НОВЫЙ УЧЕБНЫЙ ГОД

Мы с бабушкой терли голиками с песком полы в классах так, чтобы не были заметны дорожки между партами, помыли окна, я принесла воду с речки, мы заполнили железный бак, который стоял в темном коридоре.

После обеда пришел мой будущий учитель Иван Георгиевич. Он был весь какой-то сжавшийся, будто ему было холодно. Лицо у него было серое в глубоких морщинах, как потрескавшаяся земля. Но когда он заговорил, морщинки на его лице как-то так устроились, что оно стало казаться добрым и даже очень живым. Он рассказал старшей тете, что всю войну был штабным писарем, демобилизовали его сразу же после войны по возрасту и по болезни.

Я кончила стирать пыль со шкафа — больше было делать нечего, так просто оставаться и слушать было неудобно, я пошла к себе на кухню.

Дядя Антти в письме просил тетю Айно взять на зиму Арво к себе, чтобы он тоже учился в нашей школе, хотя школьная кухня, где мы все жили, была всего метров десять-двенадцать, и нас уже там жило пять человек. Тетя, конечно, взяла его.

Арво никогда не слушался свою мачеху, а теперь он совсем отбился от дома. Тетя Айно обрадовалась, узнав, что он попадет к учителю-мужчине. «Наконец будет учиться», — говорила она бабушке. Всем нам понравился Георгий Иванович.

Утром я пошла посмотреть классы. Все было чисто и в порядке.

Я подошла к книжному шкафу, он был теперь закрыт на ключик, который хранился у старшей тети. Вошел Иван Георгиевич, поздоровался. Я быстро пошла к себе на кухню, села завтракать.

Старшая тетя дала звонок. Ребята с шумом вбежали в классы. Иван Георгиевич стоял и ждал, пока наступит полная тишина. Потом он поздравил нас с первым мирным учебным годом. Он сказал, что нам очень многому надо научиться — война показала нам наши слабые места. Нам нужна более совершенная техника и образованные люди. Теперь у нас будет больше времени для учебы. Скоро можно будет меньше работать и по хозяйству, и в колхозе — вернутся мужчины. Можно будет получить и среднее и даже высшее образование. Но нам еще долго будет тяжело — многие наши города в развалинах, хозяйства в деревнях запущены. Электричество всюду надо бы провести и дороги построить, как в Европе.

«Наверное, он в Европе был. Многие вернутся из Европы сюда, домой. Те военнопленные в Финляндии… их вернули, но, говорят, военнопленных всех посадили… Те, которые не пленные, вернутся… Им тоже, как и нам, могут показаться дома и здешняя жизнь страшной, а своя семья — нищей… Но мы уедем когда-нибудь»…

Я не слышала, о чем еще говорил Иван Георгиевич, а когда кончились уроки, он попросил принести все книги, какие только у кого найдутся — соберем побольше библиотеку. «Я буду вам после уроков раза два в неделю читать», — сказал он. Потом он вынул из своего портфеля старенькую со стершейся картинкой на обложке книжку и поднял ее высоко:

— Вот для начала я принес эту. Называется она «Маугли», английский писатель Киплинг написал ее, завтра начнем читать.

После уроков я быстро поела и пошла убирать классы, потом собралась пойти за водой, но пришла Валя Дубина и позвала меня за грибами. Мы прошли мимо розовой церкви, возле которой было большое старое кладбище с покосившимися или вовсе упавшими на могилы заржавевшими крестами. Здесь давно были похоронены попы никольской церкви. А больше тут никого не хоронили. Я спросила у Вали про того попа, который повесился, тут ли он похоронен. Она покачала головой и сказала, что наши деревенские не захотели, чтобы его здесь хоронили. Его увезли в Подлески, там большое общее кладбище, где всех хоронят.

В лесу было прохладно. Вечернее солнце, освещавшее темно-зеленые ели, вовсе не грело, а будто и светило-то просто для красоты. Мы решили сразу уйти подальше в глубь леса. Там было тихо, даже птицы будто улетели, грибы почему-то не попадались, мы дошли до болота. Здесь сухо шелестели осиновые листья. Я посмотрела вверх. В оранжевых лучах солнца круглые листья осины казались медной шевелящейся чешуей. Валя крикнула:

— Ну, ты что-нибудь нашла?

— Нет, а ты?

— Я нашла несколько подосиновиков.

Солнце почти зашло. Грибов начало попадаться все больше и больше. У опушки, где было чуть светлее, мы нашли много маленьких белых. Все они были крепкие и чистые и приятно пахли сыростью и настоящим белым грибом. Обратно мы шли по освещенной лунной дорожке мимо потемневшего поля льна. Вдали, как тени, стояли деревня и церковь. Валя сказала, что возле церкви на кладбище видели привидение. Я начала доказывать ей, что привидения не могут появиться возле церкви — на церкви крест и что вообще — это же церковь. Она согласилась, но сказала, что не возле самой церкви, а на краю кладбища. Будто даже попа видели. И объясняли это тем, что будто бы он в церковь все хочет попасть, чтобы грехи замолить. А чтобы я ей поверила, она сказала:

— Спроси у кого хочешь в нашей деревне, каждый тебе скажет: много раз видели.

Когда мы поравнялись с церковью, мне показалось, что в кустах кто-то шевелится, но я не хотела подавать виду, что боюсь, и старалась идти спокойным шагом. Но вдруг что-то хрустнуло, и мы дунули, что было мочи мимо церкви. Дома я, конечно, не могла ничего рассказать про такие дела: меня не только Ройне, но и Арво высмеял бы.

Георгий Иванович посадил меня с Арво за последнюю парту, потому что мы были самыми большими в классе. Арво часто делал невероятные ошибки в русском языке и над ним в классе смеялись. Ему как бы было все равно, какое слово он куда залепит. Раз мы писали сочинение о Ледовом побоище, и там надо было привести слова Александра Невского: «С мечом вы пришли, от меча вы и погибли».

А он вместо слова «меч» написал «мяч». Все долго смеялись… Из всех предметов он любил только математику. А на остальных его клонило ко сну. Часто приходилось его расталкивать, мне было стыдно за него. Но он никогда не обижался, а спрашивал у меня: «Что я опять такого сказал?» — и сам смеялся со всеми вместе.

После школы я с Валей Дубиной отправлялась с косой искать, где бы накосить немного осоки для коровы. То сено, которое заготовили тогда летом, находилось далеко на болоте и привезти его можно будет только когда замерзнет как следует земля. А до этого времени надо корову как-нибудь просодержать. Осенью трава сухая, не такая тяжелая, но ее не найти, всем не хватает сена на зиму, везде все подчищено — и по канавам, и на опушке леса.

Наша финская корова стала давать мало молока. Тетя и бабушка решили зарезать ее на мясо и купить другую, местную, которая была бы больше приспособлена к здешним условиям. Резать корову к нам приехал Симо Элви со своей дочкой Элиной. Вообще, и раньше, когда резали скот, в доме было вроде какого-то странного праздника, хотя у бабушки в этот день было плохое настроение, она и в Виркино обычно уходила из дома, и вообще мне тоже было страшно и жалко корову. Бабушка кормила и доила корову, привыкла к ней, ей было тяжело с ней расстаться. Но тут бабушке некуда было пойти. Она ходила по дому с покрасневшим лицом и была злая. Ничего нельзя было у нее спросить. Она молча готовила все, что надо было для того, чтобы сложить мясо и потроха и все, что получится от коровы.

А я повела Элину в класс, открыла шкаф и показала ей книжки, но она все еще плохо читала по-русски. Тогда я вынула совсем детскую книжку «Доктор Айболит» и начала ей читать. Она жутко переживала за доктора и зверей, когда за ними гнались разбойники.

Вдруг прибежал Арво и заорал:

— Корова вырвалась, бежит по деревне!

Мы выбежали на улицу. Наша корова с окровавленной мордой неслась по деревне, а за ней с веревкой бежали Симо и Ройне. Бабушка крикнула, чтобы мы все вернулись назад. Бабушка ходила, скрестив руки, и все повторяла: «Боже мой, такого еще не бывало, чтобы брались за дело…» — она не договорила. Тетя просила ее замолчать — неизвестно, что там у них произошло.

Пришел Арво и сказал, что обух, которым должны были оглушить корову, ударился о притолоку. Удар получился слабым, и корова проломила ворота. Тетя велела нам уйти обратно в класс. Но читать мы больше не могли. Элина сказала, что они привезли из Финляндии котенка, который так вырос, что стал с собаку величиной, и им его теперь нечем кормить. Отцу пришлось пойти на конюшню, просить для кота отрубить куски павшей лошади. Ее отец засолил коту конины на лето, но соленого мяса их кот не ел пришлось варить коту суп.

Снова прибежал Арво и сказал, что внутри у коровы было два теленка, маленьких-премаленьких, и что Симо этих телят тоже отнесет своему коту. Он их заморозит. А бабушка проворчала:

— У людей больше забот нет…

Обед в тот день был необыкновенный. Тетя нажарила полную сковороду свежей печенки и хрустящей картошки. Сварила мясной суп. После обеда все еле говорили, было жарко натоплено, начало клонить ко сну…

Меня чуть подташнивало, я решила выйти на улицу. Мимо дома шли девчонки с нашего конца деревни кататься на речку, они позвали меня. Я обещала прийти, но сказала, что мне только надо позвать мою подружку, которая гостит у нас.

Была морозная лунная ночь. По дороге шла лошадь, впряженная в сани, полозья на морозе пронзительно визжали, будто скребли ножом по железу, по спине заходили мурашки. Я посмотрела на Элину — ее красные щеки и губы были синие, а глаза блестели, как льдинки, на волосах вокруг лба появился легкий иней — она стала похожа на снежную королеву. Хотелось вернуться обратно в теплую, душную, полутемную кухню. Визг саней удалился, с реки послышались веселые крики, мы заторопились. Оказалось, что ребята утащили со скотного двора сани, и все вместе толкали их в гору.

А когда оказались на горе, все бросились вповалку друг на друга и укатили, мы так и остались стоять вдвоем наверху. Я сказала Элине, что не надо зевать. Как только сани снова притащат наверх, нам тоже надо броситься в них и катиться. По дороге мальчишки выталкивали девочек из саней, нужно было крепко держаться за передок или за края. Особенно им понравилось выталкивать меня и Элину. Мы перевалялись в снегу, а домой мы шли с песнями.

* * *

От Никольского Кесова гора была дальше, чем от Кочинова. Нам опять по воскресеньям понадобилось ходить на базар продавать. Надо было купить новую корову. Но мясо мне не доверили продавать, его нужно было хорошо взвешивать на безмене и быстро подсчитывать, сколько денег получить с каждого покупателя — точно, за каждый грамм. Бумаги у нас уже не было, и меня не всегда брали на базар, да я и сама не хотела туда идти — было интереснее остаться дома, пойти с девчонками кататься на горку или собраться у кого-нибудь дома. Обычно мы собирались в доме, где не было взрослых, и устраивали свою вечеринку: плясали, вернее, учились по-разному плясать — и цыганочку, и соломушку, петь частушки. А когда петь и плясать надоедало, мы рассказывали страшные истории про кладбище и про привидения. Кроме того, девчонки знали много разных секретов про взрослых девок и даже про баб. Почти во всех рассказах про баб говорилось про Гришку ненормального, его и на войну не взяли из-за того, что он был ненормальный. Но он недавно женился на Нинке Осиновой, будто ему Нинку сосватала Поликарпиха, потому что у Осиновых самый лучший дом в деревне под железной крышей, да и сама Нинка преподает физкультуру в Брылинской школе. Правда, говорили, что учитель физкультуры уже вернулся с войны и ее уволят: у нее самой образование всего семь классов. Еще рассказывали, что Поликарпиха сделала аборт Пашке Матвеевой, будто от нашего однорукого председателя и что у жены председателя тоже скоро будет ребенок. Перед каждой такой историей мы клялись и божились никому не рассказывать, а когда потом кому-нибудь передавали это же, то тоже требовали клятвы.

* * *

Давно ходили слухи, что из района отправлена по деревням кинопередвижка и что ее везут к нам. Но что-то никак не могут довезти, все где-то в других деревнях показывают, а до нас никак не доберутся. Но и Восьмого марта передвижка до нас не доехала и, как обычно, в праздник у нас в школе был вначале утренник: я с Ниной Поповой плясала гопак и с той же Ниной и Клавкой Харуевой играла в маленькой пьеске врача. Но играть врача оказалось трудно, потому что смеялись над моей одеждой и вообще — все сразу узнали меня, слов пьесы вообще не слышали, а просто смотрели на нас, потому что было интересно смотреть на переодетых в мужчин девчонок. Потом Нинка Осипова, секретарь комсомола, и Любка Лазарева сплясали на сцене с частушками, которые они выучили из книжек — таких на вечеринках никто не пел, кто-нибудь бы спел такие частушки — подумали бы, что ненормальная. А со сцены, казалось, только такие частушки и петь надо. Начала Нинка:

Рассыпался горох

На четыре части,

Отчего же не плясать

При советской власти.

Все громко хлопали Нинке и говорили, что здорово пляшет, хоть и беременна. Но вообще не было заметно, чтобы она была беременна.

Любка в до блеска начищенных сапогах долго отбивала дробь, а потом кружилась по всякому и размахивала белым носовым платочком. Она забыла свою частушку, я слышала, как она ее учила по книжке около нашей кухонной двери. Частушка была специально на Восьмое марта. А она, отбив дробь, спела:

Сидит Гитлер на печи,

Пишет телеграмму:

Я поймал четыре вши

Все по килограмму.

Точно забыла, эту частушку все давно знали, и было не очень смешно, к тому же знали, что Гитлер давно взорвал себя в бункере.

Под конец вечера приехали парни из Карабзина. Они и танцевать-то не умели, а плясать выходили только, если подвыпивши были, да и то с похабными частушками. С ними приехал матрос, он был в отпуску и на вечеринке сразу стало веселее. Но пришла старшая тетя и велела мне идти спать. В классах еще долго играл баянист, танцевали, плясали и шумели — все мои подружки были там, а мне надо было идти спать. И все из-за тех ряженых на масленице в Кочинове.

Опять веселье: наконец-то привезли кинопередвижку. Парень, который ее привез, предложил Ройне крутить фильм. Он же сказал, что надо еще несколько парней найти: это тяжелое дело — крутить ручку больше, чем одну часть. Охотников нашлось много, все ребята хотели крутить. День, как назло, был солнечный, и в классах было светло. Попробовали завесить окна нашими одеялами, но все равно было светло, а ждать, пока стемнеет, было некогда: кинопередвижку надо было сегодня же увезти дальше.

Парты подняли стоймя и придвинули к стенам, люди уселись прямо на пол. Вначале долго трещало и что-то мельтешило и прыгало на белой простыне на стене, а потом появилась надпись: «Человек из ресторана». Мальчишки затопали, засвистели, но Иван Георгиевич встал и сказал, чтобы была полная тишина, иначе смотреть кино невозможно.

В фильме показывали Ленинград, но называли его Петроградом, и там были такие красивые места, что все замерли от удивления.

Я шепнула Вале Дубиной, что я там жила. А она сказала, что это все в старину, теперь такого нет. Я подумала, что действительно в старину, потому что никаких таких комнат я не видела. Вернее, видела, но только в музее, очень давно, еще с папой. Он любил нас водить в музеи и рассказывать. Но в его рассказах получалось все как-то не так: будто такая красивая жизнь — это очень даже плохо и что так жили только помещики и буржуи. Я толком тогда не поняла, почему, если живут красиво, это только непременно плохие люди, но мой папа так все объяснял, когда мы ходили по музеям.

Вообще фильм был не очень понятный. Бабушка время от времени выглядывала из кухонной двери: она впервые в жизни видела кино, и ей было интересно, как это может быть, чтобы вроде бы картинки, а двигаются. На экране появилась комната, а на стене — большая картина, на которой была совсем голая очень красивая женщина. Тут моя бабушка не выдержала, вошла, схватила меня за руку и хотела вывести из класса. Но я прошипела ей по-фински, что если она не уйдет, я устрою скандал, закричу и позову учителя. Бабушка ушла, а после фильма она стала ругать младшую тетю Айно, говоря, что Бог нас наказывает за наши грехи. Я тоже хотела ей что-то сказать про то, что теперь все люди живут иначе, чем она жила, и почему же тогда других Бог не наказывает. Но тетя показала мне пальцем, чтобы я замолчала.

* * *

Лавка стояла посредине села Никольского, на горе. Тетя открывала ее каждый день и выдавала нескольким покупателям хлеб по карточкам. Это были всегда одни и те же люди — мы из школы, председатель сельсовета, товарищ Харуев, его секретарша Надя и уборщица. Остальные покупатели приходили за солью, спичками или просто так потолкаться в помещении. Иногда завозили мыло и гвозди, тогда бывала очередь. Но самым большим событием в лавке у тети было, когда она привозила водку из Калязина. Она уезжала за этой водкой обычно на двое-трое суток. Ездила тетя на лошади с Петькой Золотаревым, парнем из нашей деревни. В поход за водкой она обычно собиралась несколько дней. Бабушка пекла ей ржаные лепешки, делала творог, я взбивала на дорогу масло. С вечера, накануне отъезда тетя собирала около своей постели все теплые одежды, которые только были у нас: валенки, толстые шерстяные чулки, сохранившуюся папину шубу, теплый шерстяной платок и плед на ноги: ехать приходилось в сильный мороз.

Первая тетина поездка была неудачной. Когда она стала разливать водку, ее оказалось меньше, чем ей налили, и она пошла в сельпо к той заведующей, которая ее направила в Калязин. Оказалось, что все было правильно, только водку надо разбавить водой, да так, чтобы и себе доход был. Тетя спросила: «А что если обнаружится?». Та ответила, что такого не может случиться, если сам не перестараешься, все это делают, и все про это знают. Только воду кипяченую надо лить, посоветовала она. Тетя сказала, что заведующая оказалась хорошей, справедливой женщиной. С тех пор после каждого тетиного приезда из Калязина у нас топили плиту, кипятили воду, выносили котел с кипятком на лестницу охладиться и на нашей кухне в бидончиках разбавляли водку. В доме теперь всегда пахло спиртным, поскольку один бидончик с водкой постоянно надо было держать в доме, чтобы тете не надо было идти открывать лавку — приходили в разное время суток. Пол-литровой алюминиевой кружкой, которой бабушка до войны продавала молоко, мерили теперь водку. Тетя и бабушка терпеть не могли запаха водки, но нечего было делать. Тетя говорила, что навоз, который она возила в Кочинове со дворов, хуже пах.

В новогодний вечер после ужина Ройне и Арво удалились в класс. Я убирала посуду со стола, тети и бабушки сидели за столом и тихо говорили, пламя коптилки еле освещало их лица, они сидели, наклонившись друг к другу. Из класса раздались странные звуки, будто кого-то там рвало.

Тетя и бабушка вошли в класс, я тоже пошла за ними. Старшая чиркнула спичку, мы увидели их в углу. Ройне по-дурацки улыбался и икал, а Арво был весь перепачкан, плакал и повторял: «Is?, Is?» [37].

* * *

После Нового года к нам в школу прислали пионервожатую Нину Васильевну Пономареву. Она работала у нас два дня в неделю, а остальные дни — в какой-то другой школе. Иван Георгиевич должен был дать рекомендации в пионеры на лучших учеников — он назвал нас троих: Нину Попову, Клаву Харуеву и меня. Ивану Георгиевичу я сказала, что намного старше других и, может быть, не совсем подхожу в пионеры. Он посмотрел на меня, чуть подумал, положил мне руку на плечо и тихо проговорил: «Пока и не надо, а там видно будет». Я чуть испугалась, почему он так сказал? Неужели он знает о моих родителях?

В пионеры приняли шесть человек, а мне Нина Васильевна сказала, чтобы я готовилась: «Кому ж тогда быть в пионерах, если не лучшим ученикам школы?!». Я спросила у младшей тети, что делать. Она ответила, что раз старшая тетя работает в этой же школе, то мне придется вступить — надо быть, как все, в следующем году перейдешь в другую школу, выйдешь из пионерского возраста…

На майские праздники назначили прием в пионеры. Нина Васильевна повела нас в лес, разожгли костер. Вначале она говорила о разных подвигах пионеров во время Отечественной и Гражданской войн и коллективизации. Потом прочла отрывок из книги «Павлик Морозов» и обещала прочесть эту книгу всем после уроков, но ей было некогда, и вообще скоро наступила весна. Каждый из нас дал клятву служить делу Ленина и Сталина. А вечером, когда я легла в постель, я просила Бога простить меня и не наказывать за меня никого, все же это было не добровольно.

* * *

Всю неделю Иван Георгиевич водил нас на экзамены в Карабзинскую начальную школу. Последним был экзамен по истории. Мне показалось, что инспекторша, которая пришла из Кесовой горы на наши экзамены, почему-то не хотела ставить мне пятерку по истории, она начала гонять меня по всей хронологической таблице. Она поставила мне «четыре», было обидно, что Иван Георгиевич ничего не сказал, а согласился на четверку. Никто в классе лучше меня не знал истории, Иван Георгиевич сам это говорил.

После экзаменов я пошла на колхозные работы. Начался покос. Меня Ройне научил точить косу и косить по-настоящему. На покосе можно было получить целый трудодень, а в нашем нынешнем колхозе давали в два раза больше хлеба на трудодень, чем в Кочинове. Мы с Ройне решили заработать столько за лето, чтобы с хлебом, который мы получаем по карточкам, хватило, и не надо было бы прикупать хлеб на базаре, тем более что и продавать уже было нечего. Вставать надо было в четыре часа утра и косить до восьми вместе с мужиками и бабами в ряду. Отставать от взрослых было невозможно, если отставал один, то другие тоже не могли двигаться вперед — все шли в ряд друг за другом. В те дни косили тяжелый залегший, пахнувший плесенью клевер. Косой приходилось колотить, как топором. За четыре часа я так уставала, что все внутри дрожало и в висках сильно колотило. Но после завтрака, с десяти до обеда приходилось идти ворошить сено. После обеда возили сено в сараи, а иногда сразу после завтрака надо было идти на поле мотыжить лен — колотить мотыгой по сухой земле до заката. По вечерам, в сумерках, нас посылали поливать капусту на берег реки, а по дороге домой приходилось нести ведра воды на коромысле. Я начала считать дни, когда кончится это лето, потом даже считать забыла, ложась спать, думала: «вот бы утром пошел проливной дождь»… Но все грозы с ливнями в то лето проходили ночью. Однажды я все же не смогла выйти на работу — у меня в тот день сильно нарывал палец, я сбегала к фельдшеру в Подлески, наша Екатерина Ивановна уехала поступать учиться на врача. Фельдшер разрезал мне палец — было страшно больно. А когда я вернулась домой, за мной пришла секретарша из сельсовета и позвала с собой. У нее там сидел человек в черном костюме. Он поздоровался со мной, спросил, где я родилась, в каком году и как мое отчество. Я ответила, он дал мне бумагу, на которой было написано, что мой отец, Хиво Иван Степанович, и моя мать, Юнолайнен Ольга Ивановна умерли, и чтобы я больше о них не справлялась. Вернее, все было как-то не так написано в той бумаге, но я запомнила только, что они умерли, и чтобы я больше о них не спрашивала…

Он еще что-то говорил, но у меня сильно болел палец, и так шумело в ушах, что я толком не слышала, хотелось скорее выбежать на улицу. Всю дорогу домой я плакала.

Я пришла домой и легла в классе на кровать. Пришла бабушка, присела на край кровати, положила свою теплую шершавую ладонь мне на плечо и спросила: «Ну что там?». Я проговорила: «Их больше нет, они оба умерли». Бабушка заплакала. Вечером пришли обе тети и тоже заплакали. И даже Ройне отвернулся к окну и кулаком тер глаза.

В ту ночь была сильная гроза. Я не спала. Мне хотелось, чтобы громом разбило наш дом и мы бы все погибли. И еще я в ту ночь подумала, что Бога нет, если я так молилась и все равно они погибли.

И вообще, я не хочу никакого рая после своей смерти: для этого не стоит быть верующей, если стараться только для себя, и то после смерти. Пусть будет, как будет — какая разница, — если есть ад, то я там буду со всеми, я не боюсь.

На следующий день было воскресенье, опять шел дождь. Бабушка не послала меня огород полоть — дала мне хорошенько отдохнуть.

Я сидела в классе и обвязывала батистовый носовой платок. Меня этому научила тетя Оля, жена дяди Тойво. Недавно мы получили от нее письмо. Оказывается, что с дядей Тойво произошло то же самое, что и с моими родителями. Так в письме и было написано. Младшая тетя Айно сказала, что лучше бы Оля нас не разыскивала. Она не поменяла свою фамилию, когда вышла за Тойво замуж, она русская. Выйдет замуж за другого, и все забудется. Надо будет не отвечать: зачем ей-то страдать из-за нас? Он всегда говорил, что если его придут брать, то кого-нибудь из них он уложит тут же на месте — так просто он им не дастся… Он там, наверное, долго не прожил…

* * *

Вернулась наша фельдшерица Екатерина Ивановна, но жить у нас в Никольском она больше не будет — она сдала экзамены в медицинский институт и уедет отсюда навсегда. Она приехала передать другому фельдшеру медпункт, но тот почему-то все никак не приезжал. Екатерина Ивановна заходила к нам каждый вечер за молоком. Это она зимой посоветовала тетям отправить Ройне в Рыбинск в техникум авиационного приборостроения. Несколько вечеров Екатерина Ивановна занималась с Ройне алгеброй. Теперь он тоже сдал экзамены и скоро поедет учиться, будет жить в студенческом общежитии. Но тети начали волноваться. В городе нужен паспорт, а у нас вообще никаких документов нет. Екатерина Ивановна посоветовала нам тоже выхлопотать паспорта. «Вы же не члены колхоза, паспорта вам обязаны дать», — рассуждала она. Она про нас многого не знала. Младшая тетя послушалась ее и отправилась к председателю сельсовета товарищу Харуеву. Он посоветовав взять для Ройне справку в сельсовете, чтобы он поступал в техникум как сын колхозника. Тете же он сказал, что нам скоро выдадут документы. Но в техникум он не советовал ехать с тем документом, могут не прописать в городе, а пока у нас нет никаких документов, он вправе дать справку, что Ройне колхозник, сказал товарищ Харуев тете. Мы радовались за Ройне, он поступит в техникум и, может быть, не будет больше никогда жить здесь в колхозе. Всю ту неделю перед отъездом Ройне в Рыбинск бабушка сушила сухари, я сбила из сметаны масло, бабушка перетопила его в русской печке, чтобы оно дольше сохранилось, потом мы сшили из кусочков старой простыни два белых мешочка для крупы — все продукты бабушка уложила накануне его отъезда в большой рюкзак, заполненный до половины картошкой. А вечером, поскольку была хорошо натоплена печка, мы все решили помыться.

В печке сидела младшая тетя, когда кто-то палочкой осторожно постучал в окно. Мы с бабушкой одновременно выглянули — возле нашего крыльца с бидончиком в руке стоял баянист из Подлесок. Он поднял бидончик, бабушка подошла к печке, положила руки на шесток, наклонилась и позвала тетю, она высунула из печки мокрую распаренную голову и сказала: «Мирья, сбегай в магазин, отпусти ему…». В магазине было темно. Баянист помог подкатить большой бидон с водкой к раскрытой двери, я отмерила ему два литра, задвинула обратно в петли тяжелую железную щеколду, повесила замок и побежала домой — хотелось скорее залезть в теплую печку. Тетя спросила: «Из которого бидона ты налила ему?».

Оказалось, что я продала ему неразбавленную, к тому же более дорогого сорта водку. Тетя стала требовать, чтобы я шла в Подлески и обменяла ее, чтобы объяснила ему, что получилась ошибка.

Я сказала:

— Не пойду!

Тетя начала настаивать, а я крикнула:

— Отправляйся сама в эти Подлески, если тебе не стыдно! — И начала снимать с себя одежду, чтобы залезть в печку.

Бабушка двумя руками вцепилась в мой подол, я оттолкнула ее… У бабушки и у тети были красные лица. Я выбежала в коридор и спряталась в уборную.

«Почему они думают, что я все должна и могу?.. Меня можно куда угодно послать и что угодно заставить сделать. Правда, мне часто самой хочется доказать Ройне, что девчонки не больше трусы, чем мальчишки, но никому бы в голову не пришло отправить Арво в темноте на чердак, на котором поп удавился, за веником, и этих котят тоже никто, кроме меня, не мог утопить, когда Ройне уехал в Рыбинск на экзамены. У меня до сих пор перед глазами всплывают эти слепые, голые, розовые котята с растопыренными лапками… Пузырьки у них из всех дырочек пошли… Неужели они думают, что я действительно уж такая храбрая? Я просто могу заставить себя сделать все. Я давно так решила… Но я не могу пойти сейчас к этому баянисту… Ройне храбрее меня, но его неудобно было отправить менять вещи или торговать на базаре… А меня можно… Потеряли бы на этой водке сколько-то рублей…»

Я услышала, что тетя и бабушка подошли к уборной. Кто-то из них толкнул дверь, крючок на двери был маленький, я подперла спиной дверь, крикнула:

— Уходите! Я не выйду.

Тетя кричала, что я тоже ем тот хлеб, который она зарабатывает.

А я крикнула бабушке:

— Не думай, что ты мне заменила мать! Я тебя никогда так любить не буду! Ты несправедливая, тетю больше любишь! Меня посылаете на все, на что больше никто не согласился бы!

Мы так громко кричали, что прибежала старшая тетя, бабушка велела ей пойти за Ройне, он сидел у нее в комнате, пока мы мылись. Они начали сильно толкать дверь. Я увидела косу на стене уборной и очень медленно и громко сообщила им, что каждого, кто сунется, порежу. За дверью все смолкли. Первой заговорила бабушка:

— Боже мой, что это мы все делаем? Мирья, ты же мой ребенок, как же все это получилось? Мы просто озверели. Положи косу, иди ко мне.

— Ну вот, так всегда, — проговорила старшая тетя, — вначале берутся наказывать, а потом жалеют. В результате такое и получается.

Я слышала, как она хлопнула дверью, но выходить из уборной мне не хотелось — было стыдно.

* * *

Уехал Ройне. Через день я отправилась в Бролино в школу-семилетку. Школа была побольше нашей, Никольской. На каждый урок приходили разные учителя. На первый — пришла учительница немецкого языка Мария Павловна Родина, ее гладко расчесанные на прямой пробор волосы были заплетены в тоненькие косички, которые были сзади завязаны, лицо ее блестело, будто она его чем-то намазала. Одета она была по-городскому — в темно-синее шерстяное платье и туфли на каблуках. Заговорила она тоже не по-здешнему, ребята заулыбались, стали переглядываться. Мария Павловна показывала, какие учебники нам надо будет купить и сколько денег надо принести завтра в школу. Про тетради она тоже что-то говорила, но я не слышала… У нее очень красиво собирались в трубочку красные накрашенные губы, а когда ее рот открывался, ее ровные белые зубы блестели… Здесь вообще никто не красит губ, я никогда не видела помады в магазине. Зубы она, наверное, чистит зубным порошком, меня с Ройне мама тоже заставляла чистить зубы…

Кто-то тихонько толкнул меня сзади, я обернулась, девочка с белыми ресницами прошептала:

— А чего тебя так зовут, ты откуда?

— Я финка.

— А-а-а… — протянула она.

Я посмотрела вокруг, все ребята рассматривали друг друга, никто, наверное, не слышит, про что говорит учительница.

Я опять сидела за одной партой с Арво. Он, как и в Никольском, моргал, борясь со сном.

На перемене он быстро нашел себе каких-то друзей из Карабзина и убежал с ними на реку. Я тоже вышла, ко мне подошла очень бледная с черными длинными косами девочка и тоже спросила, почему у меня такое странное имя. Я объяснила ей, а потом она сказала, что видела меня, когда я приезжала на велосипеде в их деревню, и что ее мама купила у меня бумажные занавески. Я почувствовала, что у меня покраснело лицо и стало жарко. Она наклонилась и выдернула травинку, сунула ее в рот, перекусила и выбросила, потом снова повернулась ко мне:

— Я пропустила год, не училась, у меня туберкулез. Работать я не могу — дома скучно, похожу в школу до холодов. Зимой я не могу ходить, мне тяжело в зимней одежде и часто температура…

Я сказала, что у моего маленького двоюродного брата тоже туберкулез, но мы его постоянно лечим, у него больше не поднимается температура, потом я начала объяснять ей, что надо делать, чтобы вылечиться… Она продолжала выдергивать травинки и будто совсем не слушала меня. Я замолчала. Вдруг она резко выпрямилась, откинула назад косы и быстро зашептала:

— Мы не можем покупать мед, масло и вообще питаться так, чтобы поправиться… у меня два маленьких брата и бабушка, работает одна мама.

— Здесь хороший сухой климат… — перебила я ее. — Надо настоять на водке молодые сосновые побеги, это надо пить каждый день три раза. Это не дорого, пол-литра водки хватит на пару месяцев. И знаешь, что еще помогает… Про это один старик в Кочинове моей тете говорил. Он сам этим вылечился… Надо растопить собачий жир и принимать по большой ложке три раза в день.

— У нас в деревне ни одной собаки нет, кормить нечем…

На крыльцо вышла тетя Нюша — наша уборщица, она громко звонила, размахивая большим жестяным коровьим звонком. Мы поднялись с завалинки и пошли в класс. В теплые дни Надя Французова всегда сидела в тени на завалинке и наблюдала за игрой в лапту. Она вскидывала руки и, низко наклоняясь, хрипло смеялась, когда кто-нибудь удачно ловил или бил по мячу. Она была лучшей ученицей в классе. У нее вообще никаких других оценок, кроме пятерок, не было. Но у нее много времени, она не могла работать. Начались дожди и холода, Надя перестала ходить в школу. девчонки из ее деревни говорили, что она кашляет кровью. А меня еще в начале сентября наш колхозный бригадир Колька Хромой попросил приходить после школы стелить лен на луга, чтобы он обмяк под осенними дождями, и можно было бы начать его трепать.

Когда шел сильный дождь, я ходила в ригу колотить и мять лен. От валька ломило руки в запястьях, но председатель обещал за лен сахар и мануфактуру. Надо только ко времени успеть сделать госпоставки, говорил он. В наш колхоз я успела походить с месяц. Нас, школьников, послали на картошку в Карабзино: там к снегу не успевали ее собрать, и мы всей школой с учителями поселились в домах колхозников. Для нас зарезали бычка, мы ели свежие мясные щи прямо как в старину из одной большой плошки деревянными ложками. Вначале мне это очень понравилось, но от ложки заболели уголки губ. Надо было, оказывается, еще научиться есть такой, с зазубринами, ложкой. А спали мы на полу на соломе. В первые дни было весело. Вечерами мы подолгу рассказывали разные истории, и даже Шурка Барыбина, которая всегда молчала, рассказала нам два страшных случая, которые будто бы произошли в ее деревне.

Первая история была с отцом, вернувшимся с базара. Он открыл дверь — навстречу ему побежал его маленький сын. Отец схватил его на руки и подбросил вверх, да так, что голова мальчика стукнулась о перекладину полатей и разбилась пополам.

Второй случай произошел в начале войны тоже с маленьким ребеночком. Мать вышла подоить корову во двор, а когда вернулась, мальчика не было в постели. Она — туда-сюда по всему дому, снова и снова она возвращаясь к постели, наконец увидела щель между кроватью и стеной. Она отодвинула кровать, под кроватью у нее стоял бочонок с моченой брусникой — из бочонка торчали белые ножки ребеночка, он нырнул головкой туда. После Шуркиных историй никто больше не захотел ничего рассказывать.

Через несколько дней мы начали засыпать, как только добирались до своих соломенных матрацев, и даже блохи, которых, как уверяла наша хозяйка, мы развели, нас нисколько не беспокоили.

В ноябре земля замерзла, выпал снег, картошку мы так и не успели довыкопать — нас отпустили домой.

Второй раз за продуктами из Рыбинска приехал Ройне. Билетов на поезд не продавали, а если бы даже и продавали, все равно он бы не мог купить — денег у него не было. Он ехал на подножке и на крыше вагона. Домой он пришел с отмороженными ушами: шпана стащила с него шапку. Мне пришлось сходить в Карабзино и взять дедушкину шапку для него — все равно она ему уже не понадобится.

С вечера положили в рюкзак Ройне картошку, крупу, жир и хлеб. Старшая тетя все повторяла:

— Хорошо, что он такой большой и сильный, не всякий к нему полезет.

— Причем здесь «сильный» — их много, он один. Лучше б не ездить, был бы дома, кто знает… — плакала бабушка.

На следующее утро бабушка, помогая надеть Ройне лямки рюкзака на плечи, плакала в голос, повторяя: «Jumala, auia…» [38]. Но Ройне спокойно сказал ей «до свиданья» и вышел, а бабушка зашептала молитву. Я тоже помолилась за Ройне, хотя с лета уже не молилась.

Бледно-оранжевый свет утреннего солнца осветил заиндевевшее окно на нашей кухне. Я слезла с печки. Бабушка полила мне теплой воды над тазом. Я умылась и села за стол. Она достала ухватом чугунок с пшенной кашей, налила кружку парного молока.

Я поела, взяла портфель и вышла на улицу. От мороза все трещало и скрипело. За околицей меня нагнали Щурка Бармина и Машка Киселева. По литературе нам задали стихотворение Пушкина «Мороз и солнце». Я не успела его толком выучить и теперь шла и шептала. Шурка с Машкой тоже шептали, спрашивали друг у друга. Навстречу нам по дороге шел обоз с госпоставками в Кесову гору. При виде обоза мы всегда шарахались в снег — парни-обозники плетками настегают. В то утро было очень морозно, нам показалось, что не захочется им вылезать из-за нас из своих тулупов, но один все же выскочил — мы бросились в глубокий рыхлый снег, он хлестал нас по спинам, было не очень больно, он хохотал хриплым простуженным голосом.

Через дорогу проскочила лиса. На белом искрящемся снегу в оранжевых лучах солнца она казалась огненно-красной.

Я снова забормотала:

Великолепными коврами,

Блестя на солнце, снег лежит;

Прозрачный лес один чернеет,

И ель сквозь иней зеленеет,

И речка подо льдом блестит.

Пролетела сорока. Крылом задела натянутые, как струны, провода на телеграфных столбах. Закружился и засверкал, медленно падая на землю иней. Машка вскрикнула:

— Шур, у тебя щека побелела!

Шура растерла щеку снегом, натянула на нее платок, заохала. Мы пошли быстрее.

Чернила не оттаивали весь день, чтобы перо обмакнулось, надо было долго дуть. Пальцы мерзли, на них тоже надо было подуть, но ноги так мерзли, что ни о чем больше думать было невозможно. На перемене в такие морозные дни мы собирались вокруг круглой печки, снимали валенок с ноги, поворачивались спинами к печке, подгибали ногу в колене и грели по очереди подошву, стоя то на одной, то на другой ноге.

Скоро наступит 1947-й год — у моих родителей кончатся сроки. Папу взяли на десять лет, а маму — на семь. Мамин срок кончится весной, а у отца в ноябре. Тети говорят: может, это и неправда, что их нет в живых, может, мое письмо никуда дальше кесовогородского МВД и не пошло? Может, они сами нас найдут, когда освободятся…

Вдруг выйдет только папа? Я его забыла. Если бы он даже и не изменился, я, наверное, все равно бы не узнала его. А как с нами жить? Как мы теперь живем? Он другой. Отец носил черный костюм с жилеткой, из кармана висела толстая серебряная цепочка, на которой висели большие серебряные часы, зимой он надевал шубу хорьковом меху, ту, в которой тетя ездила за водкой в Калязин. Она лежит у нас в ящике, тетя посыпает ее нафталином, чтобы моль ее не попортила. Маму я бы узнала. Я помню ее: она ходила чуть наклонившись вперед, всегда куда-то торопилась, у нее была тонкая длинная шея с глубокой ямочкой между торчащими ключицами, крепко сжатые посиневшие губы и худые с длинными пальцами руки, волосы, уложенные узлом сзади… А мы выросли… Она нас тоже не узнала бы…

В Рождество к нам пришла Альма Матвеевна. Бабушка испекла большую ватрушку, мы пили кипяток вприкуску с сушеной сахарной свеклой, на столе горела коптилка. Альма Матвеевна рассказывала, что в их деревню вернулась баба из раскулаченных, которая говорила ей, что видела в Сибири человека, который вышел лагеря — тот сказал ей — никто оттуда не вернется. Потом Альма Матвеевна говорила о «черных людях», которые работают на лесоповале и в рудниках, там мрут, как мухи — их сотни тысяч и все новых привозят. Бабушка вытирала глаза уголком головного платка, а у меня перед глазами всплыл тот человек, который тогда весной в Виркино съел нашу дохлую собаку, его скрюченные черные с длинными ногтями пальцы дергались, будто он в сильный мороз отдергивал их от железа… А глаза его были остекленевшие, как у покойника. Его потом нашли мертвым на ковшовской дороге, в его саночках были куски вареной собачины.

— А как же тот вышел? — спросила старшая тетя.

— Кто? — спросила Альма Матвеевна.

— Да тот, кто рассказал…

— Не знаю, может, он уголовником был…

Утром пришла тетя Лиза из Карабзина, она принесла письмо от дяди Антти, он писал, что его отпускают с автозавода, и что он получил удостоверение личности с тридцать восьмой статьей, но что эта статья точно значит, он не знает — нашим всем дают такие паспорта, писал он. К нам он не приедет, а поедет в Эстонию, он хочет, чтобы тетя Айно взяла дедушку. Они должны вначале устроиться, к тому же ехать придется зайцем — билетов не продают…

Мы каждый день говорили об Эстонии и решили: пусть вначале они устроятся…

Опять приснился тот же сон. Будто я вошла к маме в тюремную камеру, она молча сидела на облезлом голубом табурете посередине камеры. Я открыла дверь, она посмотрела на меня, и все исчезло.

Из школы в тот день я всю дорогу бежала, казалось, мама дома.

Я с силой распахнула тяжелую дверь, бабушка испуганно вскрикнула:

— Что с тобой?

— Ничего, торопилась.

Вдруг бабушка резко повернулась ко мне:

— Добегалась, водишь своих подружек по всему дому…

Я бросила портфель в угол, повесила на крючок пальто. У бабушки были заплаканные глаза и злое лицо. Она тяжело топталась по скрипучим половицам около печки. Взяла ухват, достала чугунок с грибным супом, налила мне в миску, наклонилась, достала из шкафчика горшочек со сметаной, подтолкнула его ко мне, села у печки и начала меня ругать за то, что я водила к нам на чердак Вальку Лазареву. Будто она увидела там у нас замороженную коровью ногу. Оказалось, ночью кто-то залез к нам на чердак и стащил мясо. Бабушка кричала, что это я виновата, здесь никто ничего не должен видеть — все стащат, наверное, Лазаревы и стащили…

— Тетка твоя тоже сдурела, в сельсовет помчалась.

Вернулась тетя и сообщила, что председатель сельсовета звонил в район, в милицию и что оттуда милиционера с собакой обещали прислать. Бабушка махнула рукой.

Милиционера мы так и не дождались, а тети в тот вечер решили во что бы то ни стало, как только кончится учебный год, выбраться отсюда в Эстонию.

Хотя мы решили уехать в Эстонию, все же раскопали грядки и посадили овощи, а для картошки мы подняли дерн за забором возле школы. Нам председатель колхоза разрешил. Он хотел, чтобы мы не уехали.

«Надо, чтобы материальный интерес был, тогда люди не будут разбегаться». Но он это говорил не про нас. Еще осенью Вали Дубиной сестра — Шура и Наташка Подколодина в Ленинград на стройку уехали, говорят, будто кто-то из девок еще собирается куда-то завербоваться.

А про материальный интерес наш колхозный председатель говорил на складчине у председателя сельсовета, у товарища Харуева. Младшая тетя ходила на эту складчину и после все напевала «Тонкую рябину».

Уехала тетя Лиза с Тойни и Арво. Скоро мы получили письмо от них. Странно, в Эстонии не было колхозов, дядя и тетя устроились в батраки к помещику, у которого был целый скотный двор скота, прямо, как до революции.

Самого помещика не было. В доме жила хозяйка с маленькими детьми, некому было работать. Дядя в письме советовал съездить в какой-нибудь большой город, он выслал нам целый список товаров, которые там, в Эстонии, можно будет обменять на продукты, чтобы как-нибудь выжить. Тети поехали за товаром в Москву. Мне тоже хотелось поехать с ними, но они отказались взять меня. К тому же, младшая тетя оставила на меня лавку. И еще я с бабушкой должна была ходить в церковь: там был склад колхозного овса, за которым мы должны были следить. С поля начали приходить мыши. На ночь мы относили туда нашу кошку и запирали ее. Но она одна не могла съесть всех мышей, и нам приходилось занимать кошек у соседей.

В церкви было жутковато. А бабушка без меня даже и днем туда не ходила. Казалось, она боялась икон, которые лежали грудой в углу. Она прикрыла их соломой, чтобы их не было видно. Иногда я выносила иконы на улицу, на свет. Мне хотелось рассмотреть, что на них нарисовано. Они были темные, кроме больших глаз ничего не было видно. Бабушка почему-то волновалась, говорила:

— Не надо, положи на место, пусть лежат, может, еще нужны будут.

Утром девчонки, как всегда, проходя мимо моего дома стукнули в окно. Я вышла. Шура Бармина и Наташа Епишина шли впереди и о чем-то тихо говорили. Обычно они никогда не говорили тихо. Я начала прислушиваться.

— Он скоро помрет, от этого не вылечиться.

— Кто помрет? — спросила я.

— Сталин, — ответила Шурка и покраснела.

— Кто вам сказал?

— Из Москвы женщина приехала менять вещи. Она говорила, что у Сталина рак горла и что он скоро умрет. Только никому про это не говори, за это посадят.

— Машина!

Мы побежали. Возле моста есть яма, шофер притормозил, мы влезли в кузов. Недалеко от Бролина, опять у мостика, мы слезли — шофер и не заметил нас, мы тихо просидели в уголочке у кабины.

Первой в класс вошла Мария Ивановна, села за стол, открыла журнал, спросила у дежурного, кто отсутствует, потом, как всегда, долго возила пальцем по списку наших фамилий в журнале. В это время в классе тихо. К доске пошел Яшка Павлов, мы зашелестели, зашептали, Мария Ивановна повернулась в профиль. У нее передние зубы далеко торчат, и ее рот никогда не закрывается… На прошлой неделе она встретила где-то старшую тетю и пожаловалась, что у меня очень неважные дела с русским языком, много грамматических ошибок, непонятно, о чем я думаю на уроках. Давно уже как-то так получилось, что старшая тетя, когда слышала обо мне что-нибудь нехорошее, тут же громко и будто даже с удовольствием пересказывала младшей тете, а она, покраснев, как ученица, выслушивала ее.

Начались экзамены. Первым был диктант. Когда Мария Ивановна читала его перед классом, у нее как-то неприятно шевелилась ее отвисшая толстая нижняя губа, а в уголках рта были маленькие белые пузырьки. Я встряхнулась, стала смотреть только на свой лист бумаги и слушать. Когда мы кончили писать, я подсмотрела у Наташки слова, в которых я сомневалась, и получила четверку.

На экзамен по литературе к нам пришел старичок-инспектор из района. Он сидел у окна на солнце, его глаза закрывались, а голова скатывалась на плечо, когда его ухо касалось плеча, он просыпался, встряхивался, оглядывался вокруг, а потом все начиналось снова… Мария Ивановна назвала мою фамилию. Я подошла к столу, вытянула билет, села за переднюю парту…

— Ну, готова? Иди к доске, — обратилась она ко мне.

Я разобрала предложение по частям речи, рассказала правило (я его написала себе на бумажку, чтобы не перепутать), а когда я прочитала стихотворение Некрасова «Мороз, Красный нос», старик проснулся и крикнул:

— Браво, барышня! Я давно ничего лучше не слыхал.

Большой рот Марии Ивановны растянулся в улыбку, и я видела, как она вывела мне пятерку. По дороге домой Наташка и Шурка дразнили меня: «Браво, барышня!» и смеялись, сгибаясь низко и держась за животы.

* * *

В весенние каникулы тети съездили в Эстонию. Оказалось, что там уже много наших. Председатель сельсовета сказал младшей тете, что есть постановление выдать нам временные удостоверения личности.

По возвращении из Эстонии тети зачастили в Кесову гору продавать вещи. Потом мы все пошли фотографироваться, а дедушку и прабабушку — дедушкину маму — сфотографировали дома. Вскоре все мы, кроме Жени, получили временные удостоверения личности с тридцать восьмой статьей. Младшая тетя спросила у паспортистки, что означает эта тридцать восьмая статья, та ответила, что, согласно этой статье нам нельзя жить ни в одном крупном населенном пункте страны. Ее вносят в паспорта тех, кто выходит из лагеря.