* * *
В представлении рядового американца история физики четко делится на два этапа: до и после атомной бомбы. Пройден рубеж, наступила новая эра: начиная с лета 1945 года в этом не сомневались ни политики, ни педагоги, ни журналисты, ни священники, ни сами ученые.
«Среди древнегреческих богов был титан по имени Прометей, — так начиналась статья, вышедшая в «Христианском веке» следующей зимой. — Он похитил огонь у богов и отдал его людям. В благодарность за это люди стали чествовать Прометея как благодетеля человечества и божественного покровителя науки и образования». Но эпоха титана подошла к концу. Атомная бомба умерила пыл его последователей-ученых, и священник-эссеист с восторгом сообщал об этом. Изобретение человеком оружия собственного самоуничтожения свело на нет весь многовековой прогресс. И теперь в дело должны вмешаться служители христианства. Даже ученые, по его словам, «впервые в истории отрекаются от своего дела, становятся политиками и священниками и читают мрачные проповеди о вечном проклятии, которое ждет тех, кто не покаялся». Здесь он намекал на Роберта Оппенгеймера, уловившего в легенде о Прометее метафору — впрочем, кто ее не уловил? — и выступившего с воззваниями к публике и научному сообществу. Однако его «проповеди», в отличие от прямолинейных пророчеств о вечном проклятии, имели гораздо более тонкий подтекст. Ученый напомнил о том, что религия испокон веков видела в науке угрозу, но теперь не только у богобоязненных членов общества появился реальный повод для тревоги. По словам Оппенгеймера, со времен теории Дарвина не было научного открытия более устрашающего, чем ядерная бомба.
Еще в ноябре 1945-го, когда демобилизованные солдаты и моряки только возвращались домой с тихоокеанского театра военных действий, а понятия радиоактивного убежища и гонки вооружений еще не вошли в обиход, как не прозвучали и требования запретить ядерное оружие, Оппенгеймер предвидел, что на смену ликованию придет страх. «Атомное оружие — угроза для всего человечества», — заявил он в речи, обращенной к друзьям и коллегам, которые работали с ним бок о бок последние два с половиной года. Желающие послушать его собрались в самом вместительном зале Лос-Аламоса — местном кинотеатре. Оппенгеймер понимал, что газетчики, прославляющие достижения ученых, вскоре узнают, что ядерная бомба не такой уж и загадочный объект, что деление ядра и имплозия не являются чем-то исключительно сложным и что на самом деле создать атомную бомбу под силу многим государствам.
Прометей был не единственным героем, с кем тогда отождествляли ученых; припомнили также и Фауста. В XX веке фаустианская сделка с дьяволом — душа в обмен на знания и власть — уже не казалась столь ужасной, как в Средние века. Благодаря знаниям у нас появились стиральные машины и лекарства, а дьявол перестал вызывать страх и превратился в карикатурный образ из воскресных газет и персонажа бродвейских мюзиклов. Но взрывы в двух японских городах напомнили людям о том, что с дьяволом шутки плохи и сделка с ним чревата самыми печальными последствиями. Оппенгеймер знал (прежде всего по собственному опыту), что ученые уже начали сомневаться в истинности своих мотивов. «Мы создали нечто ужасное», — сказал Роберт Уилсон Фейнману, чем удивил последнего и омрачил его ликование. Другие ученые постепенно приходили к той же мысли. Речь Оппенгеймера напомнила собравшимся о том, что они и так знали, но начали забывать: два года назад вероятность того, что нацисты разработают бомбу первыми, была весьма реальной, а вот победа США в войне представлялась не такой уж несомненной. Эти уважительные причины в последнее время стали упускать из виду. По мнению Оппенгеймера, мотивация некоторых участников проекта была отнюдь не возвышенно-патриотической; ими двигало банальное любопытство и жажда приключений, что, по его словам, было правильно. Присутствующие в зале удивились, услышав последнее замечание, но Оппенгеймер повторил: «И это правильно». За несколько дней до этой речи Фейнман уехал из Лос-Аламоса и не слышал упоминания Роберта об их общем кредо, которое было низведено до тягостной необходимости оправдываться.
«Настоящая и единственная причина, почему мы взялись за эту работу, кроется в естественной потребности ученого познавать. Процесс познания невозможно остановить. Ученый верит, что стремление выяснить, как устроен мир, — благое стремление, и докапываться до сути — благо. Он также считает полезным подарить человечеству величайший источник власти, с помощью которого можно управлять миром. Если вы не считаете, что знание законов мироздания и сила, которую оно дает, представляют для человечества исключительную ценность, вы не можете быть ученым. Так же как не может быть ученым тот, кто не готов использовать это знание, распространять его и отвечать за последствия».
Так говорил человек, подаривший людям огонь.
Лето 1945 года изменило отношение простых американцев к ученым. Вдруг стало ясно, что знание дает власть. Наука как институт, или «организованная наука», по той роли, которую она играла в обеспечении нацбезопасности, теперь уступала лишь армии. Осенью в обращении к Конгрессу президент Гарри Трумэн заявил, что положение США в мире напрямую зависит от исследований, координируемых университетами, промышленными компаниями и правительством. «События последних лет показывают, на что способна наука, и пророчат ей великие свершения». В срочном порядке были учреждены государственная Комиссия по атомной энергии, Управление военно-морских исследований[116] и Национальный научный фонд. В Лос-Аламосе, Ок-Ридже, Аргонне к югу от Чикаго, Беркли и Брукхейвене на Лонг-Айленде появились постоянные научные лаборатории — в довоенное время об этом и не мечтали. В Брукхейвене лаборатория расположилась на бывшем военном полигоне площадью 2400 гектаров. Финансирование потекло рекой. До войны правительство оплачивало лишь одну шестую часть расходов на научные исследования; к концу войны пропорции изменились с точностью до наоборот: теперь лишь одна шестая финансирования поступала из негосударственных источников. Кроме того, у правительства и общественности появилось беспрецедентное чувство собственничества в отношении науки. Физики заговорили о мировом правительстве и международном контроле ядерного оружия; толпы церковников, председателей фондов и конгрессменов включили в свой репертуар лекции о миссии науки и научной этике.
Тем временем популярная пресса прославила Оппенгеймера и его коллег. Любой ученый, принимавший участие в ядерных разработках, мгновенно приобретал статус нобелевского лауреата. Для сравнения: создатели радара из Радиационной лаборатории МТИ не пользовались даже десятой долей подобной популярности, хотя радар, по большому счету, сыграл гораздо более важную роль в победе во Второй мировой войне. Само слово «физик» вошло в моду. Эйнштейн вдруг перестал быть математиком и стал физиком. Даже те ученые, которые не имели отношения к исследованиям атома, приобрели большой авторитет. Немного позже вербовщик Фейнмана Уилсон будет с ностальгией вспоминать те «спокойные времена, когда физика была приятным интеллектуальным занятием, по популярности сравнимым с изучением средневекового французского». Пока физики-ядерщики мучились от угрызений совести, вызванных мгновенной смертью ста тысяч жителей Хиросимы и Нагасаки, их восхваляли как героев и магов; но многие оказались не готовы к столь противоречивой роли. Первые семена, которым предстояло дать мрачные всходы, были посажены уже тогда. Пройдет меньше десяти лет, и начнется охота на ведьм, эпоха сенатора Маккарти; Оппенгеймера лишат допуска к секретной работе, а общественность поймет, что научные знания — товар, требующий особо осторожного обращения: они могут быть засекречены или переданы врагу. Знания — ценная тайна и шпионская валюта.
Физики-теоретики тоже узнали кое-что новое о своей работе, и речь Оппенгеймера, прозвучавшая в Лос-Аламосе в ноябре 1945 года, послужила напоминанием об этом. Довоенные изыскания в области теоретической физики привели ученых к пониманию того, что исследователь основывает свою идею на понятиях из реального мира, но, подобно призрачной тени, концепция не имеет аналогов в действительности. Еще до начала работы над бомбой квантовая механика продемонстрировала, что наука порой выходит за грани разумного. Мы строим модели, исходя из жизненного опыта, но убеждаемся, что теория не совпадает с реальностью.