Глава 9 25 сентября 1969 года
Когда меня выгрузили из микроавтобуса, я понял, что меня возвращают в мою одиночную камеру. Маршрут носилок, повороты узких коридоров, сложные маневры, чтобы занести меня из коридора в камеру, — все было точно так же, как в прошлый раз. Когда носилки поставили на пол, я сорвал повязку. Камера, освещаемая одной-единственной лампочкой; солдат, которого я никогда не видел, накрыл простыней твердое возвышение, которое служило ложем… Прежде чем я увидел что-то еще, солдаты подняли меня и положили на простыню. Незнакомый солдат безмолвно продолжал делать свое дело — укрыл меня другой простыней и подложил свернутую простыню мне под голову. Тем временем солдаты, доставившие меня из больницы, взяли носилки и покинули тесную камеру, даже не взглянув в мою сторону Теперь здесь остались только я и новый солдат.
Он был смуглым и красивым, с длинными ловкими пальцами и добрыми глазами. Солдат представился Сами. Сначала он говорил по-арабски, а затем, когда я объяснил, что не понимаю, перешел на ломаный английский. В ярко освещенной камере я ясно видел, как из щелей вылезают насекомые и ползут по простыне, откуда они могли с легкостью забраться под гипс. Я показал на них. Сами вышел и вернулся с банкой керосина и тряпкой. Он разлил керосин и провел тряпкой по всем щелям в стене, чтобы убить насекомых и несколько улучшить внешний облик камеры.
Расстояние между моими ногами было больше, чем ширина ложа. Моя левая нога висела в воздухе, и мышцы голени начала болеть. Из-за металлической распорки, фиксировавшей гипс, я не мог сдвинуть ноги. Мне пришло в голову, что еврейская пословица «Сменил местопребывание — сменил судьбу», может подразумевать изменение к худшему. Я указал Сами на ногу, болтающуюся в воздухе. Он снова вышел и, к моему удивлению, вернулся со стулом, поставил его около кровати и уложил на него ногу.
Я решил, что теперь, когда с заселением покончено, Сами уйдет и оставит меня одного. Но нет, он сел на стул и спросил, кто я такой. Я ответил, что я израильский летчик и что был в этой камере прежде. Он улыбнулся и сказал, что теперь он знает, кто я. С помощью двух пальцев он снял мою повязку на левом глазу (никаких следов от раны на левой брови к тому времени не осталось).
— Откуда ты об этом знаешь? — спросил я.
— Я видел фотографию, — ответил он.
Я кивнул. Сами видел мою фотографию. Видимо, в газетах. Одну из сделанных в первый день моего пребывания в тюрьме. В Израиле знают, что со мной. Они знают, что я жив. Какое облегчение! В больнице дознаватель говорил, что о том, что я в плену, не было никаких сообщений и моя судьба зависит только от моего сотрудничества с египетскими военными. Несмотря на всю патетическую фальшь этого театра, я верил ему. Видимо, это происходит всегда, когда вы совершенно отрезаны от внешнего мира. И вот Сами, в своей попытке установить контакт, дал мне стопроцентную уверенность, что о моей беде знают. Разумеется, я не надеялся, что израильская армия точно знает, где именно я нахожусь. Тем не менее это была очень хорошая новость.
— Мой брат был убит на войне 67 года, — сказал Сами.
— Мне очень жаль. К сожалению, на войне убивают.
— Да. Но моему брату выстрелили в спину, когда он возвращался в Египет.
— Мне очень жаль.
Это звучало, словно мне очень жаль его брата. На самом же деле я жалел о том, что из всех египетских тюремщиков мне достался именно тот, который верит, что его брата убили выстрелом в спину. Мне было неинтересно, откуда ему известны обстоятельства гибели брата. Важно было лишь то, что я снова столкнулся с человеком, которого арабо-израильский конфликт затронул лично. Впрочем, судя по всему, Сами не был обижен лично на меня за гибель своего брата. Несмотря на очень плохой английский, пытаясь говорить со мной, он выглядел расслабленным и уверенным в себе, используя жесты, чтобы его лучше понимали. Поэтому я охотно отвечал, У меня еще не было опыта многодневного одиночного заключения, однако я уже успел оценить все прелести и блага случайного разговора с кем бы то ни было.
Беседа продолжалась долго, прежде всего из-за языковых сложностей. Сами все время переводил разговор на политику. Подобно многим другим египтянам, он упомянул висящую у входа в кнессет карту, на которой Израиль простирается от Нила до Евфрата, в качестве доказательства экспансионистской природы и истинных целей Израиля на Ближнем Востоке. Мое решительное отрицание существования этой карты было встречено с явным недоверием.
Сами настаивал: «А как насчет декларации Бальфура?»[16] Он произнес это триумфальным тоном и нараспев; сначала его голос звучал высоко, затем опустился ниже, а затем снова пошел вверх, фраза завершилась на той же ноте, что и началась. Его произношение несколько меня смутило, и я переспросил, имеет ли он в виду ту самую декларацию Бальфура. Я взглянул на Сами, египетского солдата, служащего охранником каирской тюрьмы, который явно не принадлежал к привилегированной египетской молодежи. Сами не только знал о декларации Бальфура, объявившей Палестину местом, где будет создано еврейское государство, но и упомянул о ней в нашем разговоре как о причине существования еврейского государства на Ближнем Востоке.
В три часа утра, так и не наладив израильско-египетских отношений, но начав налаживать отношения между нами, Сами заявил, что идет спать. Он вышел из камеры, запер ее, и я услышал его шаги, удаляющиеся по коридору. Лампочка над моей головой по-прежнему горела. Я закрыл глаза и попытался заснуть, все еще не зная, по каким правилам будут вести себя с израильским летчиком, который не хочет говорить.
Проснувшись, в первые секунды я не мог понять, где я.
Было еще раннее утро, но в камере уже становилось жарко. Я по-прежнему был облачен в свой гипсовый костюм, однако лежал не на больничной койке каирского госпиталя, а на жестком тюремном ложе. Надо мной — асбестовый потолок с одинокой лампочкой посередине, горевшей так же, как и тогда, когда я отключился. Слева от меня находилась дверь камеры с небольшим окошком, чтобы охранники могли заглядывать внутрь. Напротив, высоко, прямо под асбестовым потолком находилось маленькое окошко, которое целиком закрывал деревянный щит.
Дверь отворилась и вошел новый охранник. Он был ниже и массивнее Сами. Его темную щеку украшал шрам вроде тех, которые появляются, когда падаешь на что-то острое и зазубренное. В отличие от Сами, он не улыбался. Поставил на мой гипс жестяной поднос, на котором лежал завтрак, aysh we-gebna, пита с белым сыром. Сыр был очень соленым, но этот сыр и эта пита были единственной пищей. Из-за сыра я почувствовал жажду и попросил воды.
Осман (так звали этого охранника) вышел и вернулся с графином воды. Я молча ел, Осман пристально наблюдал за мной. Я предпочел бы, чтобы во время еды на меня не смотрели, но в этом вопросе я вряд ли мог повлиять на свое окружение.
Я был весьма озабочен тем, как в этих обстоятельствах восстановить свой статус офицера; это было очевидно и мне и ему. Этот вопрос оставался главным на протяжении всего моего плена. Я не мог играть никакой другой роли — ни дурачка, сбитого с толку, ни своего в доску парня, ни смирнягу, готового подчиняться, ни горячего сторонника республики Египет. Этот образ мне нужно было в первую очередь поддерживать в собственных глазах. Прежде всего, я не должен был показывать, что мне плохо — и в принципе, и в особенности на глазах у охранников. Осман не сводил с меня глаз. Я доел и дал знак, что мне нужно справить нужду. Осман вышел и вернулся с «уткой» вроде той, которой я пользовался в больнице. Для мочи он принес пустую банку от кукурузы без крышечки. Я понял, что наши отношения будут непростыми. Конечно, тюремным охранникам приходится выполнять неприятные приказы, но заботиться о моей гигиене, словно больничным, сиделкам, было для них слишком. Мне было интересно, используют ли они все мои слабые места, или проведут четкую демаркационную линию между различными методами давления.
Впервые в жизни мне было не с кем посоветоваться. Если бы в этот момент вошел Саид, простой вопрос, заданный мной, стал бы проявлением слабости.
Как раз когда я размышлял на эту тему, дверь камеры отворилась, и появился Саид. Атмосфера в камере сразу стала напряженной. В течение последних двух недель я постоянно подчеркивал, что я капитан израильских ВВС, и Саид, звания которого я не знал, но явно было ниже моего, неизменно проявлял ко мне уважение во время больничных встреч. Однако сейчас я оказался в одиночной камере, подобно самому ничтожному из всех заключенных, и эта новая ситуация подразумевала, что Саиду нужно заново строить отношения. Нам обоим было совершенно очевидно, что надо стать напарниками, и от наших отношений будет зависеть; как я буду жить в плену, продолжительность которого оставалась неизвестной.
Саид приказал Осману покинуть камеру и очень жестко обратился ко мне. Он хотел знать, понял ли я, что к чему, и собираюсь ли упорствовать дальше и молчать. Хотя я и понимал, что не смогу удержать эту позицию, я повторил, что рассказал все, что знаю, и что хочу видеть представителя Красного Креста. Саид даже не счел нужным ответить. Деревянная дверь закрылась, в замке повернулся ключ. Я снова был один.
В полдень принесли обед. Снова пита с белым сыром, плюс кусок мяса. Мясо было какого-то странного цвета. С фиолетово-лиловым оттенком. На одном конце стояла печать поставщика. Я не смог к нему притронуться. В камере становилось все жарче, у меня стали отекать веки.
Во сне я перенесся на авиабазу Хацор. Я стоял на крыльце здания 105-й эскадрильи. Вокруг с деловым видом сновали пилоты, беседуя друг с другом, снимая и надевая на ходу летную экипировку. Я опирался на металлические перила и почему-то ни с кем не мог заговорить. Лиц я не видел. Время от времени я обращался к летчикам, пытаясь заговорить с ними, но все были заняты, проходили мимо и не обращали на меня внимания. Я проснулся в ужасе и осознал, что я в той же камере; я чувствовал себя так, словно мне на голову внезапно свалился камень. Подступила тошнота, а вместе с ней понимание, что каждый раз, когда я засну и мне будет сниться Израиль, я буду просыпаться в к этом ужасном месте.
Мне хотелось пить. Я позвал Османа, попросил воды, он вышел и вернулся с графином. Это меня успокоило, поскольку я понял, что смогу получить столько воды, сколько захочу, и что пытка жаждой не в ходит в список допустимых мер давления, по крайней мере сейчас. Я попросил еще, и Осман принес мне еще один графин.
В камере стало еще жарче. Правая стена превратилась в радиатор, наполнявший камеру палящим жаром полуденного солнца, которое в это время сияло большую часть суток. Из тюремного репродуктора непрерывно лились цитаты из Корана. Наступил вечер, и я услышал, как происходит смена караула. Сержант отдавал приказы, с лязгом отпирались и запирались замки… Звуки, доносившиеся снаружи, постепенно обретали смысл. Они несли информацию о базовых составляющих здешней жизни, создавая ощущение ежедневного распорядка.
Вечером тюрьма успокоилась. Воздух наполняли бесконечные песни Умм Кульсум[17], никаких других звуков не было слышно. Вечернее одиночество было наиболее мучительным. Оно служило напоминанием, что все нормальные люди заканчивают работу и вот-вот разойдутся по домам и будут отдыхать. Я вспомнил, что такое же мрачное вечернее настроение возникало у меня в те дни, когда я оставался на боевом дежурстве на базе Рефидим на Синае, когда нужно было забыть про семейное общежитие и все, что оно олицетворяет, и мы, четверо дежурных пилотов, сидели в специальном помещении с твердым ощущением, что жизнь проходит мимо.
Знакомая вечерняя тоска возвращалась, многократно усиленная мыслями и по поводу моего плена. Я пытался предугадать, что будет дальше, чтобы прикинуть, как долго мне здесь находиться, но у меня не было никаких твердых данных, на которые можно было бы опереться. Сами принес мне ужин — снова пита, белый сыр и стакан воды — и исчез, не сказав ни слова. Я понял, что он сменил Османа, и порадовался, что в моей жизни появляется какой-то порядок. Эту ночь я спал крепко.
Утром я проснулся в пустоте. Глубоко в душе я хотел верить, что одиночное заключение окажется кратковременной интерлюдией, призванной сдвинуть дело с мертвой точки, а затем меня снова вернут в больницу, в знакомую палату, из окон которой виден Каир, с меняющимися медсестрами и даже охранниками. Это место, где из-за травм в я должен находиться. Вместе с тем я понимал, что с этого момента моим домом будет эта камера.
Одиночное заключение полностью соответствует своему названию. Мои мысли метались, словно птицы, запертые в клетке, с каждым часом все быстрей и отчаянней.
Я был изолирован не только от внешнего мира, но и от своих египетских тюремщиков. Наши отношения ограничивались тем, что они кормили меня и выносили за мной судно. Время от времени Сами приводил с собой других тюремщиков и показывал им меня. Они разговаривали между собой по-арабски и вместе смеялись. Я стал домашним животным Сами и Османа. Поскольку я был старше их по званию, это казалось мне неправильным, и я изо всех сил старался игнорировать их всякий раз, когда они входили в камеру.
Шло время. Тревога и ощущение собственной беспомощности возрастали день ото дня. Я привык функционировать, когда рядом со мной есть другие люди. Я не знал, как жить, когда любая деятельность сведена к нулю. Не обращая на меня внимания, тюремщики демонстрировали свою силу. Было видно, что у них есть время и что спешить им некуда. С их точки зрения, я мог оставаться в тесной камере, сколько пожелаю. Неуверенность относительно будущего подтачивала мои силы. Где недельное расписание эскадрильи? Где требовательный график, который ежедневно вывешивали на доске в комнате для совещаний? Где штрафы, которые должны были платить в фонд эскадрильи тот, кто опаздывал больше чем на минуту? Я был заперт в капсуле и казался единственным человеком в мире, который ни на что не влияет.
В камере жужжала муха. Я решил ее поймать, стал следить за ее полетом и обнаружил, что ее маршрут остается неизменным. Снова и снова она перемещалась между четырьмя точками: середина камеры — середина левой стены — гипс на моем животе — середина правой стены. Маршрут отличался немыслимой точностью. Единственной возможностью поймать ее был момент, когда по дороге к правой стене она отдыхала на моем гипсе. Это была огромная муха, чье жужжание действовало мне на нервы все сильнее и сильнее. Однако все мои попытки — сначала поймать ее живьем, а позже, когда я начал испытывать к ней острую личную неприязнь, убить одним сокрушительным ударом — оказались тщетными. Не было никакой возможности от нее избавиться без Сами или Османа. Наконец, муха села на потолок и затихла. Мне пришло в голову, что, когда муха сидит на потолке, она фактически стоит вниз головой! Это сразу же переключило мои мысли на перевернутые полеты[18], и как в этот момент пилоту совершенно неважно, в каком положении он находится относительно земли.
Буду ли я снова летать? Это выглядело маловероятным. Было очень странно думать о том, как быстро закончился путь, с которым были связаны все мои жизненные ожидания. Мои мысли мешались.
Правая стена раскалялась все сильнее. Муха по-прежнему оставалась в моей камере и, судя по всему, за мной наблюдала. Я же заканчивал еще один день, который провел бессмысленно и бесполезно.