегодняшнем дне царили хаос и неопределенность. Завтра обещалось светлым и праздничным, как вековая мечта. Голод гражданской войны сменился локальными благополучиями нэпа. Ленин, не зная отдыха, колеблясь и сомневаясь во многом и многих, вел свою, ставшую нечеткой, линию. С ним боролись вчерашние соратники. После него борьба приняла еще более жестокий характер. Взгляды борющихся сторон не были проверены жизнью, но внедрялись, чтобы проверить их. Россия становилась страной-экспериментом. Власть пьянила и кружила головы.

Цари, короли и президенты приходят на власть, предполагая и принимая как должное все и всяческие привилегии. Привилегированность — традиция обществ. Правители мира и их челядь защищены от остального мира стеной удобств и сверхудобств, как говорится, на законном основании. И нигде народ не волнуется по поводу того, почему у хозяев или правителей все эти удобства есть: у царей — навсегда, у президентов и их челяди — на время правления.

Большевики вошли в Кремль с идеей отмены всех и всяческих привилегий. Им претили барские замашки и исключительные обстоятельства. Не за то боролись они, чтобы обуржуазиться и омещаниться.

Боролись… Сутью жизни вчерашних арестантов и ссыльных всегда была борьба. Ее принципы они положили в основу мирных инициатив. Мир стал войной. В мирное время по приказам новой власти было совершено столько разрушений «ненужных устаревших форм» прошлой жизни, созданных столетиями, сколько не разрушали жестокие баталии. Взрывались основы веками складывавшегося общества.

Большевики вошли в Кремль и очутились перед необходимостью, толкаясь боками в одной гигантской кухне народной жизни, вести экономику домашнего, то бишь народного, хозяйства. Для успеха такого рода работы не было опыта, образования, соответствующего воспитания — никаких предпосылок.

* * *

Опыт революционного подполья диктовал новой власти свои нормы поведения. Скрытность. Тайны во всем — от мелочей до крупного. Строгая подчиненность младшего по чину старшему. Весь этот партийный «демократический централизм», который легкомысленному человеку вроде меня мог показаться набором пустых фраз, был нутром партийной машины и работал безотказно: руководил — управлял.

* * *

Стиль тюрьмы, подполья, ссылки — это подозрительность, недоверие, жестокость, изворотливость, ложь во спасение, предательство ближних.

Стиль тюрьмы становился стилем свободной жизни, превращая ее в тюрьму. Полагаю, что в упоении побед большевики всего этого не замечали, возвеличивали новый стиль, возводили в крайнюю степень восторга, любовались им и требовали следовать ему неукоснительно.

Анна Михайловна Ларина, вдова Н. И. Бухарина, вспоминает 7 ноября 1924 года, первую годовщину Октября без Ленина. Она была тогда девочкой. Отец взял ее с собой на Красную площадь:

«В то время праздник на трибуне Мавзолея встречали не только члены Политбюро, но и более широкий круг партийных работников. Я, как и во многих других случаях, сопровождала отца, помогая ему добираться. (Отец Анны Михайловны был инвалидом. — Л.В.) Так я оказалась на трибуне… Как только мы с отцом поднялись на левую трибуну Мавзолея, ко мне подошел Троцкий и сказал:

— Ты что на себя нацепила? — и дернул рукой мой пестрый шарфик (красный в голубых цветочках), который мать не без моего желания повязала мне поверх пальто, чтобы я выглядела нарядной. — Где твой пионерский галстук?! Ты, очевидно, не знаешь, почему пионерский галстук красного цвета! Красный цвет — символ пролитой крови восставшего рабочего класса!

Он произнес эти слова строгим, грозным тоном, будто по меньшей мере я была проштрафившимся солдатом Красной Армии, которого ждет кара.

Я до такой степени смутилась и так была взволнована, что праздник был отравлен, и у меня было лишь одно желание — поскорее вернуться домой.

В свое оправдание я сказала Троцкому:

— Это мама повязала мне шарфик вместо галстука.

— Неплохая у тебя мама, — ответил Троцкий, — а совершила такое зло!

Так и выразился — «зло».

Мамино «зло» еще больше огорчило меня, и у меня брызнули слезы. Отец, увидев мой жалкий вид, заступился за меня:

— Посмотрите, Лев Давидович, какие огромные красные банты в косах моей дочери, так что «крови» более чем достаточно.

Оба они рассмеялись…»

Чудовищность, невообразимость этой сцены очевидна. Шуточки Троцкого с маленькой девочкой — чрезвычайно сильная деталь. Не из такой ли детали вырос Павлик Морозов — несчастное дитя, жертва революционного героизма?

Думаю, одной детали достаточно, чтобы увидеть: не будь Сталина, Троцкий был бы не слабее. И, видимо, дело здесь не в том, какая фигура пришла к власти, к руководству партийной машиной, а в устройстве самой машины, чья изначальная жестокость и жесткость оправдывались, обосновывались и обстоятельствами жизни, и идеями классового подхода ко всему, включая детские шарфики. Впрочем, возможно, я ошибаюсь…

* * *

Возможно, ошибаюсь?

И не будь Сталина, Троцкого, а приди после Ленина к рулю мягкий человек, все было бы иначе? Ведь роль личности в истории — факт неоспоримый.

Я стала искать фигуру мягкую, многое понимающую, в каком-то смысле цивилизованную, побывавшую в эмиграции, в Европе, не такую жесткую, как Сталин, не такую эксцентричную, как Троцкий, не такую аморфную, как Луначарский, не такую железную, как Дзержинский, не такую простецкую, как Буденный, не такую интеллигентную, как Каменев, не такую непоследовательную, как Бухарин, не такую циничную, как Радек.

Нашла: Зиновьев. У него и вид не слишком партийно-правильный. Явный налет поэтичности: этакая лохматость, губастость, склонность к полноте — значит не злой характер. И две жены в активе. И обе работают на дело революции. И между собой в хороших отношениях, а это значит сумел Зиновьев семейные сложные конфликты разрешить самым оптимальным образом. И поесть любит, и повеселиться не прочь. То есть — сам живет и способен дать жить другим — так что ли?

Вроде бы так.

Комиссар путей сообщения в первые дни декабря, сын царского генерала, большевик, позднее порвавший с большевиками, А. Нагловский оставил потомству поучительное воспоминание: «Я был в кабинете Зиновьева, когда туда пришел председатель петербургской ЧК Бакаев. Он заговорил о деле, сильно волновавшем тогда всю головку питерских большевиков. Одна пожилая женщина, старая большевичка, была арестована за то, что при свидании со знакомой арестованной «белогвардейкой» взяла от нее письмо, чтобы передать на волю. Письмо было перехвачено чекистами. Дело рассматривалось в ЧК, и вся коллегия во главе с Бакаевым высказалась против расстрела этой большевички, в прошлом имевшей тюрьму и ссылку. Но дело дошло до Зиновьева, и Зиновьев категорически высказался за расстрел. В моем присутствии — свидетельствует Нагловский — в кабинете Зиновьева меж ним и Бакаевым произошел крупный разговор. Бакаев говорил, что если Зиновьев будет настаивать на расстреле, то вся коллегия заявит об отставке.

Зиновьев взъерепенился, как никогда, он визжал, кричал, нервно бегал по кабинету и на угрозу Бакаева отставкой заявил, что, если расстрела не будет, Зиновьев прикажет расстрелять всю коллегию ЧК. Спор кончился победой Зиновьева и расстрелом арестованной женщины».

Чем он лучше остальных?

* * *

Подруга Крупской Ариадна Тыркова в книге «На путях к свободе» рассказывает о своей встрече в 1913 году в Женеве с четой Ульяновых:

«Я раньше Ленина не встречала и не читала. Меня он интересовал прежде всего как Надин муж… После ужина Надя попросила мужа проводить меня до трамвая… Дорогой он стал дразнить меня моим либерализмом, моей буржуазностью. Я в долгу не осталась, нападала на марксистов за их непонимание человеческой природы, за их аракчеевское желание загнать всех в казарму. Ленин был зубастый спорщик и не давал мне спуску, тем более что мои слова его задевали, злили…

— Вот погодите, таких, как вы, мы будем на фонарях вешать.

Я засмеялась. Тогда это звучало как нелепая шутка.

— Нет, я вам в руки не дамся.

— Это мы посмотрим!»

* * *

Вспоминает Троцкий:

«Жили в Кремле в первые годы революции очень скромно. В 1919 году я случайно узнал, что в кооперативе Совнаркома имеется кавказское вино, и предложил изъять его, так как торговля спиртными напитками была в то время запрещена.

— Доползет слух до фронта, что в Кремле пируют, — говорил я Ленину, — произведет плохое впечатление.

Третьим при беседе был Сталин.

— Как же мы, кавказцы, — сказал он с раздражением, — будем без вина?!

— Вот видите, — подхватил шутливо Ленин, — грузинам без вина никак нельзя!

Я капитулировал без боя.

В Кремле, как и по всей Москве, шла непрерывная борьба из-за квартир, которых не хватало. Сталин хотел переменить свою, слишком шумную, на более спокойную. Агент ЧК Беленький порекомендовал ему парадные комнаты Кремлевского дворца. Жена моя, которая заведовала музеями и историческими памятниками, воспротивилась, так как дворец охранялся на правах музея. Ленин написал ей большое увещевательное письмо: можно-де из нескольких комнат дворца унести более ценную мебель и принять особые меры к охране помещения; Сталину необходима квартира, в которой можно спокойно спать; в нынешней его квартире следует поселить молодых товарищей, которые способны спать и под пушечные выстрелы, и проч. Но хранительница музеев не сдалась на эти доводы. Ленин назначил комиссию для обследования вопроса. Комиссия признала, что дворец не годится для жилья. В конце концов Сталину уступил свою квартиру сговорчивый Серебряков, тот самый, которого Сталин расстрелял 17 лет спустя».

Спецжизнь и спецлитература

Они вошли в Кремль и с его холма увидели Россию. Она принадлежала им со всеми ее богатствами: царскими кладовыми и погребами, музеями и галереями, княжескими и барскими особняками. Со времен Ивана Калиты все это собиралось и сохранялось. Теперь предстояло сберечь.

Однако тут же возник и ленинский лозунг «Грабь награбленное!». Его можно было понимать как угодно.

Тюрьма есть тюрьма. Кто сидел в ней, сильно отличается от того, кто в ней не сидел. Люди, прошедшие тюрьму, знают такое, что нам, грешным, неведомо. Достоевский, отсидевший в «мертвом доме», говорил, что Всеволоду Соловьеву не хватает опыта тюрьмы, необходимого всякому мыслящему человеку. Чрезвычайного опыта!

Имея этот опыт, большевики легко ввели «чрезвычайку».

* * *

Полные самых благородных намерений, большевики не желали никаких привилегий.

Но в первое же послеоктябрьское время члены нового Совнаркома стали падать в голодные обмороки прямо на местах работы — в кабинетах бывшего царского правительства.

Ленин, не желая потерять свою гвардию, решительным указом ввел спецпитание. Оно было временной мерой — до тех пор, пока не утрясется хозяйственный вопрос. Эта мера продолжается по сей день. Она легла в основание партийной машины, хотя Крупская, когда привинчивала винтики и шарики машины, и думать о таком не могла: жизнь внесла коррективы. Все семьдесят лет спецжизнь слуг народа возбуждает сначала молчаливое, а сегодня громкое возмущение миллионов, не попавших в спецсписки. Где же провозглашенные равенство и братство?

Английскую королеву определенная часть народа не любит за то, что на нее идет много средств из бюджета, но есть законы, некогда провозгласившие эту привилегию. Большевики не объявили о своих привилегиях широким массам. Они продолжали твердить о равенстве, живя спецжизнью, легшей в основу жизни общества, чем создали в обществе фигуру противоречия. Более семидесяти лет партийный и государственный аппараты делили между собой сливки общественного продукта, которого не производили. Третья фигура в этом дележе — «выборные» представители народа — получали свое, поменьше, в кругу собравшихся над продуктом. Остаток, полусъеденный по дороге широкой сетью сферы обслуживания, получал производитель.

Такова грубая схема.

Сама жизнь диктовала большевикам спецформы: Ленин не помышлял об охране, но выстрелила, по-видимому, Каплан, — ему приставили охрану.

Охранять одного Ленина? Другие разве не значительные люди? Штат охраны кремлевских вождей разрастался.

Главные большевики вошли в Кремль не одни, а большой толпой — с женами, чадами и домочадцами. Расселились по квартирам. Все это многолюдье, шумящее, кричащее, спорящее, растущее, каждый день, естественно, желало жить: есть, пить, одеваться. Причем хорошо.

Зря, что ли, по тюрьмам и ссылкам здоровье растрачивали?

* * *

Кремлевские жены под стать мужьям. Соратницы. Сподвижницы. Революционерки. Ниспровергательницы основ. Как Надежда Константиновна, но помельче масштабом. Они не собирались стоять у плит или стирать пеленки. По ту сторону Кремлевской стены, в народе, их ждали серьезные дела. Предстояло помогать мужьям заботиться о голодном и замерзшем народе. И они помогали, как могли. Не жалея сил, увлекаясь работой: поднимали беспризорников, ликвидировали безграмотность, создавали для трудящейся женщины ясли и детсады. Хотя идея детсада и была внедрена, хотя и спецсады, и спецясли появились тут же, жены из «высших эшелонов власти» предпочитали держать детей дома. Именно по этой причине у них возникла необходимость в домработницах и няньках. Много бывших нянек, кухарок, горничных, бонн бродили по Москве, потеряв хозяев. Нужно было преодолеть щепетильный момент и нанять такого рода обслугу. Кое-кто преодолел. Не все. Большинство жен считало: брать в Кремль слуг от «бывших хозяев» хоть и шикарно, однако буржуазно, нескромно, могут осудить. А также опасно. Чего доброго, убьют или отравят.

Большевистские жены были подвержены традициям секретности и таинственности не меньше своих мужей — они ведь тоже пришли из тюрем, ссылок, эмиграции. Ко всему этому прибавился новый страх — перед контрреволюцией: а вдруг придут, вернутся, затребуют свое?

Весь новый кремлевский двор от мала до велика знал о расстреле царской семьи. Неужели ни одна женщина из кремлевской новой семьи не содрогнулась? Не воспротивилась? Достоверно неизвестно, однако легко предположить, что в большинстве своем — нет. Кремлевские жены-большевички и соратницы не должны были сомневаться в справедливости ленинско-свердловского решения, перечисляя преступления на совести царя и всех Романовых: бедность народа, которую их мужья должны были ликвидировать (глагол! — Л.В.), войну… С царицей тоже ясно — немка, погрязла в разврате и злоупотреблениях.

Дети царя и царицы? Ну да, дети, дети… Вроде бы…

Нет! Вырастая, дети могли стать предметами политических интриг для всякого рода врагов советской власти, контрреволюционеров. Их необходимо было ликвидировать (тот же глагол в еще более серьезном значении. — Л.В.) как можно скорее в условиях гражданской войны.

Железная логика? Разве нет?

Тем временем большевики укреплялись.

Новые царицы — не царицы, придворные дамы — не придворные дамы постепенно свыкались со своими ролями. Осваивались.

— Я в тюрьме сидела, а теперь в Кремле сижу!

— Мы боролись и победили, нам положено!

В самом деле — еще вчера тяготы тюрьмы и ссылки, стесненность эмигрантских средств к существованию, а сегодня сложнейшая проблема: одну даму возит новая заграничная машина, а другую — старая; при этом муж первой по положению ниже мужа второй. Непорядок!

В борьбе за автомобиль отлично пошли в ход привычные, характерные навыки людей, прошедших тюрьму и подполье: подозрительность, изворотливость, опыт внутрипартийных провокаций.

* * *

Запрещение книг с самого начала стало нормой советской жизни. От поколений силой заслонили целый пласт литературы и искусства. Лучший.

В моей молодости не издавали Сергея Есенина — у него была «религиозно-патриархальная, в сочетании с уличной, психология».

Достоевский? Ни в коем случае! «Носитель вредных, махрово-консервативных взглядов». Федор Михайлович к тому же «страдал склонностью к патологическому созданию образов».

В середине шестидесятых большая группа поэтов и критиков — мне посчастливилось быть в ней — возвращала к жизни имя Александра Блока, припечатанного новой идеологией «представителем упаднической буржуазной культуры декадентского толка».

Булгаков, Платонов, Ахматова, Гумилев, Волошин, Цветаева, а позднее Пастернак — вся лучшая литература столетия была под запретом.

Начала запрет добродушнейшая и скромнейшая Надежда Константиновна.

«Известно, что после Октября дело просвещения Руси Ленин отдал в руки своей жене, Надежде Крупской. Эта духовно и интеллектуально весьма ограниченная советская леди (грубее — партийная дура-начетчица) издала один за другим три циркуляра, исключительно замечательных тем, что они говорили ясно всякому, что бестиарий начался», — негодовал литератор-эмигрант Роман Гуль.

В ноябре двадцать третьего года Горький написал Ходасевичу: «Из новостей, ошеломляющих разум, могу сообщить, что в России Надеждой Крупской запрещены для чтения Платон, Кант, Шопенгауэр, Вл. Соловьев, Тэн, Рэскин, Ницше, Лев Толстой, Лесков».

Да, запретила. Даже Толстого. Не художественные произведения, а те, вредные, по мнению Ленина, с философскими взглядами непротивления злу насилием. Как же без насилия?!

Надежда Константиновна стояла у своего детища-машины, которая должна была производить психологию и мышление новых людей, и ничего старого, пусть даже великого, не должно было просочиться в новые мозги строителей коммунизма. Но как совместить: Надежда Константиновна, сделавшая так много для всеобщей грамотности России, позволила себе запретить книгу?! Одной рукой созидала, другой разрушала? Противоречие?

Нет.

Воспитанная тюрьмой и ссылкой, возросшая на запрещенной литературе, на печатании запретных листовок и воззваний, она не видела криминала в запрещении книги как таковой. Корни ее поступка лежат в прошлом нашего отечества, и не признаться в этом — значит спрятать голову под крыло. Вспомним хотя бы судьбы русских поэтов начала девятнадцатого века, их подцензурность и трагизм.

Инквизиторша…

Назови ее тогда так, удивилась бы. Она старалась для будущих поколений, очищала их от литературной скверны, мечтая создать замечательного, усредненного человека нового общества без ненужных поисков и отклонений в ушедший мир. Без корней. Или с дистиллированными корнями.

В этой своей роли, как, впрочем, и во многих других, Крупская была менее всего женщиной. Соратником. Борцом. Сопредседателем всего самого большевистского. Соучастником. В мужском роде и в мужском деле. Создавая школьные и пионерские циркуляры, она отлично подлаживала их под мужскую властвующую структуру, в которых девочки и мальчики, как разные существа, почти неразличимы.

Другим кремлевским избранницам оставалось брать с нее пример.

* * *

Высшие чины Кремля жили внутри стены с 1918-го по середину 50-х годов.

Я была в кремлевских квартирах и запомнила тяжелую темную дверь, потом лестницу, потом опять тяжелую дверь, а за ней — ярко освещенный коридор со сводами. Красный длинный ковер с зеленой разрисованной каймой лежал по всей ширине коридора. Вдалеке зеркало, делавшее коридор длиннее.

Поэт Владислав Ходасевич бывал в этом коридоре в начале двадцатых, я — в середине сороковых, но коридор за двадцать пять лет не изменился. Воспоминания Ходасевича так и называются «Белый коридор». Мне придется несколько раз обращаться к ним по ряду причин. Одна из них — очень яркое, пожалуй, единственное в своем роде, художественно-документальное описание первых лет жизни вождей в Кремле.

Ходасевичу понадобилось прийти к Каменеву с просьбой о жилье. Каменев был тогда председателем московского Совета. Поэт воспользовался тем, что жена Каменева, Ольга Давидовна (она же сестра Троцкого — подпольщики успешно женились в своем кругу: общие интересы и надежно. — Л.В.), курировала пролетарское искусство и покровительствовала поэтам.

«Дверь Каменевых, — пишет Ходасевич, — в самом конце Белого коридора, направо. Мягкая мебель — точно такая, как у Луначарского: очевидно, весь Белый коридор ею обставлен. Выделяется только книжный шкаф, новый, темно-зеленый. Подхожу, вижу корешки. Улыбаюсь. Грабари, Бенуа, «Скорпионы» да «Альционы» глянули на меня из-за стекол каменевского шкафа. Много книг, и многое, вижу, не разрезано. Да и где же так скоро прочесть все это? Видно, что забрано тоже впрок, ради обстановки и для справок на случай изящного разговора. В те дни советские дамы, знавшие только «Эрфуртскую программу», спешили навести на себя лоск. Они одевались у Ламановой, покровительствовали пролетарским искусствам, ссорились из-за автомобилей и обзаводились салонами. По обязанности они покровительствовали пролетарским писателям, но «у себя» на равной ноге хотелось им принимать «буржуазных».

С тех самых пор пошла раздвоенность: борются с буржуазией, а сами млеют от свойственных ей удобств, капитализм клеймят, а сами ездят в капиталистических «роллс-ройсах», не имея отечественных автомобилей, эксплуататоров ненавидят, а сами уже сидят на шее народа со своими временными привилегиями, которые с каждым днем захватывают все большие слои разрастающейся партократии — людей, обслуживающих партмашину.

Но вернемся к Ходасевичу.

«Мы с Ольгой Давидовной коротаем вечер. Она меланхолически мешает угли в камине и развивает свою мысль: поэтами, художниками, музыкантами не родятся, а делаются; идея о прирожденном даре выдумана феодалами для того, чтобы сохранить в своих руках художественную гегемонию; каждого рабочего можно сделать поэтом или живописцем, каждую работницу — певицей или танцовщицей; дело все только в — доброй воле, в хороших учителях, в усидчивости…

Этой чепухи я уже много слышал на своем веку — и от большевиков, и не только от них.

После всевозможных околесиц для меня становится ясно, что Ольга Давидовна намерена собрать писателей, музыкантов, артистов, художников, чтобы сообща обсудить проект. Это значит — опять будут морить людей заседаниями… Мне хочется выгородить товарищей, и я начинаю доказывать Ольге Давидовне, что писателей звать не стоит, что они могут читать лекции по своей специальности, когда все будет готово, но организовывать они ничего не умеют, это не их дело. Между прочим, так оно и есть в действительности, но Ольга Давидовна мечтает именно хорошенько позаседать. К счастью, в эту минуту входит прислуга — толстая баба в валенках — и зовет Ольгу Давидовну к сыну».

Эта колоритная картинка кремлевского быта, написанная не без яда, насквозь просвечивает другие времена, когда партия десятилетиями решала, что и как должны писать писатели. Основы стиля руководства искусством были заложены с первых дней, и дело не в Ольге Давидовне, которую позднее заменили, а в принципе партийной безошибочности и правоты, возведенном в догму.

* * *

Стиль кремлевской исключительности пришел в нравственное противоречие с народной жизнью. Это противоречие углублялось с каждым днем, каждым годом, каждым десятилетием. И выросла сегодняшняя бездна.

Кремлевская жизнь с самого начала рождала легенды и суперлегенды. Вот уже семьдесят лет живет слух, что вожди в голодные дни гражданской войны ели ложками черную икру. Нет дыма без огня. Был прием по случаю второй годовщины Октября. Федор Раскольников и его боевая подруга Лариса Рейснер привезли из своего успешного волжского похода захваченные в царских рыбных складах бочки с черной икрой. И разложили горы икры перед участниками приема.

Эта икра стоном прошла по устам поколений — забыто, кто, когда, по какому случаю ее привез, забыто, что было лишь раз; помнится — едят икру ложками, а люди голодают!

За несколько лет в Кремле сложился особенный быт, непохожий на дворцовый — с подчеркнуто демонстративной большевистской скромностью, нередко прикрывающей факты исключительности. И все же это был двор. С хозяевами и слугами. Шоферы, повара, уборщицы, няньки, охранники, начальники обслуги, разного рода распорядители — вся эта челядь, набранная из проверенных, революционно настроенных товарищей, поначалу служила людям революции, словно самой революции, исступленно, самоотверженно, бескорыстно. Кремль создал свою уникальную систему хозяйственно-ходатайственного руководства. Вот пример.

Пламенная немецкая революционерка Клара Цеткин летом 1926 года жила на подмосковной кремлевской даче. Ее соседкой была С. Фортунато, работавшая в АХО (административно-хозяйственном отделе Кремля) с июня 1919 года. Фортунато заболела воспалением легких. Ей понадобились деньги и дополнительное лечение. Клара Цеткин написала письмо Авелю Софроновичу Енукидзе, секретарю Президиума ЦИК СССР. Я нашла это письмо в мало кому известном сборнике «Советские архивы» № 3 за 1990 год.

«Многоуважаемый и милый товарищ Енукидзе!

Благодаря случайному соседству по даче, я встретила тов. Фортунато, которая после своей тяжелой болезни чувствует себя очень слабой и нуждается в отдыхе. Мне говорили, что она обратилась с просьбой продолжить ей отпуск для окончательного восстановления своего здоровья. Я разрешила себе сердечно просить вас поспособствовать этому отпуску. Кроме того, поспособствовать отпуску необходимых средств для восстановления ее здоровья. Благодаря своей предусмотрительности, добросовестности и сознанию долга тов. Фортунато, заведуя кремлевскими ценностями, сохранила и сэкономила немалые суммы для СССР. К этому еще можно дополнить, что за все годы своей работы в Кремле т. Фортунато всего один раз пользовалась отпуском, а именно в прошлом году, после двух несчастных случаев.

Я думаю, многоуважаемый тов. Енукидзе, что вы хорошо знаете справедливость всех этих оснований и пойдете навстречу тов. Фортунато.

С коммунистическим приветом и благодарностью,

уважающая Вас

Клара Цеткин».

Узнаете, советские люди? Узнаете сопроводительные, подкрепляющие ваши просьбы письма в разные инстанции, ваша необходимость получить квартиру сопровождается ходатайственным письмом, ваша необходимость лечь в больницу нуждается в сопроводиловке. Да что там, такой пустяк, как запись в научный зал библиотеки, требует отношения с места работы. Как говорится, в порядке особого исключения — вся жизнь.

Тут сама Клара Цеткин вступилась. И вы думаете, так просто, в один миг все было решено с Фортунато? Ничего подобного.

Волокиту интересно проследить. Письмо Клары Цеткин было рассмотрено 3 августа 1926 года на заседании Секретариата ЦИК СССР. Секретариату в голодной стране больше нечем заняться? Секретариат почему-то решает, как болеть Ленину, ехать или нет на отдых Троцкому…

Решение Секретариата вынесено: 1. Выделить тов. Фортунато в виде пособия на лечение двести рублей. 2. Просить Секретариат ВЦИК продлить отпуск тов. Фортунато на 1 месяц».

На том не кончилось. 11 августа 1926 года сам совет секретарей ВЦИК (!) заслушал предложение Секретариата Президиума ЦИК СССР о продлении отпуска сотруднице АХО Кремля тов. Фортунато и постановил продлить ей отпуск на один месяц.

А если бы не приехала из Германии на нашу революционную землю Клара Цеткин, помирай скромная труженица Фортунато?!

Система сопроводительных писем пришла из большевистского подполья: свой человек должен дать рекомендацию, тогда все будет сделано. Свои люди должны ее затвердить, тогда все будет правильно.

* * *

Из «записной книжки» Ивана Федоровича Попова

Он любил вспоминать один разговор с Елизаветой Васильевной в Париже. И даже сам записал его.

«Человек вы молодой, надеюсь, правдивый, отвечайте, кто, по-вашему, Владимир Ильич? — пытала мать Крупской. — Я вам сейчас поясню, зачем и почему спрашиваю. Вот, знаете, мы, пожилые люди, родители, особенно матери, — как собираемся вместе, разговор у нас идет больше всею о детях и особенно о дочерях… Чья дочка за кем замужем. Одна говорит, за адвокатом, другая — за писателем, третья — за профессором… и так далее. А я сижу и думаю, что мне ответить, когда до меня очередь дойдет. «А ваша Наденька, Елизавета Васильевна, за кем?» А я и не знаю, как мне надо будет отвечать, за кем.

Например, можно бы ответить: за адвокатом. На самом деле Владимир Ильич государственный экзамен в Петербургском университете выдержал на адвоката и к одному присяжному поверенному в Петербурге был приписан для практики и даже дела каких-то рабочих вел. А ведь все-таки не адвокат. Не это его постоянное занятие, не это профессия. И также нельзя мне сказать, что он писатель… Книг он немало написал. И каждый день все что-то пишет. А ведь пишет-то он не просто для самого писания и не для заработка, как иные: значит, не писатель. И тоже, сказать к примеру, не профессор; конечно, мог бы он по своей учености, преподавать в университете, а ведь не пошел на это…

Вы не подумайте только чего не надо. Я очень, очень его люблю, но, видно, не придумано еще слово для обозначения того, что мой зять делает».

Бедная, бедная вдова несостоявшегося революционера! Уж и в тюрьму дочери передачи носила, и в ссылку с дочерью к ссыльному зятю ездила, и в эмиграции по пол года живет с ними, как горничная и кухарка служит дочери и зятю, на ее глазах все разговоры о газете «Искра», о партии, о рабочем классе, о мировой революции. И ведь не темная она, не безграмотная. Стихи, как известно, в молодости писала. А не может понять, чем же так упорно и настойчиво занимаются ее дочь и зять.

Мировая революция для сознания Елизаветы Васильевны — хаос и потрясение основ, безбожное дело. Но способна ли она признать, что по четыре раза в день готовит пищу безбожникам и антихристам? Нет, не способна. Была бы способна, бежала бы на край света, только бы не знать, не понимать, чего хотят они, под видом счастья народного. Ее инстинкт ведет помогать дочери. И дочь ее — по всему видно — порядочная, и зять. Не может признать Елизавета Васильевна, чтобы порядочные люди непорядочным делом занимались.

Почему я вдруг вроде назад повернула — вспомнила разговор Попова с тещей Ленина? Хочу понять, что же это за люди были, пришедшие в Кремль править и наложившие главный отпечаток на нас, сегодняшних. Можно сказать, анкету хочу составить. Кратчайшую. Без беллетризованных подробностей. Анкету о профессии и образовании.

Ленин — гимназия, три месяца юридического факультета Казанского университета, курс юридического факультета в Петербурге экстерном.

Сталин — духовное училище, пять лет духовной семинарии в Тифлисе — не окончил.

Свердлов — профессиональный революционер, без образования.

Троцкий — профессиональный революционер, без образования.

Калинин — рабочий, токарь по металлу, профессиональный революционер, без образования.

Каменев — два курса Московского университета.

Молотов — профессиональный революционер, без образования.

Каганович — профессиональный революционер, без образования.

Буденный — военачальник, без образования.

Ворошилов — рабочий, пастух, профессиональный революционер, без образования.

Хрущев — рабочий, несколько курсов партийной школы — не окончил…

Остальные «первые» — Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев получили высшее и высшее партийное образование при советской власти.

А их жены, соратницы, игравшие немалую роль в общественной жизни, бывшие заведующими, управляющими, членами ЦК и даже наркомами?

Крупская — гимназия, один курс Бестужевских курсов.

Аллилуева — гимназия — не окончила, Промакадемия — не окончила.

Седова — домашнее образование.

Каменева — без образования.

Калинина — без образования.

Молотова-Жемчужина — неоконченное среднее образование.

Ворошилова — белошвейка.

Конечно, дело не в образовании. Иной, не образованный высшим учебным заведением, куда сильнее и полезнее иного окончившего два факультета.

Однако когда так много не слишком образованных людей — и все они без исключения прошли тюрьму, ссылку, большинство прошли эмиграцию — приходят к управлению огромной, полуразрушенной политикой и войнами страной, это опасно для будущего, не говоря уже о настоящем.

Разумеется, умные люди, они понимали, что необходима опора на образованный, сложившийся до них мир. И в ряде случаев они сумели подойти к людям этого мира, и в ряде случаев они встретили на первых порах понимание.

Но стиль тюрьмы, окрик и звук скрежещущего насилия отпугнули, отвратили интеллигента — ученого, инженера, литератора.

Машина партийного управления не справилась с человечностью.

* * *

Казнили Берию… С него сняли гимнастерку, оставили белую нательную рубаху, скрутили веревкой сзади руки и привязали к крюку, вбитому в деревянный щит. Этот щит предохранял присутствующих от рикошета пули.

Прокурор Руденко зачитал приговор.

БЕРИЯ. Разрешите мне сказать…

РУДЕНКО. Ты уже все сказал. (Военным.) Заткните ему рот полотенцем.

БАТИЦКИЙ. Товарищ командующий, разрешите мне (достает свой «парабеллум»). Этой штукой я на фронте не одного мерзавца на тот свет отправил.

РУДЕНКО. Прошу привести приговор в исполнение.

Батицкий вскинул руку. Над повязкой сверкнул дико выпученный глаз, второй Берия прищурил. Батицкий нажал на курок, пуля угодила в середину лба. Тело повисло на веревках, — так рассказывает А. Антонов-Овсеенко на основании документов и воспоминаний участников события.

Осужденный просил слова перед казнью. В любом цивилизованном мире даже такому злодею, как Берия, в последнем слове не отказывают, но здесь прокурор Руденко, который, вполне возможно, еще недавно пировал вместе с Берия на пикниках или, может быть, только мечтал об этом, буквально заткнул ему рот полотенцем.

Батицкий, победи не Хрущев, а Берия, прицелился бы в Хрущева с не меньшим удовольствием. Почему нет?!

Бедный, бедный, жалкий, жестокий, мужской мир.

Несчастные большевики, получившие в 1917 году уникальнейшую возможность преобразить звериный лик ВЛАСТИ как таковой, не только не воспользовались этой возможностью, но в упоении ВЛАСТЬЮ усилили зверства.

Закон — «ТЮРЬМА» — лег в основание новых формирующихся нравственных категорий, начиная с самого главного: с семьи, с ребенка. Исконные, но веками забываемые на общественных уровнях такие естественные законы семейных отношений с 1917 года были подчинены законам всеобщих повинностей: выходя из дому, человек сразу же попадал в некие воинские формирования, независимо от пола, возраста и характера: октябрята, пионеры, комсомольцы, коммунисты. Внутри этих формирований человек растворялся, хотя не скажешь, что проявляться не мог. Разумеется, мог и должен был, но лишь в рамках, в строгих рамках установленных принципов. Оттуда, из этих формирований, люди и их дети возвращались в семьи, часто разрушая семейные очаги своей обобществленной, антисемейной нравственностью.

Тут и многочисленные примеры конфликтов отцов и детей, жен и мужей, сестер и братьев, когда разница во взглядах способна довести до кровопролития.

Разумеется, все эти явления не изобретены большевиками. Они были в человечестве всегда очень сильно, есть сегодня и грандиозно будут завтра, если тысячелетиями молчащая в своем углу женщина не выйдет из угла с единственной целью: возродить общечеловеческую семью.

* * *

Юрий Дружников, эмигрировавший в семидесятых на Запад, вспоминает о своей случайной экскурсии на ближнюю сталинскую дачу весной 1953 года, когда еще «дух» Сталина не выветрился там:

«Зал длиной метров тридцать. Овальный противоположный конец, как в дворянских особняках позапрошлого века. Много одинаковых окон, плотно задраенных тяжелыми белыми гардинами, такими же, как во всех важных учреждениях центра Москвы.

Нижняя часть стен, метра на полтора от пола, коричневая, отделанная карельской березой, что выглядит довольно казенно. Под окнами — батареи электрического отопления, укрытые решетками из такой же березы. В промежутках между окнами висят портреты. Это члены Политбюро: Маленков, Булганин, Каганович, Микоян, Ворошилов, Молотов, Хрущев…

Посреди зала, на всю его длину, стол. Плоскость покрыта темно-зеленым бильярдным сукном. Вокруг спинки жестких кресел из светлого дерева. Вдоль стен кресла, диваны. На полу колоссальный ковер на весь зал — кажется, единственная действительно дорогая здесь вещь…

— Мы с вами находимся в помещении, где проходили заседания Политбюро, — торжественно произносит экскурсовод. — Товарищ Сталин любил, чтобы каждый из присутствующих сидел за столом точно под своим портретом.

Ничто не смутило нас, двадцатилетних, тогда. Теперь читаю старую свою запись и останавливаю глаза. Что за домашние сборища лидеров? Они кто, подпольщики?»

* * *

— Слушайте, у меня чуть не случился роман с большевиком-подпольщиком, — сказала, смеясь, Саломея Николаевна.

— Ого! А почему «чуть»? — заинтересовалась баронесса Будберг.

— Мы поехали с мамой из Баку в Петербург. Это был наш первый выезд в большой свет. Мама везла меня. Показать обществу. Папа ждал нас в Петербурге. Я была юная, совершенное дитя, худенькая, как цыпленок.

— И красоты неимоверной, — прогудела Мария Игнатьевна.

— Не думаю, но что-то во мне, конечно, было. И в вагоне познакомились мы с очаровательным человеком. Грузин. Светский, свободный в манерах. Влюбился. Смотрел на меня так волнующе. Но что-то в нем было неуловимо скользкое. Назвал свое имя — кажется, Вахтанг. На остановках он всегда волновался и норовил уйти погулять. Приносил мне цветы, соленые огурцы, яблоки. Мы долго с ним по вечерам разговаривали возле нашего купе, у окна. Так, обо всем. Знаете, эти разговоры, когда говорят одно, а думают другое. Он сказал мне, что никогда меня не забудет. Но я от природы не слишком обращаю внимания на мужские комплименты — им ничего не стоит говорить это каждой встречной женщине.

Перед Петербургом наш попутчик заметно волновался, все оглядывался. Сказал мне, что уверен в нашей будущей встрече, взял адрес квартиры, где мы с мамой собирались жить, но своего адреса не предлагал. Я и не спрашивала. Я как-то сразу поняла, что он — с загадкой. Тогда подпольщиков была масса! Поезд подошел. Папа встречает нас и родственники тоже, все шумят, с цветами. Вахтанг куда-то исчез. Не попрощался. А я заметила, что на перроне много полицейских. Не знаю, показалось мне или на самом деле, уже выходя из здания вокзала, я опять увидела в стороне большую группу полицейских, а в их кругу — как будто наш попутчик, его спина, голова вниз. Так оно и было. Он написал мне из какой-то глухомани, Архангельск, что ли, не помню, что его взяли, как только поезд подошел к перрону. В письме представлялся полным именем, извинялся, что революционное подполье не давало тогда ему права назвать себя, объяснялся в любви и опять выражал уверенность в нашей встрече. Я никогда с ним больше не встретилась.

Уже в эмиграции я узнала, что Авель Софронович Енукидзе — это был он — занимает высокий пост в советском правительстве. А в начале тридцатых мой брат попал в типичную советскую беду — в тюрьму по оговору. Я написала Енукидзе, чтобы он помог. Переслала письмо с оказией, и Енукидзе, представьте, все сделал для моего брата. Даже ответ прислал — написал, мол, счастлив, что я его за столько лет не забыла. Звал переехать в Россию — «одного вашего слова достаточно, и все у вас будет».

Писал: «…если вы все такая же решительная, умная и прекрасная, как тогда в вагоне, ваше место здесь». Мой муж, Александр Яковлевич, возненавидел это письмо. Одна мысль, что я могу уехать, привела его в бешенство. Кажется, он письмо уничтожил.

И знаете, что я думаю? Мои два, да, да, кажется, два письма Енукидзе, возможно, были уликой против него, когда его, бедного, Сталин посадил и потом ликвидировал.

— Вполне вероятно, — прогудела Будберг. — Я знала Енукидзе. Красивый был. Очень любил творческую интеллигенцию. Большой бабник. Холостяк. Может, он вас тем письмом замуж звал. Хорошо, что не поехали. Вас бы вместе ликвидировали. Говорили, он покровительствовал балету Большого театра и развлекался с балеринами. Его за какие-то такие делишки Сталин из руководства выкинул. Оба бобылями жили, но Сталин на баб глаз не поднимал, а этот вертелся.

Давайте помянем красавчика, — подняла она рюмку с водкой, — пострадать из-за юбки — святое дело. А вы, Саломочка, наверно, правы. Ему Вас заодно с другими в любовницы вписали: переписка с любовницей-эмигранткой, английской шпионкой, женой известного масонщика Александра Гальперна.

А? Что? Звучит пятьдесят восьмая статья? Дорого обошелся Енукидзе невинный флирт в вагоне из Баку в Петербург.

— Ах, это всего лишь предположение, — сказала Саломея.