I
Дед мой граф Петр Андреевич Толстой. — Бабушка Елизавета Егоровна. — Мой отец. — Обнаруженная им с детства страсть к художеству. — Нянька Матрена Ефремовна. — Марья Степановна Дудина. — Ф. И. Прянишников и Н. С. Кожухов. — Оригинальная свадьба моего отца. — Моя мать. — Рождение сестры Лизы.
Давно собиралась я написать мои воспоминания. И материал для них у меня собран и лежит наготове, только бы приняться за работу… А все что-то не писалось!.. Не потому ли, что в ту пору я жила больше жизнью других, дорогих мне существ, чем своей. Но теперь милая старина в памяти и сердце начала сильно всплывать наверх… и захотелось мне на старости лет, хоть на бумаге, снова пережить мое хорошее прошлое.
Память моя, слава Богу, еще мне не изменила, и, как у всех старых людей, чем дальше от меня события, тем крепче они сидят в голове моей, тем яснее видятся глазам моим… О том же, что было еще до меня, буду рассказывать со слов отца моего, матери, дядей, теток и нянюшки отца моего, Матрены Ефремовны, которая приняла отца моего, графа Федора Петровича Толстого[15], на руки в день появления его на свет Божий и рассталась с ним, когда, 90 лет от роду, умерла, и он сам с почестью проводил ее на Смоленское кладбище.
Не надо думать, что со слов простой няньки я могла напутать и наговорить небывальщину, — нет! Эту Матрену Ефремовну с наслаждением слушали литераторы моего времени и, выйдя из ее комнаты, говаривали: «Это не старуха, а живая книга». А уж семью-то своих господ знала она, как свои пять пальцев, и потому для записок моих будет великое подспорье.
Не хочется мне начинать мои воспоминания с себя, с моего детства и юности. Я не знаменитость, и мне это совсем не по чину. Да и для ясности моей будущей болтовни лучше будет, если я поговорю прежде о тех, кто жил до меня, кому я обязана жизнью. Начну с человека, который первый врезался в мою детскую память, с обожаемого мною деда моего, графа Петра Андреевича Толстого.
Отец моего отца, граф Петр Андреевич Толстой, родился в 1746 году и был правнуком сотрудника великих дел Петровых, тайного советника Петра Андреевича Толстого[16], которому Петр I, перед смертью своей, пожаловал графское достоинство.
Дед служил при Екатерине II генерал-кригс-комиссаром[17] и за усердную службу свою и необыкновенную честность был взыскан милостями государыни. Он был человек не богатый: судьба, как видно, очень мало положила ему под подушку. Теперь даже трудно поверить, чтобы родной правнук Петровского любимца Толстого, у которого было несколько тысяч душ крестьян, мог быть не богатым человеком… Так помнится этот прадед дипломатом, царедворцем и богачом, что забывается превратность его судьбы; забывается, что за сопротивление свадьбе Петра II с дочерью Меншикова[18] он был лишен всех прав состояния и сослан в Соловецкий монастырь, что имения были у него отобраны в казну, и наследникам его, уже при императрице Елисавете Петровне, были возвращены только 2000 душ, которые и раздробились впоследствии на весь плодовитый род его. Вспомнишь все это и поймешь, отчего дедушка мой был не богатый человек. Да и старики наши Толстые часто говаривали: «Из нашего рода богатых нет никого; только те и богаты, которые поженились на богачихах»… А дед и женат-то был на бедной, стало быть, и достатка ему неоткуда было взять, а пользоваться ради наживы случаями в жизни он не хотел. В пример тому вот один случай, в котором дед мой оплошал по понятиям человеческим. Во время службы его кригс-комиссаром, в комиссариате загорелась комната, в которой была касса. Граф бросился туда, с опасностью жизни спас казну и всю в целости представил начальнику, фамилии которого я не знаю, а слыхала только, что он был другом моего, деда. Пораженный поступком графа, начальник выслал всех из кабинета, притворил дверь и сказал:
— Дурак ты, граф Петр Андреевич, чистый дурак!..
— За что ты ругаешься? — спросил удивленный граф. — Ведь тут все цело!..
— Знаю, знаю, батюшка, что у тебя все цело… Да вот оттого-то, что все цело, ты и дурак! набитый дурак! Огня-то, братец ты мой, мы считать бы не стали, что-нибудь, наконец, да могло бы сгореть… Жаль мне тебя, братец, жаль! Будешь ты беден всю свою жизнь.
В 1796 году скончалась императрица Екатерина Алексеевна, а с нею закатилась и счастливая служебная звезда графа Петра Андреевича. В первые же дни воцарения императора Павла I дед был отставлен от службы. Причина этой немилости, предполагают, была следующая.
Павел Петрович, будучи еще наследником (нуждаясь, вероятно, в деньгах), прислал однажды к деду моему нарочного с просьбою одолжить его высочеству заимообразно из кассы комиссариата известную сумму денег, на что граф, хоть и предчувствовал свою будущую участь, но, по строгому в то время запрету императрицы Екатерины, принужден был отказать. Подучив отрицательный ответ, великий князь очень разгневался и сейчас же послал своего нарочного обратно к графу с таким приказанием:
— Поезжай и скажи ему, чтоб он это помнил!..
Дед мой в молодые годы женился на бедной девушке Елизавете Егоровне Барбот. Бабушка моя была немка родом, умная женщина, прекрасная мать и большая рукодельница. И если бабушка не умела рисовать кистью, то она производила иголкой и шелком по полотну «а petits points»[19] такие пейзажи и цветы, что им дивиться надо. Это и я могу подтвердить, потому что работы ее сохранились у меня до сих пор. Сверх этого, бабушка, любя без памяти маленьких детей своих, за неимением средств покупать им часто игрушки, делала их сама; особенно хорошо выходили у нее кареты екатерининского времени: так хороши были эти кареты, что их даже приезжали смотреть как редкость. Знаменитый каретник того времени попросил тоже позволения видеть работу графини. Когда ему показали, он пришел в неописанный восторг и сказал:
— Графиня лучше меня делает экипажи.
Кажется, не было работы, которой бы не умела делать бабушка; она даже плела из соломы шляпы на манер итальянских. Все эти искусства она передала дочерям своим. Бабушка была художница в душе, и ее только влиянию надо приписать то диво, что в те времена в графской семье мог разбиться такой художник, как мой отец.
У бабушки и деда моего было семь человек детей: пять сыновей — Александр, Владимир, Константин, Федор (отец мой) и меньшой Петр, и две дочери — Вера и Надежда. О них я поговорю после, а теперь мне хочется поскорее перейти к моему отцу.
Отец мой родился в 1783 году, 10-го февраля, в С.-Петербурге. До сих пор я с особенною любовью смотрю на два первые окна от дома Юсупова в бельэтаже Комиссариата. Это была комната бабушки моей, родина моего дорогого отца! Как часто он рассказывал мне, что Екатерина II, катаясь в санях, почти всякий день проезжала мимо этих окон, кивала ему головой и рукой посылала поцелуи…
По особой ли милости или по обычаю того времени — не знаю, только отца моего при крещении уже записали сержантом в лейб-гвардии Преображенский полк. Никому в то время невдомек было, что этот младенец, с пеленок обреченный быть воином, родился художником в душе… Подрастая в родной семье, отец мой составлял исключение из детей и игрушками не играл; его игрушками были бумага, карандаш, краски, и он пачкал ими с утра до вечера… Сколько этих первых рисунков сохранилось у меня до сих пор![20] По ним тогда же можно было догадаться, что ребенок рожден художником, и без всяких мытарств следовало бы прямо отдать его в Академию художеств. Но тогда это было немыслимо. Отдать графского сына в Академию художеств было почти равносильно тому, как отдать его в мальчишки к сапожнику[21] или в науку к портняжке. Матрена Ефремовна, няня маленького графа, вся до мозга костей пропитанная знатностью и важностью господ своих, была очень недовольна страстью маленького графа к рисованию.
— Да, мать моя, — говорила она мне про детство отца, — мучение истинное было с твоим отцом. Еще пузырь-пузырем был, а как вопьется в свое проклятое рисование, так никаким родом его не оторвешь. Рисует, рисует до тех пор, пока грех с ним не — случится… И ведь какая хитрая бестия мальчишка был: не успеешь, бывало, глазом мигнуть, а он уж из детской исчез… Смотришь, а он преважно идет назад, а у самого по штанишкам салфетка повязана, и как дельный какой говорит:
— Няня, я хочу в повара играть.
Уморительно то, что Матрена Ефремовна, кажется, до конца жизни не забыла и не простила отцу этого преступления. Ему было уже за 50 лет, а ей и все 80, и если он, как-нибудь заработавшись, забудет зайти к ней утром поздороваться или вечером проститься, то она уже непременно попрекнет его словами:
— Что не зашел вчера? Заважничал, нос задрал… А давно ли в повара играл?!..
Да и не она одна, а и вся родня отца, по понятиям того времени, косо смотрела на страсть маленького графа к художеству. Маленький граф-художник безапелляционно должен был быть военным. И, видно, старшие добились своего, если биография отца гласит, что он десяти лет от роду уже гарцевал на коне рядом с фронтом.
Первое научное образование свое отец мой получил в славившемся тогда Полоцком училище. В 1798 году, пятнадцати лет от роду, он был определен в морской корпус[22]. По выходе оттуда, в 1804 году, по высочайшему повелению, отец был назначен адъютантом к министру морских сил, вице-адмиралу Чичагову. Но тут морская служба его и кончается, во-первых, потому, что он не мог выносить морской качки, а во-вторых, потому, что непобедимая страсть тянула его в художественный мир… Выйдя мичманом в отставку[23], он тотчас же стал посещать классы Академии художеств. И с тех пор ни гонение судьбы, ни бедность, ни нужда, ни косые взгляды аристократической родни не могли уже его свернуть с любимого, избранного им пути. И кому у нас на Руси и даже в Европе не известно, до какого совершенства дошел наш русский художник-самородок, граф Федор Толстой?! Как медальер, гравер, акварелист, живописец и скульптор, он во всех разнообразных родах своей художественной деятельности составил себе равносильную славу.
Читая его биографию, недоумеваешь, как один человек в одну только жизнь мог столько наработать, сколько наработал мой отец. А сколько истинного добра он сделал за свою 90-летнюю жизнь, так этого и не перечесть…
Много написано биографий отца, в которых говорится подробно об его служебной и художественной деятельности и потому не буду повторять уже столько раз написанного. Мне хочется поговорить об отце моем, как о человеке, как о семьянине, в домашнем быту его; тем более, что во всех биографиях его пропущено то время, когда он был женат на матери моей. А это-то и было именно то время, когда отец был в полной своей силе и когда в дом его стекались литераторы, художники и музыканты, словом, вся интеллигенция того времени.
Сделавшись художником, отец мой стал жить отдельно от дедушки.
Нянюшка Матрена Ефремовна не хотела расстаться с своим воспитанником и тоже переехала от старого графа на вольную квартиру. Посещая классы Академии художеств, отец сделал такие быстрые успехи, что обратил на себя внимание государя Александра Павловича и в 1806 году определен был в Эрмитаж с жалованьем 1500 рублей ассигнациями в год. Холостому графу с нянюшкой Матреной Ефремовной на эти деньги жилось хорошо и даже роскошно. Вырвавшись на свою волюшку, юный отец мой нанял себе хорошенькую квартиру в угловом доме у Цепного моста (близ Летнего сада), в нижнем этаже, и разукрасил уголок свой чисто художнически… Кажется, его очень тешило то, что на его артистическую обстановку ходили заглядывать в окна разные дамочки. Верно, не на одну обстановку ходили смотреть они, а больше на самого юного художника, красавчика, со светло-русыми кудрями, в черной бархатной блузе. Но отец мой, вероятно из скромности, об этом умалчивал[24].
Матрена Ефремовна царствовала в доме воспитанника своего деспотически: жалованье его отбирала до копейки и распоряжалась всем по своему усмотрению. Кормила графа сладко и одевала хотя по его вкусу, но по-барски. И надо отдать ей справедливость, что все это она делала дешево и сердито. Но бедную старуху ожидал удар: ее возлюбленный графчик стал запропадать от Цепного моста… К великому ее горю и злости, граф познакомился с будущей моей бабушкой, вдовою коммерции советника[25] Дудиной.
Марья Степановна Дудина была милая, добрая женщина. Рано овдовев, она доживала последние крохи, оставшиеся после смерти мужа, покоя последние дни 80-летней матери своей, Евфимии Ермиловны Макшеевой, и растя и воспитывая семь человек сирот: трех сыновей и четырех дочерей. Старшие дети, Екатерина и Александр, росли еще при жизни отца, когда было больше средств, и потому получили хорошее образование, а всем меньшим пришлось учиться на медные гроши. Видно, трудны были в то время обстоятельства бабушки моей, если она принуждена была совсем взять из пансиона вторую дочь свою, Анну, когда ей было только 14 лет. Но умная, дельная девочка от этого ничего не потеряла: она продолжала с помощью старшей сестры заниматься дома, а когда сестру ее выдали замуж, пристрастилась к чтению и сама окончила свое образование. Мария Степановна тогда сама существовала только тем, что, живя в остававшемся ей после мужа собственном доме, отдавала маленькие квартирки со столом, работала и продавала свою работу. В числе ее жильцов-нахлебников были два молодые, еще неоперившиеся, почтамтские чиновника: Федор Иванович Прянишников, впоследствии главный начальник почт, меценат и страстный любитель изящных искусств, после которого осталась замечательная коллекция картин, и другой — Николай Степанович Кожухов, впоследствии московский почт-директор. Этот даже породнился, с бабушкой, женясь на ее родной племяннице Александре Ивановне Яковлевой. Кстати, чтобы не забыть, расскажу, что мне передавала бабушка о своих жильцах.
«Оба милые, прекрасные молодые люди были, я их очень любила. Только пугали же они меня и детей, злодеи!.. Прянишников смолоду лунатик был: как ночь, и пойдет катавасия, начнет ходить, петь, целые обедни ведь служил… А Кожухов трусишка был страшный! Как только услышит, что Федор Иванович в своей комнате заколобродил, сейчас вскочит, схватит со стены ружье и давай бегать с ним по всему дому, как ошалелый, и кричит: «воры, воры, караул, помогите!» И ведь знал, перезнал, кажется, что это в припадке лунатизма друг его возлюбленный поет. Ан, нет! Как один запел, другой — за ружье! Такие странные были! Душа в пятки уходила. Все думалось: ну, как выстрелит… Да нет, куда! он сам, кажется, своего ружья боялся».
Прянишников и Кожухов оставались всю жизнь свою неразрывными друзьями! Я упомянула теперь про этих лиц потому, что они тоже часто будут попадаться в моих рассказах.
В то время, когда мой отец познакомился с семейством Дудиных, Мария Степановна еще жила на Васильевском острове, в 9 линии, в своем доме, из ворот в ворота с церковью Благовещения. При доме ее был громадный сад с столетними деревьями и большим прудом. Отец, часто вспоминая о счастливых годах того времени, вспоминал дом и сад бабушкин и рассказывал мне, что сад был так велик, что проходил насквозь все пространство от 9 до 10 линии и там заканчивался глухим забором. Представьте себе, этот дом, весь построенный из дуба, живехонек до сих пор. Но, увы! от сада не осталось ни деревца. Переходя от покупателя к покупателю, чудный сад застроился целым кварталом домов… А прочно, видно, тогда строили: сколько с тех пор провалилось новых каменных домов, а он, старенький молодец, все стоит невредим!
В 1809 году семейство Марии Степановны Дудиной состояло из матери ее, слепой Евфимии Ермиловны, 17-летней дочери Анны[26], дочери Марии, девочки лет 15-ти, и младшей дочери, еще ребенка, Сашеньки (старшая, Екатерина Федоровна, в это время уже была выдана замуж за харьковского прокурора Петра Яковлевича Любовникова), сына Александра Федоровича, прелестного молодого человека, который тогда был уже на службе, среднего, юноши Федора, и меньшого мальчика Алеши. Все дети Марии Степановны были очень красивы собой, но лучше всех грациознее, умнее и добрее была вторая дочь Анна Федоровна. Вот она-то и была причиной частых исчезновений юного художника из квартирки его у Цепного моста. Отец увидел прелестную Анну, или Annette, как звали ее в семье, сердце художника растаяло, он влюбился в нее без памяти, она в него тоже, и в том же году они обвенчались.
Можно себе вообразить, в какую несказанную ярость пришла няня Матрена Ефремовна, когда отец мой сказал ей, что он посватался за дочь коммерции советника Анну Федоровну Дудину. Все лицо старухи от злости покрылось пятнами, и с пеной на губах она едва могла выговорить:
— Кто ты? Скажи мне, кто ты? Граф али нет? Коммерции советница!.. Купчиха, значит? Купчиха Дудина… Хуже-то, видно, не нашел? Что, свет-то для тебя клином сошелся, что ли? Ни одной ни княжны, ни графини не осталось? Коммерции советницу подцепил! Важную птицу, нечего сказать!.. Так знай же ты, что я твоей купчихе не слуга!.. И тебе не слуга!.. Уйду, уйду, и видеть ее не хочу!
Отец тоже вспылил, перебранились тут два сердечные друга не на шутку, и Ефремовна точно, не дождавшись свадьбы отца, ушла жить к брату его, графу Владимиру Петровичу. Но, видно, после положила гневна милость, потому что я помню ее, как только начала сознавать себя, всегда непременным членом нашей семьи. Но, кажется, на неравность брака графа с дочерью коммерции советника она не переставала негодовать до самой смерти своей. И хотя графиня была необыкновенно добра к няне своего мужа, Ефремовна все-таки за барыню ее не почитала и относилась к ней всегда холодно и важно. Должно быть, доброта и ласковость Анны Федоровны именно и не нравились старухе; по ее мнению, графине такой быть не подобало. На вкус, видно, товарища нет: совсем иначе смотрел на доброту маменьки старик-разносчик, который, на моей уже памяти, носил ей на дачу разный товар: торгуется она, бывало, с ним, а он ей шуточки-прибауточки отпускает. Раз болтал, болтал, да вдруг серьезно и сказал: «Матушка ты моя, белая барыня!.. Какая ты важная и какая ты добрая!.. А у другой, у шельмы, полторы души с надставкой, а поди-ко, как рыло воротит»…
Моя мать была статна, прелестна собою, по тому времени прекрасно образованна, великая рукодельница и даже немножко художница: она рисовала пером с гравюр так хорошо, что ее рисунки и теперь даже многие принимают за самую тонкую гравюру. Да это все ничего; она помогала мужу в его трудах; например, делать алебастровые снимки с медалей 1812 года было очень трудно, потому что фон должен был быть голубой, а фигуры белые. Хорошо, без пятен на фоне, умел отливать их только сам отец мой. Но чтобы избавить художника от чисто механического труда, маменька научилась этой премудрости и всегда отливала их сама. А когда отец хотел послать экземпляр своих медалей в дар кому-нибудь из высокопоставленных лиц за границу, мать моя оклеивала их изящнее всякого переплетчика… Даже нужные бумаги и письма за отца на французском и русском языке сочиняла и писала она же. А главное, своею пластическою, античною красотою она влияла на вкус отца. Я даже могу доказать это: возьмите поэму «Душенька» Богдановича, иллюстрированную гравюрами графа Федора Петровича Толстого[27], разверните ту страницу, где Душеньке в подольчик яблочки валятся сами… Это моя мать с ее грацией, с ее прелестным выгибом шеи! Мне-то уж как не узнать ее! Да, влияние маменьки моей во всех женских фигурах, исполненных отцом в ее время, неоспоримо. Отчего же после, под старость отца, когда испарился из памяти образ когда-то любимой женщины, все женские фигуры у него стали выходить далеко не так античны, как прежде! Вот хотя бы «нимфа, льющая из кувшина воду»[28], что стоит в Петергофе на пруде: талия у нее непомерно длинна и тонка. Да и в альбоме отца все женщины, нарисованные за последнее время, отличаются тем же недостатком, оттого, что то, что постоянно перед глазами художника, невольно запечатлевается в его мозгу, а мозг водит его кистью и резцом…
Вот еще этому пример — знаменитый рисовальщик профессор Егоров: у него тоже все Богородицы выходили — жена его Вера Ивановна, а все ангелы — старшая дочь его Наденька. Видно, что от этих впечатлений даже знаменитым художникам отбиться трудно!.. Мать мою во всех биографиях графа пропустили, точно она и не существовала; хоть бы вспомнили, что она вдохновляла мужа своего в то время, когда юный талант его быстрыми шагами подвигался вперед, в то время, которое Пушкин обессмертил стихом:
Толстого кистью чудотворной…[29]
Однако я забежала далеко вперед, а мне еще надо описать оригинальное брачное торжество моих родителей. Вот как оно совершилось: в один прекрасный день из ворот дома Марии Степановны Дудиной молодой, сияющий счастьем мичман в отставке вывел за руку свою невесту, свою обожаемую Аннету… На нем был его неизменный морской мундирчик, на непокрытой голове развевались кудри… На ней было простое белое коленкоровое платье, да из своего сада венок из живых цветов на голове. Держась рука с рукой, они пешком перешли через улицу и вступили в храм Благовещения, где Бог судил им соединиться навеки… За ними следовали шафера, братья и сестры невесты, да несколько человек закадычных друзей отца моего и бабушки. Из церкви молодые и провожатые их вернулись в дом бабушки опять-таки по образу пешего хождения… Ни парадного обеда, ни бала в этот день не было. Пообедали запросто, чем Бог послал, и молодежь разбрелась по саду, поливала цветы, чистила дорожки, каталась в лодке по пруду и под вечер бегала в горелки на большом круглом лугу против дома… Как просто! а сколько тут было настоящей, чистой, святой любви!..
А как хороши были в то время эти молодые счастливцы! Так, говорят, хороши, что, когда они под ручку гуляли по мосткам Большого проспекта, во всех боковых садиках раздавались крики: «Бегите, бегите смотреть, красавцы Толстые идут»… И от этих двух прелестей суждено было родиться мне… Но я опять забегаю, а надо еще пропустить вперед старшую сестру мою Лизаньку, которая появилась на свете за шесть лет до меня!
В 1811 году, 10-го августа, у молодой четы родился первый ребенок, дочь Елизавета. Прелестное дитя, которое через год отец увековечил на семейной картине, или, вернее сказать, горельефе в греческом стиле[30], вылепленном по грифельной доске розовым воском. Себя и жену он изобразил на нем в античных костюмах, а малютку Лизу совсем голенькую, еле прикрытую наброшенным на нее вуалем, сквозь который, ясно проглядывает все детское тельце. Тонкость и красота лепки в этом горельефе удивительные! Вероятно, сестра Лиза; подрастая, стала забавным и прелестным ребенком, если обе семьи, и Толстые, и Дудины, как говорится, в ней души не чаяли: собой, говорят, она была очень хороша, настоящий амурчик! да и умница, скороспелочка маленькая! Несколько забавных анекдотов про нее до сих пор сохранилось в моей памяти. Начать с того, что первые слова, которые она выговорила, были не «папа» и не «мама», а «ура, победа!». Всех окружающих ее это очень удивило. Вероятно, в ту минуту, как детеныш это выговорил, у всех вышло из памяти, что шел 1812 год и что в то время слова «ура, победа» не сходили с языка русского человека. Так ничего не было мудреного, что ребенок первыми их запомнил и первыми выговорил. Все, кроме бабушки Марии Степановны, это сообразили; но старушка этой простой логике никак не поддавалась, видела в этом диво и, сердясь, спорила со всеми.
— Ну, что вы такое говорите, что это не диво! Конечно, диво! Ведь она, моя голубушка, победу тогда напророчила, победа-то ведь была!..
И переуверить старушку было невозможно. Потом до глубокой старости любимый рассказ бабушки был про необыкновенный ум внучки Лизаньки. Как часто она мне говаривала: «Ты не поверишь, матушка, что это за ум был: все знать хотела, все ей вынь да положь! Трех лет проказница грамматикой вздумала заниматься!.. Уморила она тогда меня со смеху! Жила у меня в то время кухарка, чухонка[31], говорила по-русски так, что и не поймешь: всех мужчин называла «она», а всех женщин «он». Вот и наша Лизочка за ней отца стала звать «она», а мать «он». Разумеется, мы все ее останавливали. Вот раз пошла я с ней гулять по мосткам, веду ее за ручку, а нам навстречу козел, а за ним свинья. Тогда ведь всякая животина без церемонии по мосткам разгуливала. Ну вот, увидала Лизанька козла, да и спрашивает меня:
— Бабушка, козел ведь «он»?
— «Он», душенька! — отвечаю я. — Он мужчина, ну, и значит «он».
— И дедушка мой «он»?
— Разумеется, «он»!
Прошел мимо нас козел, а за ним выступает свинья.
А Лиза опять за расспросы:
— А свинья, бабушка, «она»?
— «Она», милая, «она». Ведь она женщина, ну, стало быть, «она».
— Значит, и ты, бабушка, «она»?
Я так и покатилась со смеху… Вишь, какая нашлась грамотейка, свинью к бабушке приравняла»..
На этом рассказе бабушки Марьи Степановны о грамматических способностях сестры Лизы прерывается у меня нить воспоминаний о первых годах ее жизни. Покину ее до тех пор, когда можно будет говорить о ней с моей собственной памяти.