Кухня Нины Кухарчук

Характерной чертой хрущевской оттепели была… Нина Петровна. Советские люди, конечно же, не заметили этого, занятые оттаиванием собственных душ, проблемой хлеба насущного и обсуждением книги Дудинцева о том, что не хлебом единым сыт человек. Да и было ли возможно заметить такое, как характерную черту, когда появлялась Нина Петровна из дубовых дверей тихо, скромно, в основном на международную арену, и то изредка.

Западный мир, однако, увидел и сразу воспринял ее с восторгом. Привыкнув к своим системам, в которых первая леди, всегда улыбаясь, стоит на полсантиметра позади своего мужа, привыкнув к нашей системе, в которой рядом со Сталиным было выжженное пространство, Запад возликовал навстречу жене Хрущева:

— Мама Нина!

— Русская матушка!

— Бабушка!

— Такая милая и добрая женщина!

— Сама доброта!

— Она говорит по-английски?

— Она говорит по-английски, просто замечательно говорит!

— Она, конечно, еле-еле говорит по-английски, но не в этом дело, говорит!

В свете международных юпитеров мило и симпатично улыбалась эта типичная советская женщина, в черной юбке, белой кофте, без прически, без макияжа, с типичной бесформенной фигурой советской домохозяйки, которая ест много мучного, или сладкого, или картофеля, или всего вместе.

Ликованию не было конца.

Ее появление в Америке после долгих лет отсутствия женщины рядом с советским вождем, ее умение поддержать с помощью нескольких фраз разговор по-английски, ее добродушный вид произвели огромное впечатление в сочетании с эксцентричностью Хрущева, размахивающего ботинком и готового в пол прыжка догнать и перегнать Америку, смешного и тоже добродушно-толстого Хрущева. Все это наполнило надеждой запуганную Советским Союзом Америку: оказывается, у руля необъятной державы стоит симпатичный толстяк со смешной толстячкой, провинциально прижимающей к большому животу черный ридикюль. Они — живые люди, и с ними можно иметь дело.

— Мама Нина!

— Дорогая Нина!

— Добрейшая Нина Петровна Хрущева!

Нина Хрущева была для Запада чрезвычайно важным знаком перемен в обществе. Не потому, разумеется, что на Западе женщина занимает свое собственное место в обществе — там до этого так же далеко, как и здесь, а потому, что общий уровень западной цивилизации диктует человеку определенное понимание: если женщина рядом со властвующим мужчиной, она должна смягчать его нрав. Не всегда так бывает, но в идеале вроде бы должно быть так.

И мало кто заметил поджатые губки, вдавленный рот — свидетельство серьезного, неуживчивого и, быть может, злого характера. Во всяком случае, своенравного. Америка видела то, что хотела видеть. Мы у себя дома — тоже. А то, что было на самом деле, никак нарочно не скрываясь, было сокрыто. Может быть, ничего особенного не было? И нечего было скрывать?

Попробуем понять.

Появившись на Западе, мелькнув несколько раз в наших газетах за спиной Хрущева, Нина Петровна дала повод для сплетен. Они не были злостны.

— Хрущев развел кумовство — жена влияет.

— Нина Петровна Хрущева и Мария Петровна Шолохова — родные сестры, вот почему Шолохов набрал такой «вес» при Никите.

— Хрущев определил своего сынка в ядерный институт к Чаломею — этому институту создан климат наибольшего благоприятствования, сынок уже лауреат Ленинской премии — это Нина Петровна влияет: Хрущев у нее под каблуком.

Нина Петровна вошла в выжженный квадрат, образовавшийся за два десятилетия при фигуре первого человека в стране, не случайно и не с улицы. Она была испытанная кремлевская жена, чуть меньше двух десятилетий жившая по неписаным законам Кремля. И если муж Нины Петровны был реформатором, то естественно предположить, что и она настроена на реформы.

Что досталось в наследство этой женщине?

Представьте — Кремль, с 1918 года заселенный семьями вождей. Здесь жили, плодились, возвышались и падали с высот, стрелялись, уходили в тюрьму целыми семьями — и заселялись по новой на жилплощадях посаженных и расстрелянных самые что ни на есть главные персоны государства. Здесь была квартира Сталина, «положенная» Никите Хрущеву как первому лицу в государстве. Наследная.

Евгения Михайловна Золотухина, старейший работник библиотеки Института марксизма-ленинизма, рассказала мне, как через десять лет после смерти Сталина, она вместе с другими своими сотрудниками вошла в его кремлевскую квартиру с целью осмотреть библиотеку, которую партия решила передать институту после XX съезда:

«Квартира с 1953 года стояла пустая, опечатанная. Вначале была мысль устроить в ней музей, но потом, когда Хрущев повернул все дело по-своему, видимо, не знали, что с ней делать. В квартире почти никто, кроме служителей, уборщиц и мастеров, не бывал, а если и бывали, если приходилось ее распечатывать, то в специальной книге делались пометки — кто был. Расписываясь в книге, я увидела автографы: Веденеев и Фурцева.

Вошли. Помню, ощущение холода, так, бывает, охватывает в домах, где давно не живут люди. Анфилада комнат. На окнах темным-темно: бордовые задернутые шторы. Диваны, столы, стулья в чехлах придвинуты к столам. Повсюду торчат вверх оборванные провода — вырванная сигнализация.

Свихнуться можно. При Сталине в квартире была огромная система сигнализации. Охрана слышала каждый его шорох. Она знала, когда он переходил из комнаты в комнату.

Квартира делилась на две части: половина Сталина и половина Светланы. У Светланы было три комнаты, и еще ничего: какие-то салфеточки, игрушки. Вышитая подушечка.

А у него — склеп: громадная столовая, библиотека, кабинет и спальня. На всем печать казенщины. Кстати, на его ближней даче такая же атмосфера: при подходе к дому низкие фонари освещали только дорогу.

Мы подошли к книжным шкафам — цели нашего прихода в сталинскую кремлевскую квартиру. Шкафы шведской работы, по специальному для него заказу. Всего семьдесят штук шкафов. Вот они — эти шкафы. Все они теперь здесь».

* * *

Молния воспоминания ударяет мне в голову. Лариса Рейснер описывает свое посещение Зимнего дворца в первые часы после того, как оттуда вытряхнули Романовых: «Там, где жили цари последние пятьдесят лет, очень тяжело и неприятно оставаться. Какие-то безвкусные акварели, бог знает кем и как написанные (не о работах ли Серова? — Л.В.), мебель модного стиля «модерн» — всему этому трудно поверить в жилище, построенном для полубогов. (Чем плох «модерн»? — Л.В.)

Какие буфеты, письменные столы, гардеробы! Боже мой! Вкус биржевого маклера «из пяти приличных комнат» с мягкой мебелью и альбомом родительских карточек (как мы сейчас впиваемся глазами в остатки этих карточек! — Л.В.).

Очень хочется собрать весь этот пошлый человеческий хлам, засунуть его в царственный камин и пожечь все вместе во славу красоты и искусства добрым старым флорентийским канделябром».

Если бы я хорошо поискала, то нашла бы где-нибудь в прошлых веках ругань и в адрес флорентийских канделябров. Время все ставит на места. Убранство царских покоев так нравится нам сегодня, как нравились Ларисе Рейснер канделябры Флоренции. Не значит ли это, что убранство сталинских комнат, возможно, покажется чрезвычайно интересным упрощенному взгляду человека лет через пятьдесят?

Но послушаем дальше Евгению Михайловну Золотухину:

«Я стала смотреть книги. На многих страницах были его пометки. Там, где встречались грамматические ошибки, он подчеркивал несколько раз, видимо, ошибки его раздражали…

Везде на стенах фотографии правительственных пикников: жарят шашлыки, валяются на траве, смеются. Одни мужчины. Всем известные. И среди них ребенок. Взрослеющий от фотографии к фотографии. Ребенок. Девочка. Дочка Сталина.

Наверное, это произвело на меня самое сильное и гнетущее впечатление: как же тяжело рос ребенок в таком окружении. С такими пикниками. Я думаю, выпив, они при ней не стеснялись в выражениях. А дети все видят, все слышат и все хотят понять.

После этого посещения я всегда думаю о Светлане Аллилуевой с сочувствием».

Вот такое кремлевское наследство получила новая «царица» Нина Петровна: домашнее запустение, могильный холод и кровавое прошлое.

Она решительно отказалась от этого наследства.

Разумеется, народные массы не знали об ее отказе. Газеты такого не сообщали, потому что все личное, по мнению кремлевских вождей, не имело значения. Да и сам ее отказ выглядел как решение Политбюро — открыть Кремль для народных посещений.

Все складывалось удачно: Нина Петровна никогда не жила в кремлевских квартирах, не имела к ним привычки, сильная женская интуиция вовремя шепнула ей что-то о сталинской квартире — вот где смысл ее отказа, который выглядел скорее как молчаливое согласие ехать жить куда скажут.

На Ленинских, бывших Воробьевых, горах началось быстрое строительство особняков для людей Кремля. Они видны сегодня из-за каменных заборов — однотипные стандартные микродворцы в стиле так называемого «сталинского ампира».

Вся власть с чадами и домочадцами перебралась на Ленинские горы.

Жены и дети кремлевских вождей вспоминают неудобства новой жизни: дома были выстроены наспех, коммуникации проведены наспех. Зимой в некоторых домах промерзали стены, лопалась канализация. Далеко от центра. Проблема транспорта, разумеется, ни для кого из этих людей не стояла в те годы: к каждой высокопоставленной жене был «прикреплен» автомобиль, но психологическое неудобство отдаленности от московской цивилизации ощущалось. В кремлевской тесноте не так заметны были бирки на казенной мебели. А здесь, среди просторов новых стен, они поблескивали отовсюду, словно напоминая жильцам о бренности их положения. Но, видимо, такова психология человека: попав в наркотический круг власти, он перестает думать о всякого рода бренностях.

Нет, я не думаю, что Нина Петровна имела решающий голос в вопросе о переезде из Кремля на Ленинские горы, но если и было так, ей первой пришла в голову эта мысль или же она закрепила своей поддержкой эту мысль в темпераментном мозгу Никиты Сергеевича, — если так, я не удивлюсь.

В сущности, человек изначально живет в доме, ради дома и для дома, для семьи, продолжения рода. А все, что наворачивает за стенами дома, в итоге для того же дома и делается, хотя в пылах сражений он напрочь забывает свою исходную точку.

Кремль, его палаты и музеи открылись для народа, а особняки на Ленинских горах зафункционировали для кремлевских вождей.

Кое-кто поумней и поосмотрительней осел с семьями в центре Москвы, на улице Грановского, понимая, что власть преходяща, могут выселить из казенного помещения в дом не лучшей категории. Надежней сразу занять хорошую позицию, как говорят, «упаковаться». (Опять чудо-глагол советского периода. — Л.В.)

Удобства и простор квартир внутри стен Кремля и вне их четко соответствовали рангу жильца — эту науку за годы советской власти хорошо освоили все правительственные хозяйственные управления.

Нина Петровна с Никитой Сергеевичем и большой семьей поселилась в лучшем особняке Ленинских гор.

Времена менялись, но традиции оставались на своих местах: каждому «положено» свое.

* * *

«Родилась я 14 апреля 1900 года в селе Василев Потуржинской гмины (волости) Томашовского уезда Холмской губернии… У меня был брат на три года моложе меня. Население Холмской губернии было украинское, в селах говорили по-украински, администрация же в селе, в гмине и выше была русская. В школах обучали детей на русском языке, хотя в семьях по-русски не говорили. Вспоминаю, что в первом классе начальной сельской школы учитель бил линейкой по ладоням учеников за провинности, в том числе за плохое понимание объяснений учителя по-русски (дети не знали русского языка). Это называлось «получить лапу».

Воспоминания написаны самой Ниной Петровной в последние годы жизни по просьбе ее дочери Рады, она хотела, чтобы мать оставила собственные записи.

Нина Петровна на просьбу Рады ничего не ответила. И лишь разбирая после смерти матери ее бумаги, Рада Никитична увидела страницы, где было следующее:

«Мама — Екатерина Григорьевна Ку харчу к (девичья фамилия Бондарчук) — вышла замуж в 16 лет и получила в приданое один морг земли (0,25 га), несколько дубов в лесу и сундук (скрыню) с одеждой и постелью. В селе такое приданое за невесткой считалось очень приличным. Вскоре после свадьбы отец ушел по призыву на военную службу. Отец — Петр Васильевич Ку харчу к — происходил из более бедной, чем моя мать, семьи, у них был неделимый надел 2,5 морга земли, старая хата, маленький сад со сливовыми деревьями и одна черешня на огороде. Лошадей у них не было. Мой отец был старшим в семье. Когда умерла моя бабушка Домна, его мать, то мой отец получил в наследство землю и должен был выплатить сестрам и братьям по сто рублей (большая сумма тогда). Думаю, что война 1914 года помешала завершить эту выплату.

Село наше, Василев, было бедное, большинство жителей ходило на заработки к помещику, который платил за световой день по 10 копеек женщинам на свекле и мужчинам на косьбе по 20–30 копеек. Помню немногое из той жизни: я должна была заготовлять крапиву и большим ножом нарезать ее для свиньи, которую выкармливали к пасхе или к рождеству. Нож часто попадал не на крапиву, а на палец, и до сих пор у меня остался шрам на указательном пальце левой руки.

Мы с мамой, Екатериной Григорьевной, жили в ее семье: хата у бабушки Ксении была просторнее, да и отец отбывал в это время воинскую службу в Бессарабии, а потом, в 1904 году, воевал с Японией.

Обедали все из одной миски не за столом, а за широкой скамьей. Малых детей матери брали на руки, а мне и другим детям постарше места не хватало, еду надо было доставать из миски через плечи взрослых. Если проливали, получали ложкой по лбу. Почему-то дядька Антон постоянно высмеивал меня, обещал, что я выйду замуж в многодетную семью, дети будут сморкатые, и мне придется есть с ними из одной миски и добывать еду через головы.

В 1912 году отец положил на подводу мешок картошки, кусок кабана, посадил меня и отвез в город Люблин, где его брат Кондратий Васильевич работал кондуктором на товарных поездах. Дядя Кондратий устроил меня учиться в Люблинскую прогимназию (4-х классная школа), три года до того я уже проучилась в сельской школе. Учитель в селе внушил моему отцу, что я способная к наукам, надо отвезти меня учиться в город, и отец его послушался.

В Люблине я училась один год. На следующий год дядька поступил вахтером в Холмское казначейство и меня перевел в такую же школу в городе Холме.

Первая мировая война застала меня на каникулах в селе Василеве ученицей второго класса Холмской прогимназии.

Осень 1914 года. К нам в село проскочили австрийские войска, стали безобразничать: грабить, уводить девушек… Мама уложила меня за печкой, не велела выходить, а солдатам говорила, что у меня тиф. Те, конечно, сразу уходили. Скоро положение изменилось, австрийцев из села вытеснили русские войска, и нам приказали эвакуироваться, куда и как — неизвестно. Лошадей у нас не было, взяли с собой то, что могли унести, и пошли из дома с торбочками. Шли туда, куда все люди шли… Помню, мама долго несла примус, предмет ее хозяйской гордости, а керосина не было, пришлось бросить и примус. Долго и тяжело мы шли впереди наступавших австрийских войск и на какой-то станции набрели на отца, который служил в частях «ратников» — это были вспомогательные войска.

Отец доложил своему командиру о встрече с семьей, и тот разрешил нам остаться при части. Мама стала работать кухаркой у командования части, а мы с братом передвигались на подводе отца и кое в чем помогали. Мне было 14 лет, брату Ване — 11.

Во время затишья на фронте командир позвал отца, дал ему письмо к холмскому епископу Евлогию (Епископ Евлогий (1866–1946) — глава православной церкви за рубежом, по стриг в 1932 году в монашество Елизавету Кузьмину-Караваеву, эмигрантскую поэтессу, знаменитую мать Марию. Как все переплетено! — Л.В.) и велел отвезти меня в Киев. Там епископ Евлогий возглавлял какую-то организацию помощи беженцам. Он устроил меня учиться на казенный счет в холмское Мариинское женское училище, эвакуированное из Холма в Одессу. В этом училище в Одессе я жила в интернате и училась до 1919 года, закончила 8 классов.

Несколько слов о епископе Евлогии и об училище. Холмский епископ Евлогий был важным оплотом самодержавия в Польше и ярым проводником русификаторской политики. Он готовил русификаторские кадры из детей местного населения, из западноукраинских сел. Если бы не его вмешательство, никогда бы я не смогла попасть на учебу на казенный счет в это училище — туда не принимали детей крестьян. Учились там дочери попов и чиновников по особому подбору. Я попала туда в силу особых обстоятельств военного времени, описанных выше.

По окончании училища я работала некоторое время в канцелярии училища, выписывала аттестаты, разные бумаги переписывала — машинки пишущей не было.

В начале 1920 года в подполье я вступила в партию большевиков и стала работать по поручению партии в городе и селах Одесской области-губернии. В июне 1920 года шла мобилизация коммунистов, и я попала на польский фронт. Меня взяли сначала агитатором при военной части как знающую украинский язык и местные условия, и я ездила по селам, рассказывала о советской власти. Со мной ездил красноармеец, тоже агитатор. Когда сформировался ЦК компартии Западной Украины, меня взяли заведовать отделом по работе среди женщин; мы уже были в городе Тернополе. Как известно, осенью 1920 года нам пришлось уйти из Польши. Вместе с секретарем ЦК т. Краснокутским и другими я приехала в Москву и получила командировку на учебу в Коммунистический университет им. Я. М. Свердлова, на шестимесячные курсы, созданные недавно Центральным Комитетом партии большевиков.

Летом 1921 года получила направление в Донбасс, в город Бахмут (теперь Артемовск), в губернскую партийную школу, преподавать историю революционного движения на Западе. До приезда будущих курсантов меня использовал губком партии на работе секретаря губернской комиссии по чистке рядов партии. Там же я прошла и свою вторую партийную чистку — первая у меня была на фронте, в Тернополе. Как известно, после X съезда партии была отменена продразверстка и открылись рынки, на которых появились разные товары — были бы деньги. Я с двумя преподавательницами тоже ходила на рынок за хлебом, и заразились мы втроем сыпным тифом. Одна из нас умерла, а мы выздоровели. В больницу не брали, лечили в школе. Подкармливала больных Серафима Ильинична Гопнер, работавшая тогда завагитпропом Донецкого губкома партии».

* * *

Прервем на мгновение воспоминания Нины Петровны и оглянемся на них. Интересный человеческий тип перед нами. Сорванный с родимой ветки листок, беженка, случайно или по воле Божьей отмеченная высшим духовным саном, признаваясь, что без епископа Евлогия не выучилась бы, — она, однако, не находит для епископа ни одного благодарного слова, напротив, объективно и четко называет его «оплотом самодержавия», «ярым проводником русификаторской политики». Она чужая там, куда посылает ее Евлогий, случайная, но берет от обстоятельств все, что можно. Она начинает работать на новый мир, на новую жизнь. Идет, как говорится, не оглядываясь, и недаром ее замечает, отмечает и помогает ей уже знакомая нам Серафима Гопнер, многое сделавшая в несколько иное время и для Екатерины Ворошиловой.

Нина Кухарчук попадает в партийную обойму, и перед нею открываются прямые дороги.

* * *

«Осенью 1922 года получила направление в Юзовку (теперь Донецк) — преподавателем политической экономии в окружную партийную школу. Там я встретилась с Никитой Сергеевичем Хрущевым, который учился на рабочем факультете в Юзовке. В 1924 году мы с ним поженились и дальше работали вместе на Петровском руднике Юзовского округа. Еще раньше, в конце 1923 года, меня послали пропагандистом райкома партии на рудник Рутченковка. Здесь жили родители и дети Н.С. (Хрущев был женат до Нины Петровны на Ефросинье Ивановне, умершей в 1918 году от тифа, оставившей двоих детей, Юлию и Леонида. — Л.В.), здесь он работал, отсюда пошел учиться в Юзовку на рабфак… Поселилась я в доме для приезжих напротив клуба — перейти дорогу. Но после дождя перейти эту дорогу было очень трудно, сапоги оставались в грязи, ноги «выходили» из сапог. Надо было подвязывать сапоги особым способом. Меня пугали перед поездкой на Рутченковку грязью, а сапог у меня не было; пришлось найти частника, который сшил сапоги. Когда я читала лекции в клубе, то приходило много женщин. Оказалось, что их интересовала я как жена их приятеля Никитки Хрущева: какую такую он нашел не на руднике, а на стороне…

Одно время я получала больше, чем Никита Сергеевич…

Тогда существовала еще безработица, среди коммунистов-шахтеров — тоже. После занятий в политшколе на шахте мои слушатели провожали меня домой и, случалось, упрекали, что я работаю и муж мой работает, а мой собеседник ходит без работы, а дома большая семья… Но постепенно жизнь налаживалась, безработные на шахтах исчезали…

В январе 1924 года умер Ленин. Никита Сергеевич ездил в Москву на похороны в составе донецкой делегации. В конце 1926 года Н.С. перешел на работу в окружной комитет партии, где стал заведовать организационным отделом, а я поехала в Москву повышать квалификацию — в Коммунистическую академию им. Крупской. Здесь я училась на отделении политической экономии до конца 1927 года. По окончании курсов меня направили в Киевскую межокружную партийную школу преподавателем политэкономии. Читать надо было на украинском языке, так как слушателями были подпольщики из Западной Украины. За год моей учебы в Москве Н.С. успел поработать в Харькове в ЦК КП(б)У и к осени 1927 года уже работал в Киевском окружкоме заворготделом… В Киеве в 1929 году родилась Рада. В том же году Н.С. уехал в Москву в Промышленную академию, а летом 1930 года мы приехали к нему и поселились в общежитии академии на Покровке. У нас было две комнаты в разных концах коридора. В одной спали мы с маленькой Радой, в другой Юля, Леня и Матреша — няня, найденная Н.С. к нашему приезду».

* * *

Семья Хрущевых оседает в Москве до конца учебы Никиты Сергеевича. Нина Петровна не мыслит себе жизни без работы. Она рассказывает: «Меня направили работать на Электрозавод, в партийный комитет: сначала организовала и заведовала совпартшколой, через год выбрали меня в партком, и стала я руководить отделом агитации и пропаганды партийного комитета завода. Парторганизацию на заводе составляли около 3000 коммунистов, завод работал в три смены, у меня работы было очень много — уходила из дому в 8 часов, а возвращалась после 10 вечера. А тут еще несчастье: Радочка заболела скарлатиной, положили в больницу, рядом с заводом. По вечерам я бегала смотреть через окно, что делает дитя, и видела: дали ей миску с кашей, большую ложку, а няня ушла к подруге поболтать. Рада была маленькая, немного больше года; вижу, ребенок стал ногами в миску с кашей и плачет, а няня не идет, и ничем помочь нельзя… Забрали ребенка под расписку, досрочно, еле выходили…

На Электрозаводе работала я до середины 1935 года, то есть до рождения Сережи. Выполнила первую пятилетку в два с половиной года, получила почетную грамоту от заводских организаций. Проходила на заводе очередную, третью в моей партийной жизни, чистку партии. Познакомилась с большим кругом актива, с литераторами, старыми большевиками и политкаторжанами, приходившими на завод по поручению своих организаций, с подшефными колхозниками. Те годы считаю наиболее активными годами своей политической и вообще общественной жизни.

Никите Сергеевичу не дали окончить Промышленную академию, взяли его на партийную работу — сначала секретарем Бауманского, потом Краснопресненского райкома партии. Тогда шла жестокая борьба с правыми в партии. Н.С. был делегатом XV съезда партии. К 1932 году Н.С. работал уже секретарем Московского горкома, а затем и обкома партии. В 1934 году он был делегатом XVII съезда ВКП(б) и был избран членом ЦК партии. В 1935 году Л. М. Каганович, бывший до того первым секретарем МГК, уходит на транспорт наркомом, а Н. С. Хрущева избирают первым секретарем Московской городской партийной организации. Тут он работает до отъезда на Украину в начале 1938 года, куда его направили на должность секретаря Центрального комитета Коммунистической партии большевиков Украины. В Киеве он встретил начало войны в июне 1941 года.

В Москве Н.С. много сил положил на строительство первой очереди метро, набережных Москва-реки, создание хлебопекарной промышленности. Надо было организовать городское хозяйство, бани, туалеты на улицах, электроэнергию для предприятий Москвы и особенно области… Надстраивали малоэтажные здания, чтобы увеличить жилплощадь, и многое другое…

В этот период, когда у нас уже была квартира в Доме правительства на Каменном мосту (4 комнаты), к нам переехали родители Н.С. Тогда продукты распределяли по карточкам, мой распределитель находился недалеко от завода, а распределитель Н.С. — в теперешнем Комсомольском переулке. Отец Н.С., Сергей Никанорович, ездил в эти распределители за картошкой и за другими продуктами и носил их «на горбу» (на спине), другой возможности не было. Однажды, с таким грузом он спрыгнул с трамвая на ходу, да еще в обратную сторону от хода, хорошо, что не убился насмерть. Он же носил Радочку в ясли на 11 этаж нашего дома, когда лифт не работал… Рада очень любила дедушку. Бабушка, Ксения Ивановна, больше сидела в своей комнате или брала табуретку и садилась на улице возле подъезда. Возле нее обязательно собирались люди, которым она что-то рассказывала. Н.С. не одобрял ее «сиденья», но мать его не слушала».

* * *

Не однажды я замечала, что многие хорошо обеспеченные советские жены любят, можно сказать, просто обожают вспоминать тяжелое детство, или тяжелую юность, или тяжелое время, когда приходилось растить малышей, а нянь не было или было мало. Эта типичная черта свойственна и Нине Петровне, у которой к тому же трудностей хватало в детстве, и в юности, и в совмещении партийной работы с воспитанием большой семьи.

Любовь к такого рода воспоминаниям кажется мне чаще всего попыткой как бы оправдаться за условия жизни совсем не случайно, а по заслугам полученные от высших сил мира сего. И снова утыкаемся мы носом в спецжизнь и спецраспределения — великие стимулы для кремлевской и — далее вниз — всей советской элиты. Без смазки продовольственно-жилищного характера, без привилегий для управителей аппарата — машина не может работать. Этой особенности не предвидела Надежда Константиновна, созидая партийный механизм. Крупская долгие годы жила в странах, где вопросы привилегий быта решали деньги, ненавидела эти привилегии, хотела сокрушить их в России, но не могла даже представить себе, что ее машина не только повергнет общество в хронический голод десятилетий, но и создаст стройную систему новых привилегий. Ленин с его оторванностью от реалий тем более не мог предположить голодных способностей аппаратной системы — Крупская недаром посмеивалась над ним, говоря окружающим: «Он уверен, что булки растут на деревьях».

Интересно также в воспоминаниях Нины Петровны ее невольное наблюдение за Никитой Сергеевичем, которому не нравились беседы его матери с посторонними людьми. Почему бы человеку из народа могло это не нравиться? Что должна была скрывать или не скрывать его простая деревенская мать? Что она могла знать в доме, где ни о чем секретном не говорилось, в страхе быть услышанными через Москва-реку у Сталина в кабинете по тайному кабелю?

Скорее всего, не нравилось Никите Сергеевичу, что мать способна разболтать всякую чепуху: какие продукты дают в спецраспределителе, сколько продуктов, какие еще привилегии имеют перед коренными москвичами приехавшие только что из провинции начальники с их большими и малыми семьями.

«Нечего пускать сюда людей с улицы» — эти слова принадлежат Никите Сергеевичу образца 1958 года, но о них дальше.

* * *

Воспоминания Нины Петровны — единственное письменное свидетельство кремлевской жены прошлых лет, увидевшее свет в наше время. Я привела его здесь почти полностью. Нет в этих воспоминаниях каких-либо осмыслений происшедшего в ее время, или хотя бы подробностей кремлевского быта, или на худой конец характеристик тех или иных современников-современниц, среди которых проходила жизнь. Почему? Да потому, что кремлевская жизнь — в самом ли Кремле, или в Доме правительства, или где еще, — жизнь, связанная с распределителями и разного рода спецформами, освященная изначальной подпольностью, всегда должна была оставаться тайной. Вроде бы для дочери писала это Хрущева, а выглядит — как для партии. Все личное кремлевских людей сокрыто, ибо несущественно. Это как рефрен. Один лишь раз в воспоминаниях Хрущевой мелькнуло нечто из тех реалий:

«Не помню даты, к сожалению. Когда В. М. Молотов стал наркомом иностранных дел, то ему построили дачу по специальному проекту, с большими комнатами для приема иностранных гостей, и в какой-то день было объявлено, что правительство устраивает прием для наркомов и партийных руководителей Москвы на этой даче. Работники приглашались вместе с женами, так и я попала на этот прием. Пригласили женщин в гостиную, там я уселась у двери и слушала разговоры московских гостей. Все собравшиеся женщины работали, говорили о разных делах, о детях».

Какой это год? Какой год? Лихорадочно начинаю я искать по книгам и энциклопедиям. Быстро нахожу: 1939 год — Молотова назначают министром иностранных дел.

Хрущева же — ниже об этом Нина Петровна будет говорить — назначили на Украину в марте 1938 года. Явное разночтение.

Думаю, Нина Петровна ошиблась с Молотовым: дачу ему построили прежде, чем он стал главой МИДа, а прием, о котором она рассказывает, несомненно относится к началу 1938 года.

Читаем дальше.

«Позвали в столовую, где были накрыты столы буквой «П». Усадили по ранее намеченному порядку. Я оказалась рядом с Валерией Алексеевной Голубцовой-Маленковой, напротив — жена Станислава Косиора, которого только что перевели на работу в Совет Народных Комиссаров СССР. Уже было известно, что на его место секретарем ЦК Украины поедет Н. С. Хрущев. За ужином я стала спрашивать жену Косиора, что из кухонной посуды взять с собой. Она очень удивилась моим вопросам и ответила, что в доме, где мы будем жить, все есть, ничего не надо брать. И действительно, там оказалась в штате повариха и при ней в кухне столько и такой посуды, какой я никогда даже и не видела… Так же и в столовой…

Там (то есть на Украине. — Л.В.) мы начали жить на государственном снабжении: мебель, посуда, постели — казенные, продукты привозили с базы, расплачиваться надо было один раз в месяц по счетам.

Вернусь к приему, где для меня все было очень любопытно. Когда гости сели, из двери буфетной комнаты вышел И. В. Сталин и за ним члены Политбюро ЦК и сели за поперечный стол. Конечно, их долго приветствовали аплодисментами. Не помню точно, но кажется, сам Сталин сказал, что недавно образовано много новых наркоматов, назначены новые руководители, в Политбюро решили, что будет полезно собрать всех в такой дружеской обстановке, познакомиться ближе, поговорить… (Расчистив свои конюшни, вождь начинал новую жизнь. — Л.В.)

Потом говорили многие, называли свои учреждения, рассказывали, как представляют себе свою работу. Дали слово женщинам. Валерия Алексеевна Голубцова-Маленкова говорила о своей научной работе, за что была осуждена женщинами. В противовес ей молодая жена наркома высшего образования Кафтанова сказала, что будет делать все, чтобы ее мужу лучше работалось на новом ответственном посту, чем вызвала всеобщее одобрение».

За эту короткую деталь в воспоминаниях простим Нине Петровне все ее осторожности, умолчания, недоговоренности, невысказанности. Так просто и зримо показала она на простейшем примере суть перемен в кремлевской женской жизни: обратите внимание — все женщины работают, однако они вместе с мужчинами встречают рассказ работающей Маленковой о себе откровенно недоброжелательно. А Кафтанову одобряют. В чем дело?

Да в том, что наступает время посадить на место и без того не слишком развернувшихся на общественном уровне женщин. Сталин — победитель везде и во всем. В собственной жизни обжегся он о работающую самостоятельную, независимую и неуправляемую жену. Хватит. Поигрались кремлевские женщины в революцию и стройки социализма, теперь другие времена. Ближе к дому, ближе к детям, ближе к кухне. Спецблага дадены, жаловаться не на что.

1937 год ушел. «Враги народа» в основном убраны.

Кремлевская жена может позволить себе быть женой. И только. Конечно же, это не правило, однако отныне никто косо не посмотрит на женщину Кремля, занимающуюся домом, детьми и, главное, мужем. Видимо, тот описанный Ниной Петровной вечер был своего рода неофициальным разрешением, поворотным событием в определении места кремлевских жен второй половины тридцатых годов. Крупская в опале. Мария может отойти — место Марфе.

«Ранней весной 1938 года мы уехали в Киев, и все, что делала я с этого времени, была работа по поручениям райкома партии. В киевский период я преподавала историю партии в районной партийной школе, выступала с лекциями, учила на вечерних курсах английский язык. Дети маленькие (трое), часто болели, требовали внимания».

Как бы оправдываясь, как бы чувствуя себя виноватой, Нина Петровна — сама партийность — становится просто женой вождя, утверждая новый тип первой женщины Кремля, в котором дети и кухня явно уравниваются с партийной принадлежностью, становятся выше интересов партийной работы.

* * *

В моей напрочь засекреченной семье не было принято говорить ни о чем государственном. Я не могла ничего знать о работе отца — танкового конструктора. Но и дедушка, отец матери, Василий Саввич работал тоже на какой-то очень секретной работе. Он не жил с нами, а бабушка, его жена, — жила. Он все время куда-то ездил в вагоне, но железнодорожником был отнюдь не он, а совершенно не засекреченный дедушка Алексей Маркович, отец моего отца. Секреты Василия Саввича были не такие страшные, как отцовские, и бабушка, бывало, проговаривалась. От нее я узнала, что Саввич — профессиональный повар. Да такой, что лучше не бывает. В молодые, дореволюционные годы работал он у графа Хмельницкого на Западной Украине. Граф ценил его поварской талант.

Женившись на моей бабушке, девице из нищей польской дворянской семьи, мой дедушка ушел от графа, нанялся во Львове в большой ресторан. Революция застала обоих на Дальнем Востоке, дед стал работать в вагоне-ресторане строителей КВЖД. Он отправил жену с детьми на Украину, а сам поплыл по волнам жизни. Дважды в революционные годы его ставили к стенке — сначала белые, потом — красные…

Белые, захватив вагон с продовольствием и дедом, хотели пустить его в расход, но среди расстрельщиков оказался бывший камердинер графа Хмельницкого — расстрел был заменен сытным ужином, изготовленным дедушкиными руками.

Красные, собравшиеся его расстрелять, захватив все тот же вагон, вовремя выяснили, что он работает в красном поезде.

Однажды Саввич вез куда-то Ленина. Или откуда-то. Он рассказывал без деталей, так вообще, между прочим.

Он был глубоко беспартиен. Просто глубже не бывает. Но всю жизнь за его спиной стояли чекисты, наблюдая, как и куда снуют его руки, поэтому он был пуглив. В семье Саввич практически не жил, но заботился о ней постоянно. До сих пор у меня живо детское одеяльце, привезенное им из Китая. Долгие годы жило в семье мамино клетчатое пальто из верблюжьего одеяла — дед привез — за которое ее, как буржуазно настроенный элемент, чуть не выгнали из института. Мы жили в Харькове, Саввич работал в Киеве, и бабушка, живя с нами, всего лишь раз в год ездила с ним вместе в его отпуск. Куда-то. Почему они жили врозь — я не знала. Моя мама объясняла это тем, что дед боялся за бабушку и всю нашу семью: если с ним что случится, мало ли что может случиться с поваром, когда случается в животе у начальства, семья, может быть, меньше пострадает, если живет врозь. Знаю только, он любил бабушку — высокую, статную, умную и насмешливую. Она умерла в войну, и он больше не женился.

В семье осталось много фотографий, которые Саввич исправно присылал бабушке: маленький, широкий, с большими белыми усами и чрезвычайно добродушной улыбкой, в белом халате и большом поварском колпаке, держит теленка за передние ноги или держит в руках огромную рыбину.

Итак, Саввич был правительственным поваром. Шефом. О его профессиональном умении было много разговоров, но сам, приезжая в семью, он никогда не готовил. Однажды попробовал сделать рыбное заливное и отказался — масштаб не тот. В тридцатых годах он обслуживал (глагол! — Л.В.) Косиора. Когда Косиора перевели в Москву, Саввич стал «кормить» (глагол! — Л.В.) Хрущева, с 1938 года по тот день, когда Хрущев был после войны снова вызван и назначен на работу в Москву. Всю войну с ним прошел.

Когда на приеме, о котором вспоминала Нина Петровна, жена Косиора сказала о поварихе, она не имела в виду Саввича. Повариха «полагалась» в квартире. Для семьи. Саввич и его помощники обслуживали правительственные приемы и правительственные поездки.

Нередко кремлевские вожди хвалились друг перед другом своими поварами.

Надежда Ивановна, сноха Ворошилова, недавно вскользь сказала мне:

— Хрущев обедал у нас и очень хвалил блины, говоря, что его повар такого не умеет.

Когда я услышала это, екнуло сердце: Саввич чего-то не умел?

У меня испортилось настроение и было плохим до той минуты, пока я не сообразила спросить Надежду Ивановну, в каких годах происходил разговор о блинах между Хрущевым и Ворошиловым. Облегченно вздохнула — в пятидесятых. Тогда Саввич уже давно «не кормил» Хрущева.

Моя семейная гордость за деда не пострадала.

Неужели мне было неинтересно узнать подробнее о деде? Наверно было, но, раз споткнувшись на недомолвках, строгом взгляде и словах: «Это государственная тайна», я более не любопытствовала. Да к тому же у меня был свой, все более углубляющийся мир литературных переживаний, в котором не могло быть места какому-то дедушкиному начальнику. Тем более его жене. Кусаю теперь локти, да что поделаешь.

Все же в памяти живы обрывки разговоров бабушки со своей дочерью, моей мамой. Всплывают слова мамы:

«Станислав Викентьевич Косиор был замечательный человек. Он такой же враг народа, как и я. Косиорша тоже. Нина Петровна? Гонору хоть отбавляй…

Саввичу было трудно с Хрущевой. Когда она ехала с Никитой, во все влезала. Учила, как надо, как не надо, сама ведь готовить не умела…»

Мой дед, видимо, недолюбливал Нину Петровну.

Он прошел фронт с Хрущевым. Охранник Хрущева при мне рассказывал, что Саввич спас Никиту Сергеевича, когда у того начинался туберкулез, спас своей волшебной едой во время войны.

Дед очень любил Раду, и его фраза «Радочка — хорошая девочка» была хорошо мне знакома. Я была младше Рады, не могла ее знать и видеть, но сильно ревновала деда к этой «хорошей девочке», которая, в отличие от меня, была очень послушная.

Когда Хрущевы переезжали в Москву, Никита Сергеевич хотел забрать и деда. Мы к тому времени жили уже в Москве, и радость от возможного скорого воссоединения семьи с «блудным» дедушкой была омрачена его внезапным решением:

— Не поеду. Старый. Не хочу менять место.

— Это из-за Нины Петровны, будь она неладна, — сказала моя мать. — Саввич не выносит ее характера.

* * *

Мы сидим с Радой Никитичной Хрущевой на ее даче, в подмосковном поселке. «Радочка — хорошая девочка», которая видела моего деда вдесятеро чаще, чем я, рассказывает мне о своей матери, о семье, обо всем, что было «кухней» Нины Петровны Кухарчук-Хрущевой:

— Мама была очень суровым и строгим человеком. Очень скрытным. Никогда ничего о себе не рассказывала. Я удивилась, увидев ее воспоминания. Не думала, что она последует моему совету.

Я — второй ребенок у мамы. Первая дочка, Надя, умерла. До девяти лет мной дома почти не занимались. Нанимали нянек. Маме некогда было возиться с детьми. У нее были суровые партийные принципы. Это, наверное, отражалось на мне — маме всю жизнь было тяжело со мной, а мне с ней, хотя мы очень любили друг друга. У мамы с папой было трое общих детей — я, Сережа и Леночка. Двое от первой жены — Юлия и Леонид, они были намного старше. Дочь Леонида, тоже Юлия, была близка нам по возрасту, и мы ее воспринимали как сестру. Хрущевы удочерили Юлию после смерти ее отца.

Леонид жил в Киеве, работал в школе пилотов. Во время войны участвовал в массированных налетах на Германию. Налеты без сопровождения. Получил тяжелое ранение, лежал в госпитале, в Куйбышеве — мы тогда всей семьей были в Куйбышеве, в эвакуации, а отец — на фронте. Леонид долго лежал в госпитале, в одной палате с Рубеном Ибаррури. Они дружили. Брат долго выздоравливал. Пили в госпитале, и брат, пьяный, застрелил человека, попал под трибунал. Его послали на передовую.

Сестра Юлия, дочь отца от первой жены, к началу войны была замужем за театральным администратором капеллы «Думка». Она работала, но, по существу, всегда была очень домашней женщиной: шила, вышивала, стряпала.

Наши младшие — Сережа и Леночка — в детстве много болели. У Леночки был туберкулез, она и умерла рано.

Как-то я спросила, почему мама назвала меня Радой? Она ответила:

— Я была рада, что ты родилась.

Строго контролировала уроки детей. В особенности строга была ко мне. С Сережей и Леночкой мягче, она их растила, уже не работая, меньше нервности в ней было. Она даже баловала их.

Отец? У него никогда не было времени на детей. Он считал, что мама наконец взяла дом в свои руки и он свободен для государственной работы. Он любил меня. С ним, если он дома, было весело: ехали на дачу, он пел песни, читал стихи, брал меня с собой на лыжах.

Маму очень трудно было о чем-либо попросить. Почти невозможно. Его — намного легче.

Сейчас наши дети расспрашивают, интересуются, неужели мы в доме ничего не знали? Неужели отец с матерью ни о чем при нас не разговаривали?

Да. В доме никаких разговоров о государственных делах не было.

(Охотно верю. Очень это похоже на мой дом, где обо всем, что не суп и каша, говорилось с оглядкой на дверь. — Л.В.)

В доме никогда не было внешне выраженного культа Сталина. Правда, помню, после войны, майские праздники, за столом при гостях отец произнес первый тост за Сталина. Мне тогда это показалось фальшивым.

Нельзя было слова сказать против Ленина или Сталина. Однажды я о чем-то спорила с бабушкой, и она сказала мне, что ее нужно слушаться, потому что она старая и умная.

— Умней Сталина?

— А что? Умней.

Воспитывали меня так, чтобы я лишних вопросов не задавала. Мы, дети, подспудно знали, о чем можно спросить, о чем нельзя.

Мама была очень способная, работоспособная, очень организованная и аккуратная. После войны она не работала, а в войну в Куйбышеве в сорок третьем году стала изучать английский язык и окончила курсы английского…

* * *

Вот моя разгадка! А я никак не могла понять, откуда взялось это поветрие в войну в заводском поселке Нижнего Тагила? Моя мать внезапно собрала целую группу, и у нас в квартире появилась учительница английского языка. Отец, редко бывавший дома, удивился, но мать пресекла все его вопросы:

— Сейчас такое время, когда будут развиваться отношения с союзниками, Саввич пишет с фронта, что нужно учить английский.

Странность сочетания Саввича и английского языка долго помнилась и была для меня необъяснимой.

Теперь понимаю — все пошло от Нины Петровны, где-то рядом с ней Саввич смотрел своими мудрыми, все понимающими глазами на жизнь хозяев и хотел, чтобы его собственные деточки тоже кое-что понимали, как дальше нужно будет жить.

Уроки английского в заводском поселке Нижнего Тагила быстро прекратились, из-за сложностей быта.

* * *

— У мамы был замечательный почерк. Она славилась им еще в гимназии. Мама была грамотным и образованным человеком, хотя родители ее деревенского происхождения, — говорит Рада.

* * *

В воспоминаниях Нины Петровны есть интересные строки об ее родителях:

«В 1939 году немцы заняли Польшу и приближались к моим родным местам — селу Василеву. Как известно, наши войска в это время двинулись на запад и заняли районы Западной Украины, город Львов и Западную Белоруссию.

Никита Сергеевич позвонил мне в Киев и сказал, что село Василев и окружающий район отойдут к немцам и если я хочу, то могу приехать с оказией во Львов, а оттуда меня отвезут в Василев, чтобы я смогла забрать своих родителей.

Еще Никита Сергеевич добавил, что организует мою поездку товарищ Бурмистенко, секретарь ЦК КП(б)У. Тов. Бурмистенко сообщил мне: по командировке ЦК едут две женщины для работы во Львове и я поеду с ними. Одна, молодая комсомолка, ехала для работы с молодежью, вторая — партийный работник — должна была работать среди женщин Львова. Нам велели надеть военную форму и дали револьверы.

Было сказано, что мы переодеваемся для удобства, чтобы военные патрули меньше останавливали нас на дороге.

Ехали более-менее спокойно, но на дороге недалеко от Львова чуть было не попали под встречный грузовик: шофер грузовика не спал три ночи и заснул за рулем. Пострадала только комсомолка — ударилась переносицей…

Довез нас на своей машине проезжавший мимо командир (проверил документы): девушку отправили сразу в госпиталь на перевязку, а мы вдвоем остались на квартире командования. Командовал войсками Тимошенко Семен Константинович, тогдашний командующий Киевским военным округом.

Н. С. Хрущев находился в войсках как член Военного совета».

Я внимательно вчитываюсь в рассказ Нины Петровны, почти физически ощущая: там же, там же был и мой Саввич. Варил, жарил, парил для Хрущева. Вот оно, наказание мне за нелюбопытство и равнодушие к жизни предков: собираю по жалким крохам судьбу своих родных!

«Когда Н.С. и Тимошенко вернулись домой и увидели нас в военном и с револьверами, они сперва расхохотались, потом Н.С. очень рассердился, велел немедленно переодеться в платья. И продолжал бурно возмущаться: «О чем вы думаете? Собираетесь агитировать местное население за советскую власть, а сами приходите с револьверами? Кто вам поверит? Им десятилетиями внушали, что мы насильники, а вы с вашими револьверами подтверждаете эту клевету».

Переоделась и поехала в Василев за своими родителями. Сопровождал меня Божко, один из бойцов охраны Н.С.».

Этот Божко, поди, каждый день имел возможность говорить с Саввичем. Этому Божко, поди, Саввич чай заваривал.

Саввичевы сослуживцы говорили мне, уже когда его не было на свете, что многих он на всех фронтах спас от смерти. Включая и самого Хрущева. Обстоятельств не знаю.

«Доехали спокойно, нашли хату моих родителей. Отец и мать были дома. Сбежалось много народа посмотреть на меня и узнать новости. Никто не хотел верить, что село отойдет немцам, не знали этого и младшие командиры в частях».

Нина Петровна осторожно не пишет, как относились односельчане ее родителей к надвигающемуся факту. «Никто не хотел верить» — еще ни о чем не говорит.

Может быть, ждали и не чаяли дождаться немцев?

Наверно, были такие.

Может быть, боялись немцев, думая: пусть хоть и кровавые большевики, все же свой народ, славянский?

Наверно, были и такие. Но таким видеть советскую барыню, имеющую возможность забрать из надвигающегося пекла своих родителей, было, вероятно, мало радости.

Или я ошибаюсь?

«Всю ночь в хате толпились военные, грелись, мама их кормила, с ними сидел и Божко В. М., — вспоминает дальше Нина Петровна. — Под утро приехали представители вновь организованной местной власти, чтобы меня арестовать как шпионку и провокатора. Еле их уговорили Божко и танкисты, что они ошибаются. Утром родители мои и брат с семьей погрузили в полуторку свое имущество и себя, и мы двинулись на Львов.

Привезла я своих родителей во Львов, во дворец воеводы, где квартировал Н.С. Стали они ходить по комнатам, удивлялись всему. Например, покрутил мой отец водопроводный кран и кричит матери: «Подойди, посмотри, вода льется из трубы!»

Когда вошли в комнату т. Тимошенко и Н.С., отец, указывая на Тимошенко, спросил: «Это наш зять?» Но я не заметила, чтобы он разочаровался, узнав, что зять его — Н.С.».

Последней фразой своих воспоминаний Нина Петровна как бы смягчает оплошность отца, захотевшего выбрать в зятья из двух вошедших более статного и красивого «парубка» Тимошенко. Этой фразой хорошо закончить цитировать ее воспоминания, ибо в этой фразе Нина Петровна — более всего женщина, которая любит.

* * *

Покуда Саввич где-то далеко от своей семьи варил еду Никите Сергеевичу, я никогда не видела Хрущева и Нину Петровну. Но судьбе было угодно подвести меня вплотную к этой семье. Не близко познакомиться, а взглянуть из некоего угла.

В 1956 году в Москву приехал на ответственную работу и постоянное жительство с женой и двумя детьми родной младший брат моего отца — Владимир. Он был строителем. Работал на Дальнем Востоке, где его и заприметил Хрущев, посетивший Дальстрой. Перевел в Москву. Владимир Алексеевич очень быстро пошел в гору. Спустя два года в Москве стал заместителем Председателя Совета Министров по строительству. На его плечи взвалилось бурное возведение не только множества новых промышленных комплексов, но и тех убогих «хрущеб», которые худо-бедно помогли множеству населения страны понять, что такое жизнь в отдельной квартире.

Дядя Володя поселился в доме на Советской площади, напротив Моссовета. Этажом выше жила Рада Хрущева с Алексеем Аджубеем. Дядя Володя получил (еще один активный советский глагол. — Л.В.) дачу на Николиной горе, как раз у поворота к Москва-реке. Естественно, правительственную дачу. В этом поселке и сегодня стоят рядом собственные и правительственные дачи, что является редкостью в Подмосковье: обычно дачи слуг народа строятся отдельно. Была на даче прекрасная, очень разностильная мебель, явно завезенная из особняков еще царского времени. Буфет в столовой поражал пышностью отделки: амуры просто толпились на его поверхности. Главная спальня цвела вся в розовых тонах. И повсюду на мебели и предметах — металлические бирки с номерами — казенное добро.

При даче полагались горничная, кухарка, садовник и сторож.

Дядя Володя и вся его семья приняли свалившиеся на их голову блага с обычным для такой ситуации советским достоинством: раз положено, значит, так и надо.

В день пятидесятилетия дяди Володи, в 1958 году, на даче собралось огромное, малоинтересное тогда для меня общество. За столом слышала я тосты и «за наш советский трудовой народ», и «за успехи юбиляра в деле строительства коммунизма в нашей стране».

Гости были сплошь заместители председателей. Как сам юбиляр. Председателя — ни одного. Но были министры. Из жен ни одной не запомнила. Вернее, все они слились для меня в один тип: высокая прическа, взбесившееся тесто бесформенной фигуры и сардельки пальцев, унизанные бриллиантовым сверканием.

Служебная субординация соблюдалась и в неслужебной обстановке — министры и зампреды сидели вблизи юбиляра, а подчиненные дяди Володи — подальше. Почти возле детей сидел и его старший брат, Николай, мой отец, за которого, однако, пили «как за создателя лучшего в мире танка Т-34».

Нас с сестрой, дочерью Владимира Алексеевича, после ужина охотно окружили министры и зампреды, шумно обнимали, восхищались молодостью. Все вместе гуляли по дорожкам.

Идя рядом с дядей Володей и министром Дыгаем, я запомнила фразу Дыгая: «Это ты еще, Владимир, не достиг. Вот когда тебя на демонстрации на портретах понесут (глагол! — Л.В.), тогда, считай, ты у цели».

Забыть такое высказывание, разумеется, невозможно. Я рассказала о нем матери, отцу. Похохотали. Вспомнилось оно мне и позднее, когда через два года дядю Володю «понизили» до президента Академии архитектуры и строительства. На дне рождения, на другой уже даче, более скромной, в Жуковке, было много народу. Совершенно другого: президенты разных академий — сельскохозяйственной, наук, просвещения… Сидели по субординации. Отец мой все на том же месте. Но тосты были, как и прежде, «за советский народ», «за успехи именинника в деле строительства коммунизма». И за брата, «создателя лучшего в мире танка Т-34».

На портретах дядю Володю не понесли. Он «сгорел» на работе (опять глагол для глубоких раздумий. — Л.В.), и в 1963 году понесли его тело в Колонный зал. Три дня лилась там похоронная музыка. В народе его не знали. Я сама слышала, пробираясь к Колонному залу: «Кого хоронят? Кто такой?»

Прах его в Кремлевской стене, рядом с прахом министра Дыгая, которого тоже на портретах не понесли. Говорили, что Никита виноват перед дядей Володей, зря его понизил, сам переживал — оттого и похоронил по высшему классу. В порядке извинения.

Тетушку мою молва из-за стремительного возвышения ее мужа записали в родные сестры к Нине Петровне Хрущевой. Если учесть, что тетушка от рождения звалась Анастасией Николаевной Головченко, то какая может быть родная сестра? Думаю, и то обстоятельство, что Саввич когда-то работал Никиты Сергеевича, не могло иметь никакого значения для возвышения Владимира. Скорее всего, о Саввиче вообще речи у Хрущева со своим зампредом возникнуть не могло. Кто такой Саввич?

Как раз во время возвышения дяди Володи в дни моей университетской юности среди самых разных кавалеров завелась у меня компания кремлевских «сынков».

Встретившись в городе, эти ребята в машинах, прикрепленных к их матерям, ехали к кому-нибудь на дачу выпить и посмотреть американскую киношку.

Единственная моя поездка с ними за город, по случайности или закономерности моёй жизни, привела всю компанию к хрущевской даче: юноши решили заехать к сыну Никиты Сергеевича, Сереже. Просто так. Позвать его к себе или остаться там, если кино хорошее. Сережи не было дома. Спецслужба пропустила машину на территорию дачи. Вышла Нина Петровна с добродушной манерой домашней хозяйки и пригласила всех в кино. Был летний вечер. Кино уже началось, и мы ощупью сели на свободные места. Посреди кинозала стоял бильярд. Видимо, эта комната совмещала два предназначения. Минут, наверно, пятнадцать на экране шли документальные кадры о квадратно-гнездовом посеве картофеля.

— Какой же дурак, — громко высказалась я, — в такую погоду вечером смотрит такой фильм?

Вся моя компания мигом снялась с мест. В машине они орали на меня, что в зале сидел Никита, сторонник квадратно-гнездового метода, что я дура, что могут быть неприятности. И у меня в первую очередь.

На всякий случай мы расстались навсегда. С одним из них, умным парнем, я несколько раз говорила по телефону. Посмеиваясь, он сказал мне, что Никита действительно возмутился моими словами и сказал:

— Чтобы я больше никогда не видел здесь эту девочку.

Он поинтересовался, кто я и откуда. Узнав, что никто, рассердился еще больше:

— Нельзя, чтобы ездили тут всякие, смотрели.

Саввич, Саввич, что бы сказал ты мне на все это?

Знаю, испугался бы сначала. Ты был такой пугливый, ибо знал и видел много больше моего. А потом, наверно, ухмылялся бы в свои белые усы.

Не по той ли причине: «нельзя допускать всяких» — сердился на свою мать Никита Сергеевич, когда она беседовала с простыми людьми на лавочке у подъезда?

* * *

Ее называли Екатериной Третьей.

Она, безусловно, не дотягивала до гигантских государственных масштабов Екатерины Второй, но, кажется, государственным трудолюбием превосходила Екатерину Первую.

Екатерина Фурцева — Секретарь ЦК КПСС, позднее министр культуры СССР, замечательная своей женской неповторимостью среди свиноподобных правителей хрущевского периода, как будто специально подобранных к добродушно-пародийной внешности Никиты Сергеевича, — была изящна и даже как будто загадочна, что, как правило, невозможно для женщины партийного типа, своей причастностью к мужским делам как бы отрезающей от себя природную женственность.

Фурцева была единственной женщиной в высшем эшелоне хрущевской власти.

Глядя на ее хрупкую фигурку, сразу бросающуюся в глаза в кругу пухлых пиджаков, я всегда думала: «Неужели ей не скучно там — среди них?»

Говорили, что она — любовница Хрущева.

Сами по себе эти сплетни были чем-то теплым. Обнадеживали: если старик Никита еще способен иметь любовницу, есть у него силы продвигать ее по служебной лестнице, значит, у него должны найтись силы пусть не перегнать, пусть даже не догнать Америку, а хотя бы догнать себя: прекратить убывание продуктов в полях, на фермах и на прилавках.

Говорили, Фурцева пьет.

Надежда Ивановна Ворошилова, ездившая со своим свекром Климентом Ефремовичем в Индию в составе большой правительственной делегации, рассказывала, какая Фурцева была боевая женщина. Умела работать.

— С вечера мы с ней сядем, она примет стакан водки, расслабится, а утром в шесть часов будит меня звонком, как ни в чем не бывало:

— Пора идти.

Я оденусь, умоюсь, выбегу к ней — она как стеклышко: хорошенькая, нарядная и вся в партийной броне. Могла говорить без бумажки, но не решалась, мужчины с бумажками — нельзя выделяться.

Рассказывали, она имеет свою баньку-парилку, где собираются подружки, пьют, парятся и нежно любят друг друга. Упоминали знаменитую артистку Людмилу Зыкину как участницу этих оргий. Зыкина говорит о Фурцевой:

— С ней многие певицы ходили в баню. Это был ритуал. Никогда в бане не пили. Однажды моя подруга принесла с собой пиво. И Екатерина Алексеевна говорит: «Пивом хорошо голову мыть». Но чтобы она хоть грамм выпила — этого не было. Все это ложь. Возможно, с кем-то она и пила, на приемах, например, но со мной — никогда… Я вообще не пью, не лежит душа. Да если певица пьет, у нее голоса не хватит, чтобы прожить большую творческую жизнь, как у меня…

Я знала Екатерину Алексеевну в течение десяти лет, и с ней было очень легко работать. Ее секретарь рассказывала, что если она кого-то обидит, то потом очень переживает, и в результате этому человеку сделает что-то хорошее… Екатерина Алексеевна не боялась держать около себя сильных людей, и этому я от нее научилась…

Семья Хрущевых, и в частности Рада Никитична — в хрущевской семье самое близкое к матери дитя, отвергает версию о любовных отношениях Никиты Сергеевича и Екатерины Алексеевны. Опровергает. Равнодушно, как нечто неинтересное ей.

Фурцева предала Хрущева в дни переворота. В пользу какой версии это говорит? В пользу любой. Женщина, чудом попавшая в высший эшелон такой неинтеллигентной власти, какой были большевики той поры, не смела рассчитывать на понимание своей особенности — она должна была вести себя как все остальные партийные мужчины: предавать в ответственный момент.

* * *

Вспоминаю рассказ Марии Васильевны Буденной:

— В пятидесятых против Семена Михайловича было выдвинуто несправедливое обвинение. Я встретила Нину Петровну Хрущеву в поликлинике и высказала ей все, что думала об этом. Она позвала меня вечером в гости. Я повторила все при Никите Сергеевиче. В резкой форме. Через несколько дней на Политбюро обвинение с Семена Михайловича было снято.

* * *

Падение Хрущева в 1964 году. Как переживала это событие Нина Петровна?

— Много лет у мамы был остеохондроз, — рассказывает Рада Никитична, — она ездила лечиться сначала на Мацесту, потом, после войны, — в Карловы Вары.

В октябре шестьдесят четвертого они отдыхали врозь: отец в Пицунде, мама — в Карловых Варах. Она лечилась там вместе с Викторией Петровной, женой Брежнева. И сначала, когда пришло сообщение о переменах в правительстве, не совсем поняла, что произошло.

Говорила Виктории Петровне: «Теперь не я вас, а вы меня будете приглашать на приемы и в театр».

Восприняла все как перемену декораций, вполне естественную.

— Так. А когда она вернулась из Карловых Вар и поняла, что случилось?

— Заболела. Долго не выезжала из особняка на Ленинских горах. Ее гнали оттуда. Требовали скорее, скорее выезжать. А она, как будто не слышала, жила еще месяц. Просто была в шоке.

— Куда съехали Хрущевы после падения Никиты Сергеевича? И вы сами куда перебрались?

— У нас с Алексеем Ивановичем к тому времени была своя квартира, у Сережи своя. Леночка жила с родителями, даже прописать было негде — ей дали жилье. Родителей поселили в Староконюшенном переулке. Но отец там не жил. Он даже, кажется, ни разу не ночевал в Москве. Предложили на выбор две дачи: одну далеко — Семеновское, в ста километрах от Москвы, другую рядом, в Петрово-Дальнем. Выбрали ближнюю. Там он и поселился.

— А как относились ваши друзья и знакомые к вам, к вашим родителям после падения отца?

— Как обычно в таких случаях: все кремлевские знакомые разлетелись.

В тот день, в октябре, когда это случилось, я, уже все зная, встретила на улице Галину Сатюкову, жену главного редактора «Правды», ближайшего помощника моего отца. Она была приветлива, еще ничего не знала и говорила, что мы редко встречаемся, что нужно пойти вместе туда-то, туда-то, она позвонит сегодня же, и мы договоримся. Больше я ее никогда не видела и не слышала. А интеллигенция — актеры, художники — поддерживали, звонили, встречались. Сразу определилось, кто друзья, кто никто. Галина Волчек, Олег Ефремов, Юрий Любимов, Таня Тэсс. Университетские друзья не бросили.

Вообще у отца с интеллигенцией произошло недоразумение. Он ее любил, но его настроили против.

— А у мамы как все определилось?

— Мама ни с кем из правительственных жен и не дружила. Кто вился около, конечно, исчезли. В последние годы маминой жизни к ней стали приезжать люди ее молодости. Из Донбасса. Римский с женой. Подруга мамы, Анна Осиповна.

Последние годы своей жизни, после смерти отца, мама жила на даче в Жуковке, в так называемом «вдовьем поселке», куда ее переселили из Петрово-Дальнего. Одна жила. Дверь не запирала. На палку закрывала — толкни, откроется.

Ей дали пенсию 200 рублей — половину отцовских четырехсот. Ну и все остальное: столовую кремлевскую, поликлинику, возможность вызывать машину.

Она быстро привыкла к одиночеству. Телефоны «скорой помощи» на тумбочке, рядом с лекарствами. Когда она болела и лежала в больнице — кремлевские сестры хамили ей. Нарочно. Судно не подавали. А она им улыбалась. И ни слова не говорила. Просто улыбалась в ответ.

Еще в молодые годы, после того как мама ушла с работы, она стала думать, что ее партийный долг — достойно держать семью. И навела в семье партийный порядок. Это нам, детям, было нелегко. Да и не только нам. Всей обслуге тоже. Отец получал зарплату 800 рублей. В будни была строгая жизнь. Если в доме, на даче был правительственный прием, она строго следила «за кодлой», чтобы, накрывая, не поставили больше бутылок: во-первых, гости могли напиться, во-вторых, чтобы сама прислуга потом, после приема, не перепилась.

Когда был прием, то дети в нем не участвовали. Мы ели отдельно и совсем другие продукты, потому что на приеме продукты были казенные. Мама за этим строго следила…

Она не выбрасывала ничего старого. После ее смерти осталось много старых, ношеных-переношенных, платьев и кофт.

* * *

Свою краску в портрет Нины Хрущевой вписывает муж Рады Никитичны, Алексей Иванович Аджубей:

«Время делилось на эпоху до и после смерти Сталина. «После» — весь кремлевский двор как бы отпустило.

Я был связан с этим кругом до знакомства с Радой. Моя мама, Нина Матвеевна Гупало, была одной из лучших московских закройщиц-модельеров. Елена Сергеевна Булгакова, Марина Алексеевна Ладынина, Светлана, дочь Сталина, — они одевались у матери».

Про мать Аджубея знал даже Сталин, которого вряд ли интересовали женские моды. Светлана Аллилуева вспоминала, отцу однажды не понравилось, как ее обтягивает новое платье:

«Сними, — сказал он, — носи то, что шьет Гупало».

Мать Аджубея работала в спецателье, носила погоны подполковника, до революции работала в подполье, потом была в Красной Армии. Вполне проверенный человек.

Алексей Иванович считает, что обе Нины — Хрущева и Гупало были чем-то похожи в привычках и вкусах, а также «ни о чем никого не любили просить».

Нина Гупало шила и Нине Берия. Нина Теймуразовна однажды послала к ней, как к своей портнихе (уж не она ли шила Нине Берия платье, похожее на абрикосовое облако и увиденное мною на ней однажды в Большом? — Л.В.), полковника — передать какие то пуговицы. Тот поразился: лучшая портниха страны живет в чудовищной коммуналке на Воронцовской улице. Он сказал об этом своей хозяйке. Нина Теймуразовна была в ужасе:

— Ты, Нина, живешь в таких условиях?!

И забыла. Только через два года после этого разговора Нина Гупало получила квартиру.

Еще при Сталине, когда Аджубей с Радой познакомились и поженились, Нина Берия, узнав об этом, сказала Нине Гуцало.

— Зря Алеша вошел в семью Хрущева.

Нина Гупало расстроилась, она знала, что такое Берия, и подобная фраза из уст его жены ничего хорошего не предвещала. Так и было: как раз в те дни на Раду и Алексея Аджубея была написана анонимка, что они ведут в семье Хрущева «красивую жизнь».

Это было время, когда при Сталине началась кампания разоблачений кремлевских, а в основном — околокремлевских детей ответственных работников, позволявших себе урвать от благ.

«Моя теща, как и моя мать, были крепкие орешки, — говорит Алексей Иванович. — Мать обшивала и Светлану Сталину, и Светлану Молотову, но никогда среди ее заказчиц не было Нины Петровны Хрущевой. Лишь в пятьдесят девятом году — была поездка в Америку — мама с удовольствием нашила туалетов для Нины Петровны, чтобы она в них покрасовалась».

Кто мог бы вспомнить на Нине Петровне Хрущевой хоть один туалет?

На ней, как говорится, ничто не смотрелось. Этот общематеринский тип женщины требовал скромных форм и линий, да так, чтобы их видно не было. Все вычурное и претенциозное выглядело бы смешно.

Думаю, она достаточно хорошо понимала это и не злоупотребляла возможностями.

«Характер у Нины Петровны более чем сдержанный, — вспоминает Аджубей. — Когда мы с Радой решили пожениться, она согласилась последней. И по отношению ко мне лишь через несколько лет сменила сдержанность на симпатию. В конце своей жизни, уже пройдя через все трудности, она меня уважала.

Вообще жизнь в кремлевских семьях была весьма своеобразна. Жили как цари, а умерли как нищие. Потому что ничего своего не было. На казенном держались, заводить свое было нельзя, непартийно… У Хрущевых в столовой всегда висели четыре портрета: Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин».

* * *

Представляете себе? Дома. В столовой. Никто не заставлял вешать. Сами вешали.

Удивительно? Нет.

Для Нины Петровны и Никиты Сергеевича это было естественно: творцы их идей, учителя их жизней.

Уже детям было как-то не по себе от этих портретов. Они дома их не заводили.

А внукам вообще смешно. Они сегодня спрашивают:

— Неужели деды и правда верили?

Правда…

В эвакуации, в Нижнем Тагиле, над топчаном, где я спала, висел портрет Вячеслава Михайловича Молотова, а пониже его — коврик текинского рисунка. Я любила смотреть на коврик, воображать в рисунках свои видения и просто не замечала Молотова. Когда заметила, не отреагировала.

Потом, спустя много лет, спросила у мамы:

— А куда делся Молотов? Зачем он висел?

— Когда нам, эвакуированным, раздавали в заводоуправлении мебель, многие получали портреты членов правительства «в качестве наглядной агитации». Просто их, наверно, некуда было деть. Нам достался Молотов. Дома даже спор из-за него был, не знали, куда повесить: в комнате — некрасиво, в коридоре — неудобно.

Повесить над твоим топчанчиком придумала тетя Таня, бывшая барыня. Она сказала: «Если придут брать (глагол! — Л.В.) и увидят, что над ребенком висит Молотов, может, это их остановит».

* * *

Твердый характер Нины Петровны неоспорим для всех членов семьи.

Сергей, младший сын Хрущевых, в 1974 году, спустя три года после смерти отца, получает приглашение в КГБ. Там ему предлагают объявить фальшивкой только что вышедшие на Западе мемуары Хрущева под названием: «Хрущев вспоминает. Последнее завещание».

Ему даже показывают заранее написанное в КГБ, как бы его собственное письмо-опровержение этих мемуаров, которое должно вызвать скандал на Западе и дискредитировать мемуары.

Сергей Хрущев пишет: «Предложение оказалось нестандартным. Я сказал, что мне нужно посоветоваться с мамой, поскольку такое дело я не могу решать в одиночку…

В тот же день я рассказал обо всем маме. Она поинтересовалась, читал ли я книгу.

— Нет, — ответил я, — даже не видел.

— Так как же можно писать, что это фальшивка, даже не ознакомившись с текстом? — логично возразила она. — Ты не должен делать такое заявление о книге, которую никто из нас в глаза не видел. Можно написать то, что написал отец: мы не знаем, как эти материалы попали на Запад.

(При жизни Хрущев именно так и объяснил партийной общественности факт появления в западной печати первой части своих мемуаров. — Л.В.)

С этим я и пошел на следующую встречу.

Я понимал, что разговор будет не из легких, и приготовил неотразимый аргумент: мама запретила. Это было правдой, а к Нине Петровне они не подступятся…»

Вот так.

Сам сын признает, что к ней даже КГБ подступиться не сможет. Твердость характера Нины Петровны, видимо, не менялась с годами.

Но менялась она сама.

Любопытно, что выход на Западе мемуаров такого человека, как Хрущев, с точки зрения правильной партийной функционера Нины Петровны, должен быть просто возмутительным, безобразным фактом, требующим тщательного расследования. Партийка ленинско-сталинского призыва ни на секунду не усомнилась бы осудить мужа и принять меры, то есть публично осудить его.

Нина Петровна в старости — уже другой призыв. Чувство жены и матери перевешивает чувство партийного долга. Любовно вспоминающая о чистках в партии, она еще любит партию как свое прошлое, но уже не отдает в ее пожирающий зев своего спутника жизни. Даже мертвого. Или тем более мертвого.

Мемуары оказались настоящие, она, конечно же, понимала это, когда сын с нею советовался, и понимала также все уловки КГБ, прочитывала их — немудрено, столько лет прожить в окружении и внутри систем КГБ и не понимать их даже глупому человеку невозможно, а Нина Петровна умна и понятлива.

* * *

— Вот эти разговоры о кумовстве Хрущева — правда? — неделикатно спросила я Аджубея, можно сказать, главного «кума»: он — зять, был первым близким советником Никиты Сергеевича, многое созревало за семейным столом.

— И да и нет, — сказал Аджубей. — Просто во многих вопросах мы с ним были единомышленники. Что касается остальных… Любимая сестра Никиты Сергеевича, Ирина Сергеевна, могла приехать на дачу и жить там в любое время. Однажды она попросила построить себе дачку — Хрущев побагровел. Но потом все же дал ей денег, помог получить участок.

Вообще при Хрущеве, как и при Сталине, кумовства боялись. О нем вечно ставился (глагол! — Л.В.) вопрос. В 1964 году, когда Хрущева «сбрасывали» (глагол! — Л.В.), ему поставили в вину, что он «таскал» (опять глагол! — Л.В.) за собой в Америку всю семью. Он вначале не собирался этого делать, но настоял Микоян, тоже очень семейственный человек. Семья собралась в Америку буквально за несколько недель. Все были очень довольны: и семья и Америка.

Когда Берию расстреляли, его сын Серго и Нина Теймуразовна написали письмо Хрущеву. Оно тронуло Никиту Сергеевича. Он поверил Серго и Нине Теймуразовне. Они писали, что случившееся — закономерно. Они не знали, конечно, многого, но они видели, что этот человек катится в пропасть и что в ту же пропасть они вынуждены были катиться вместе с ним.

После казни Берии моя мать, Нина Матвеевна, очень жалела Нину Теймуразовну. Та когда-то, еще при власти Берии, спросила ее:

«У вас одевались жена Ягоды, жена Ежова, многие другие женщины, разделившие судьбу мужей. Теперь вы выбираете наряды для меня. Не страшно вам?»

Мать смолчала. Она не любила таких разговоров. Я знаю, она радовалась тому, что Нина Теймуразовна и ее сын Серго получили возможность спокойно жить и работать.

* * *

Зимой 1954 года переживала я первую любовь и не заметила факта передачи Крыма из России в Украину. Помню, однако, фразу тети Тани, бывшей барыни:

— Интересно. Что не удалось отвоевать Жемчужиной, легко получила в подарок Нина Петровна: Крым.

— Не болтай лишнего, Татьяна, — сказала моя мать, боявшаяся всего на свете.

— Подумаешь, правду нельзя сказать. Я ведь не против говорю. Я, украинка, должна радоваться, что Крым достался не евреям, а нам. А то, что Никита подарил Крым своей Нине Петровне, ясно как день.

— Глупости. Никита не один в правительстве. И вообще, в советской стране как может кто-то подарить кому-то Крым.

— Может, может. У нас все можно. Завуалированно.

Разумеется, мне тоже показалось сущей обывательской чепухой точка зрения тети Тани, женщины, чьи понятия удивительно переплетали дореволюционные нравы с нравственностью сталинского ампира.

И сегодня это мнение кажется мне чепухой, но факт остается фактом: веками жестокая мужская рука терзает кленовый лоскут Крыма, который и принадлежит-то солнцу, ветру, морскому прибою, лунной дорожке…

Даже если Нина Хрущева получила его в подарок, то… где она?

А где Крым?..