ИНТЕРНАТ

Нам опять дали комнату в школе. Здесь было все, как в моей школе в Финляндии: все чисто покрашено, водопровод, вода в туалете спускается, паровое отопление… И вообще — обе тети стали учителями. Нас было шестеро, и нам школа дала комнату в пятнадцать метров. Тети просили нас не выходить, в других комнатах квартиры жила большая эстонская семья, нас подселили к ним.

Ночью кто-то споткнулся о мою ногу, я открыла глаза, за столом сидела старшая тетя с Ройне, они ели. Я вспомнила, что тетя едет в Таллинн, устраивать Ройне в техникум. Вернулись они на следующий день, Ройне не приняли на второй курс, а на первый он не захотел. Скоро он начал собираться к дяде в Тарту. Дядя Антти нашел себе работу на железной дороге, он обещал устроить туда и Ройне.

Скоро тети поехали в Вильянди на педагогическую конференцию, там они узнали, что в городе есть русская средняя школа с интернатом. Они сходили туда, но интерната мне не обещали, сказали, что он уже переполнен. Я попросила младшую тетю на следующий же день поехать со мной в Вильянди и упросить каким-нибудь образом взять меня в интернат.

Мы взяли с собой продукты на тот случай, если меня примут.

Я укоротила мамино серое шерстяное платье. Надела туфли с перепонкой и чулки в резинку. Я стала похожа на городскую девочку, и мы отправились на вокзал.

Директор школы сказал, что мест в интернате нет, но тетя начала уговаривать, сказала, что она сама тоже учительница, и тогда директор, махнув рукой в сторону двери, произнес:

— Ну что ж, идите сами посмотрите. Если сумеете найти там какое-нибудь местечко — ваше счастье.

Мы подошли к маленькому дому с черепичной крышей и ставнями на окнах. Наружная дверь болталась на одной петле. Мы вошли в большую полутемную кухню. Возле плиты стоял мальчишка лет четырнадцати. Тетя спросила, есть ли кто из воспитателей, он покачал головой. Тетя посмотрела вокруг и тихо по-фински проговорила:

— Странно, чтобы никого не было.

Мальчишка по-фински ответил, что у них есть староста и чтобы мы подождали, он ее позовет.

Пришла девушка, года на два-три старше меня. Пока тетя говорила с ней про место в интернате для меня, я рассматривала ее. Она стояла, чуть откинув голову назад, казалось, будто ее пышные золотистые косы, свитые в два пружинистых каната, оттягивают ей голову. Время от времени она посматривала на меня, наконец она улыбнулась и проговорила:

— Оставайтесь, как-нибудь устроимся.

Я сунула свои вещи под кухонный стол и пошла проводить тетю на вокзал. До отхода поезда было еще много времени. Мы сели на скамейку в маленьком скверике.

Вильянди, как и вся Эстония, была больше похожа на Финляндию.

В городе были разрушенные войной здания, в развалинах росли сорняки, вокруг валялись кирпичи и скрюченные железяки. У женщин волосы были уложены во всевозможные круглые трубочки и высокие волны и валики сзади. Они шли по улице в коротких платьях, а ноги у них были мускулистые, большие. Лица были спокойные, непонятно, о чем они думают. Я пойду в русскую школу, наверное, эстонцы меня тоже будут здесь считать за оккупанта, как всех русских, а может, это только там, на хуторах, так считают. Странно, какие-то жалкие оккупанты. Все, кроме солдат, менялы-мешочники. В батраки-то их не хотят и брать.

Мы доели свой хлеб, намазанный вареньем, тетя посмотрела на часы, мы пошли на вокзал.

С вокзала я шагала быстро, скорее хотелось попасть в интернат. Теперь все будет иначе — никто не будет торопить на работу, и вообще — я буду жить сама, читать книги, гулять.

На кухне никого не было, я вытащила из-под стола корзину и сумку, вошла в большую комнату, там тоже было пусто, из-за дверей был слышен галдеж. Я открыла дверь в ту комнату, из которой доносились девчоночьи голоса. Все говорили громко и одновременно, будто что-то делили. Я не успела никого рассмотреть, мне на шею бросилась Лемпи Виркки, девочка из нашего Виркина.

— Здесь еще несколько человек наших, ты их знаешь, идем, — затараторила она.

Лемпи повела меня в соседнюю комнату к сидевшей на кровати толстой белолицей и черноглазой девушке. Та протянула мне белую, как пшеничное тесто руку, и сказала, что она меня знает и что мы даже вроде бы дальние родственники. Рядом с ней к спинке железной кровати были прислонены костыли. Я вспомнила, что двоюродная сестра Лемпи во время войны попала на мину, и ей оторвало ногу. Потом Лемпи познакомила меня с сестрой и братом черноглазой девушки. Они все были совершенно не похожи друг на друга: старшая Лида была темноволосая, брат Тойво — курносый и рыжий, весь в веснушках, а младшая была блондинка, очень тоненькая и, наверное, заносчивая, еле поздоровалась. По-русски они говорили, как и я, окая, как в Калининской области. Я спросила у Лемпи, не знает ли она, как мне найти здесь место. Она покраснела, посмотрела вокруг и будто виновато прошептала:

— Я не знаю, захочешь ли ты лечь со мной — других мест нет.

Я спросила:

— Почему?

Она протянула мне руку с растопыренными пальцами. Между пальцами у нее было много мелких гнойников. На запястьях рук тоже были гнойные пузырьки и царапины. Мне стало неловко. Я чуть помолчала, а потом начала ее уверять, что ко мне ничего не пристанет, что во время войны, когда у всех ребят в школе была чесотка, ко мне она не пристала. У меня нет другого места, сказала я ей. Потом мне стало стыдно, я начала уверять Лемпи, что чесотку можно легко вылечить, надо пойти в аптеку или к врачу. Она покачала головой и сказала, что к врачу она не пойдет, потому что ее выгонят из интерната. Тут я вспомнила, что во время войны моя старая прабабушка лечила чесотку. Я начала припоминать, чем же она ее лечила? Но Лемпи перебила меня.

— Никто ничем не поможет — все испробовали, она у меня хроническая, неизлечимая.

Но я не могла поверить, чтобы такую ерунду не вылечить, и решила, если я заражусь, пойду к врачу и принесу ей то же лекарство, которое мне пропишут. Я тут же предложила пойти в аптеку и купить мазь от чесотки. Лемпи села на край кровати, плотно сжала губы и замолчала, потом, покачала головой и сказала, что из аптеки у нее есть мазь — не помогает, только плохо пахнет, все будут ворчать, не могу… Я вспомнила, что и бабушкина мазь тоже была вонючей. Но из чего же она ее делала? Кажется, золу смешивала с мочой и дегтем, но где взять деготь? Если она будет мазаться золой, дегтем и мочой, конечно, начнут ворчать. А как она в баню ходит? У Лемпи круглое улыбчивое лицо с глубокими ямочками. Она прошептала мне:

— Я буду надевать на ночь перчатки…

— Что ты, я же сказала, что не боюсь, ко мне не пристанет, — но тут же подумала, что не привезла с собой ни одеяла, ни подушки. Придется спать с ней под одним одеялом.

По субботам я стала зайцем на поезде ездить домой в Виллевере. Денег на билет у меня не оставалось.

* * *

Старшая тетя принесла из школьной столовой миску соуса, оставшуюся от субботнего обеда, мы наварили картошки. Соус был вкусный, жирный я съела две миски. Ройне проработал у каких-то эстонцев тот день, пришел домой усталым, а мне надо было встать в три часа ночи, чтобы успеть на ночной четырехчасовой поезд, который приходил в шесть утра в Вильянди. Вообще, между Виллевере и Вильянди было всего сорок километров, но маленький узкоколейный поезд шел туда два часа. Ройне обещал меня проводить. Мы легли рано, но меня, как только я задремала, начало тошнить. Это, видимо, от соуса: я не привыкла есть жирное, да еще так много. Тетя согрела чай, я выпила два стакана, стало легче, я заснула. Вставать было трудно. На улице было темно и холодно. Ройне привязал к багажнику велосипеда подушечку, я села на нее, и мы поехали. Меня начало так лихорадить, что велосипед бросало из стороны в сторону. Ройне несколько раз повторил, чтобы я расслабилась и попробовала бы дышать глубоко. Я попросила дать мне чуть-чуть пройти пешком. Стало полегче. Я села обратно. В канаве вдоль дороги стелился белый мягкий, как пена на парном молоке в подойнике, туман. Он медленно двигался с болота. Меня передернуло, Ройне сделал зигзаг, но промолчал. Послышался гул машины, он быстро приближался. Около нас машина затормозила, из нее выскочило несколько человек в черном. Они окружили нас и обыскали брата. Говорили они по-русски. У Ройне на ремне висела финка, он привык ее носить всегда при себе еще с Финляндии. Финку они отобрали, а потом попросили предъявить документы. Они забрали у него паспорт и сказали, что он должен будет явиться в милицию. Мой портфель они тоже открыли, увидели учебники и продукты, спросили, куда я еду. Я ответила: «В школу». Они осветили мое лицо фонариком, паспорта моего они не попросили.

В поезд все хотели влезть сразу. Толпа так рвалась в открытые двери небольших товарных вагонов, что долго никто в них не мог попасть. Я заметила, что высокие, сильные мужчины прорывали плотную толпу, ухватившись за поручни, они втягивали себя внутрь вагона, я вставала перед таким высоким, ловким, сильным дядей и довольно легко попадала внутрь. Я радовалась, когда в вагоне было тесно — кондуктор не захочет уж особенно толкаться в такой плотной толпе. У него бы и сил не хватило на все вагоны. К тому же можно было в темноте скрыться… Он проверял билеты только вокруг себя, там, где светло от его фонаря.

В город я приезжала на рассвете. Вокзал был далеко от центра. После душного вагона на улице сильно знобило.

В нашем домике просыпались; воздух был такой же тяжелый, как в поезде. Так же, как и в вагоне, никто не разговаривал. Будто во сне каждый нес свое полотенце на кухню, вставал возле длинной раковины с четырьмя кранами и мыл лицо, стоя в ряду. Около уборной просыпались, там было холодно, и если кто в ней задерживался, начинались вопли и угрозы: «Не выйдешь — вытащим!», давались советы: «В школе на переменке покакаешь».

Но учиться в Вильянди оказалось интересно. В ушах звучал голос учительницы Эльфриды Яковлевны. На уроке литературы она говорила о любви, ревности и смерти, она закончила, все тихо встали и вышли из класса, никому не хотелось говорить. У нее получилось, будто мы еще не жили, и вся наша жизнь будет невероятной. И еще она говорила, что литература, если ее правильно и внимательно изучать, развивает не только ум, но и душу. А потом она объяснила, что такое душа, но раньше я думала, что про душу только в бабушкиных религиозных книгах написано…

В конце урока она дала нам список литературы, который она рекомендовала нам прочесть. Я решила завтра же пойти в библиотеку и взять первую же из списка и постараться прочесть, как она рекомендовала — по порядку все книги из списка.

Жизнь в нашем домике получалась не совсем такая, какой она мне рисовалась. По вечерам у нас почти всегда гас свет, мальчишки делали из деревяшек пробки, наматывали на них проволоку, но свет гас все равно. А когда света не было, мы пели песни и учились танцевать под собственное пение. Учителем танцев была Ира Савчинская. Она крепко, по-мужски, прижимала напарника к себе и, четко делая широкие шаги, выговаривала такт музыки. Это она вела напарницу, даже если это был мальчишка. Те, кто уже научились, танцевали рядом, а Ирка следила за ними. Мы пели:

Спит Гаолян,

Сопки покрыты мглой.

Вот из-за туч блеснула луна,

Могилы хранят покой…

В танго она заставляла нас делать различные сложные коленца: сильно выгибать спину назад и чтобы ноги кавалера проходили между ногами барышни. У Ирки были широкие плечи и бедра, высокая грудь, а талия была тоненькая, к тому же она ее еще туго затягивала. Через месяц мы все, даже ученицы начальных классов танцевали все танцы, которые были в моде.

А когда танцевать надоедало, мы пели и просили того мальчишку, который стоял на кухне, когда я с тетей вошла в интернат, спеть. Звали его Эйно Салми, он был откуда-то с границы и говорил на другом диалекте, чем я и остальные наши финны у нас в домике. Вообще-то по-фински мы редко между собой говорили. Но Эйно можно было уговорить спеть, только когда в комнате было темно. Ему, наверное, было не по себе, когда на него все смотрят. А когда он пел «Орленка» у меня щемило внутри, он чисто брал самые верхние нотки, и мне было почему-то его жаль.

Но жизнь наша в маленьком домике-интернате была все же как-то организована. У нас была староста, Шура Ганина, она следила за порядком, чтобы всегда были дрова, чтобы дежурные мыли и подметали полы. При этом мужскую работу — топить печи, пилить и колоть дрова — должны были делать мальчишки, а мы, девчонки, следили за чистотой.

Иногда у нас получались скандалы и драки, но чаще всего, когда не было Шуры. Просто при ней это было неудобно. Только на Лиду Виркки Шура никак не могла повлиять, она ее почти не замечала. Однажды утром во время завтрака в семействе Виркки произошел скандал. Обычно по утрам раньше всех просыпалась Лида. Она на костылях шла на кухню разжигать плиту, варила для всех кашу. С вечера она просила поставить котел с водой на плиту, чтобы был для всех кипяток. В тот момент я была на кухне и не знала, с чего началось. Вдруг страшным голосом закричал Тойво. Я вбежала в большую комнату, где мы обычно ели. Тойво был весь красный и в каше. От него шел пар, он обеими руками стряхивал с лица и головы кашу. Маша, его младшая сестра, взяла полотенце, намочила его в холодной воде и начала прикладывать к лицу брата, он оттолкнул ее. Лида, спрятав лицо, рыдала. Ее широкая мягкая спина дергалась, и она повторяла:

«Что я наделала, что я наделала…». Шура шепнула мне:

— Хорошо, что они почти всю кашу разлили по тарелкам. Она надела ему кастрюлю на голову. Ему, конечно, горячо, но не страшно — так ему и надо, он заслужил.

Тойво просто гад, он нарочно гасит свет, вернее, вынимает пробки, чтобы кого-нибудь из девочек прижать в темном углу и схватить за грудь или сунуть руку под юбку и слова говорил при этом такие, что становилось противно и жарко.

Лида это сделала, наверное, из-за меня. На днях я сидела в комнате на чердаке и учила геометрию, он вошел и запер дверь, расстегнул свою ширинку и начал двигаться на меня. Его толстые веснушчатые губы растянулись в дурацкую улыбку, изо рта пахло, зубы у него торчали, как у лошади, большие и желтые. Я подбежала к окну и закричала, чтобы он уходил и что ему все равно ничего не удастся.

Я выпрыгну в окно, если он подойдет ближе. У него эта штука торчала, как у нашего деревенского быка в Виркине, когда приводили к нему корову случать. Вдруг я сильно ударила по его этой штуке учебником геометрии. Он схватился обеими руками и взвыл. Я помчалась к двери и выскочила. Он зло крикнул: «Я все равно тебя, суку, за…!» Я рассказала об этом Шуре. Мы долго думали, что делать, и Шура решила сказать об этом Лиде. Но я сама должна была ей это сказать, потому что она разозлилась на Шуру. Лиде нельзя было ничего говорить, она больная…

Днем после уроков Шура предложила пойти с ней в парк погулять. По дороге она говорила:

— Знаешь, мальчишек надо бы переселить в нашу комнату, а нам перебраться к ним. Та комната больше. Мальчишек меньше, чем нас, больших девочек. Но тогда окажется, что через комнату маленьких девочек будут проходить мальчишки. Директор школы хочет поселить еще к нам двух сестер, а кровать им некуда поставить. Он мне подсказал эту идею, но не знаю, как на это посмотрят родители малышей. — Потом она добавила:

— Мы могли бы лечь вместе, а Лемпи могла бы спать отдельно. — Шура посмотрела прямо мне в глаза и спросила: — Что ты думаешь?

Я ответила:

— Мне-то будет лучше.

Мы шли долго молча. Остановились на висячем мостике — глубоко во рву вилась желтая дорожка. Кроны кленов и дубов, росших во рву, под мостом, были у нас под ногами. С другого конца моста навстречу к нам шли какие-то люди. Заскрипели ржавые канаты, державшие мост.

— Интересно, сколько людей он выдержит? — спросила я у Шуры.

— Идем, посмотрим, там написано.

Надпись была только на эстонском языке. Я прочла и перевела Шуре. Оказалось, что мост был построен всего лишь двадцать лет тому назад, а мне он казался таким старым. Потом мы пошли смотреть на развалины башен и крепостных стен. На одной из стен был железный ржавый щит, на котором по-русски было написано, что Александр Меньшиков взял сию крепость. Это был рапорт Петру Первому времен русско-шведской войны. Шура сказала мне, что крепость, видимо, была построена каким-нибудь рыцарем ливонского ордена меченосцев, лет за триста-четыреста до завоевания ее Меньшиковым. И еще она сказала, что здесь всегда кто-нибудь завоевывал: немцы, шведы или наши. Независимой Эстония была совсем недолго, поэтому эстонцы так нас «любят»…

Мы здесь опять завоеватели… Я невольно оглянулась, мне показалось, что Шура заметила, замолчала. А я-то была уверена, что никто из пришедших сюда русских об этом не думает, просто пришли за хлебом, как с самых древних времен. За завоевателями во все войны шли толпы голодных. Заселяли территории. Смешивались с завоеванными и постепенно те или другие исчезали с лица земли. Все зависело от того, кого больше: завоевателей или завоеванных, так об этом написано в учебнике истории. Шура перебила мои размышления и сказала, что она, как только будет возможно, постарается вернуться к себе в Ленинградскую область, под Тихвин, откуда они во время войны были пригнаны немцами в лагерь.

Я спросил:

— Как ты думаешь, большинство русских так же сюда попало? Она ответила:

— Думаю, по-всякому мы попали сюда. В Вильянди живет очень много семей военных, голод пригнал многих.

Я еще больше удивилась — значит, она обо всем этом думает.

Мы медленно брели в сторону дома. Я решила: не стоит заводить больше с ней таких разговоров. Интересно, почему она вступила в комсомол, если она все это понимает?

На свой день рождения Шура пригласила меня к себе. Надо было идти пешком около четырех часов. У них была своя усадьба, которая им досталась от убежавших эстонцев. Шурин отец, Алексей Георгиевич, провоевал всю войну. Все четыре года он ничего не знал о находившейся в оккупации семье. Старшие Шурины сестры как только советские войска взяли Эстонию, уехали в Ленинград, работают там на заводе, а Шурина мама с двумя младшими детьми осталась в Эстонии. Отец отыскал их через год после войны здесь, на заброшенном хуторе. Вечером в Шурин день рождения мы пили приготовленную из хлебных корок брагу. Алексей Георгиевич захмелел, поднимая очередной раз стакан и держа его над головой, он повторял:

— Чтобы вы никогда не увидели, что мне пришлось видеть, не дай бог никому… Он не договаривал, ерошил свои темно-русые волосы и выпивал свой стакан до дна.

* * *

В нашем городе Вильянди стоял военный гарнизон, на центральной улице у них был дом офицеров, в котором по воскресеньям и в праздники устраивали концерты и танцы, а иногда солдаты со своей музыкой приходили на наши школьные вечера. Они взяли шефство над нашей школой. Некоторые из солдат начали ходить к нам в вечернюю школу. А в ноябрьские праздники девочка из Шуриного класса передала нам от кого-то пригласительные билеты в дом офицеров. Там оказались и две наши учительницы — по биологии и по физике. В начале, как обычно, офицер произнес речь, потом был концерт, а танцы начались после перерыва. Перед танцами духовой оркестр играл марш артиллеристов из кинофильма «В шесть часов вечера после войны».

Оркестр заиграл вальс «В лесу прифронтовом», к нам подошли офицеры в до блеска начищенных сапогах, с ремнями через плечо и пригласили танцевать. На мне было голубое платье, которое переделала мне тетя, жена дяди Тойво, а Шура дала мне на этот вечер свои чешские темно-синие туфли на высоком каблуке, мне казалось, что я выгляжу взрослой, стало приятно и весело, хотелось быстрее и быстрее кружиться.

На следующий день на перемене ко мне подошла Галя Ражина, оглянувшись вокруг, она шепотом спросила:

— Ты была вчера на танцах в доме офицеров, там действительно все взорвалось?

Я удивилась, пожала плечами и ответила, что я ничего не слышала. Галя, наверное, подумала, что я не хочу ей рассказывать, боюсь, и отошла со словами:

— Все знают, а ты там была и как с луны свалилась.

Оказалось, что, когда вечер кончился и все двинулись в гардероб, там что-то взорвалось, будто ранило только гардеробщика, но никто толком ничего не знал, была паника, никто ничего не видел. Говорили, что и раньше в доме офицеров взрывалось и будто все это «лесные братья». Офицеры-то уж точно оккупанты… Конечно, «лесные братья» пытаются их взорвать…

Говорят, что ночные пожары тоже дело их рук. Действительно, по ночам мы часто бегаем тушить пожары: горела фабрика по обработке льна, мы вытаскивали тюки со льном, горели дома, мы помогали вытаскивать всевозможные вещи. Однажды после пожара у нас в доме получился скандал. Римка принесла клубки шерсти для вязания с пожара, а Шура велела отнести их обратно. Римка наотрез отказалась. Мы начали обсуждать ее поступок и решили, что это самое плохое воровство, когда у людей и так все горит и тут еще те, кто пришли как бы помогать, тащат у них. А Римка сказала, что этим эстонцам так и надо, они вон наших взрывают. Шура ответила, что это нас не касается, мы же пришли помогать. А Нина Штаймец, которая была очень идейной комсомолкой, возразила им обеим, сказав, что нас все касается, хотя она против воровства и что она тоже считает, что Римма должна унести обратно клубки с шерстью, иначе она поставит этот вопрос на обсуждение на классном собрании и не даст ей характеристики в комсомол. Нина была комсоргом нашего класса. Она еще сказала, что если дома этих людей жгут, значит, это как раз наши люди и им надо помогать. Римма заплакала и сказала, что пожар давно потух, и вообще темно и страшно, но мы все пошли с ней относить клубки. По дороге мы решили их подбросить незаметно на крыльцо того дома, куда втащили вещи погорельцев, чтобы эстонцы не видели, что это мы украли.

* * *

Наверху, в чердачной комнате нашего домика поселилось несколько парней. Я таких видела в поездах и на вокзалах. Каждый день, когда мы возвращались из школы, эти ребята спускались к нам на кухню мыться, они вставали в ряд перед нашим умывальником. Разговаривали они с нами свысока, обращались только во множественном числе, называя «крошками». Иногда они по вечерам приходили на наши танцы. У Ирки Савчинской возник с одним из них роман. Однажды ночью Ирка пришла со свидания, разбудила Шуру и меня и сказала, что все они настоящие бандиты. Ее парень показал ей пистолет и сказал, что каждый из них убил человека, что иначе к ним в компанию не попасть. А в газете печатают, что убивают и жгут «лесные братья».

Ирке он говорил, что он и ее убьет, если она вздумает кому-нибудь о них рассказать или если будет ходить с другим хахалем. Шура решила, что нам надо как-то их выдать милиции, они все равно пропащие люди. А главное, с ними опасно связываться, рассуждали мы вместе. Ире мы решили не говорить об этом, хотя поняли, что в милицию идти тоже опасно. Просто надо кого-нибудь из взрослых найти, прежде чем на что-нибудь решиться, надо все хорошенько обдумать.

Вряд ли они убивали на хуторах, просто хвастаются, там такие здоровенные эстонцы живут со злыми собаками, а эти просто хилые хлюпики, сказала я Шуре. Она согласилась, но просила никому ни слова о них не говорить.

В следующее воскресенье я не поехала домой, а отправилась к Нине Штаймец на хутор картошку копать. Нинин отец погиб на фронте, а ее мать с двумя детьми тоже стала в Эстонии владелицей хутора с землей и коровами. Она была маленькая и на вид совсем городская женщина в беретике, звали ее Валентиной Ивановной. Она говорила нам, что она видела коров до войны на довольно почтительном расстоянии, а теперь делает все одна, только вот на уборку урожая иногда нанимает людей. Даже пахать научилась, рассказывала она нам вечером за чугуном горячей картошки.

— Вот и огурчики я вырастила и насолила, и все умею, в жизни бы не подумала. А до войны у мужа секретаршей работала. Он на войну ушел, я с двумя ими осталась, — она махнула в сторону Нины и ее брата Вовки, — старшей восемь, а младшему шесть было. Выучить надеюсь. Говорят, денежная реформа будет, может, пенсия за мужа что-то будет значить. Он у меня коммунистом был, уходя на войну, говорил, что самое главное, чтобы из детей коммунисты выросли. А у меня частная собственность, ферма… И оказывается, я это люблю, да только вот очень тяжело, частников налогами обложили, не продохнуть. Но думаю, что скоро колхозы будут, я сдам в колхоз свое хозяйство и в город подамся.

На кухне, где мы сидели, стало темно и холодно. Валентина Ивановна повела нас в маленькую комнату и уложила спать на пол, на туго набитые соломенные матрацы.

Утром мы встали, как только рассвело. Валентина Ивановна налила нам по кружке парного молока, намазала толстые ломти домашнего свежего хлеба маслом, мы поели и вышли во двор. Было оранжевое утро, земля была седой от инея, под ногами хрустело. Последней из дома вышла наша хозяйка и вскрикнула:

— Батюшки, скоро снег выпадет, а у меня еще вся картошка в земле.

Я стала ее утешать, что это только иней, он бывает и летом и что для картошки не страшно, если даже чуть снег выпадет, он еще несколько раз растает и что даже в октябре еще не поздно картошку убрать. А она начала говорить, что у нее и кроме картошки дел невпроворот и что надо будет ребят с неделю дома подержать, может, тогда справимся, — говорила она как бы больше сама с собой.

А Нина стала возражать, говорила, что ее только что выбрали комсоргом, и что вообще она частным хозяйством не будет заниматься. Валентина Ивановна крикнула:

— Ну и хлеба с моего поля не ешь, если так!

Всю дорогу, пока мы шли на поле, Нина препиралась со своей мамой. Вечером, когда мы кончили работу, Нина вместе с нами начала собираться в город, а брат ее Вовка остался с мамой убирать картошку и вспахивать озимь, хотя ему было всего тринадцать лет. Он, как и его мама, умел делать всю крестьянскую работу.

За работу каждый из нас получил по полкаравая хлеба, по пол-литровой бутылке молока и по два ведра картошки. Хлеб и молоко мы взяли сразу с собой, а картошку Нинина мама обещала привезти на лошади.

До города было километров около десяти, шли босиком по нагретому дневным солнцем асфальту. Быстро стемнело, вдали замигали огоньки хуторов, мы шли и пели: «Мой костер в тумане светит».

Обычно двери нашего домика были настежь распахнуты, и никто не знал, где находятся ключи. Но в тот воскресный вечер, когда мы вернулись с картошки, явно что-то произошло: во-первых, дверь была заперта, и никого нигде не было видно. Мы постучались, никто не подошел открыть дверь. Мы подошли к окну, первоклассница Валя Перепелкина выглянула в окно и скрылась, затем на своих костылях приковыляла Лида Виркки, в руке у нее был ключ, и она направилась к двери.

Как только мы заперли дверь — все заговорили разом. Оказалось, что верхняя шпана устроила ночью драку. Им внизу казалось, что они кого-то убили и теперь куда-то все исчезли. Им даже казалось, что там, наверху, лежит убитый. Только они успели это рассказать, как кто-то забарабанил в наружную дверь, послышались голоса наших соседей. Лида приказала закрыть дверь — пусть ночуют, где хотят.

У нас топилась плита, на которой стоял большой котел с кипящей водой. Лида подошла к окну и крикнула:

— Убирайтесь к черту, кипятком ошпарим!

— Цы-ы-ыпочки, за…, придушим…

Они прыгали, гоготали… У нас раскраснелись лица, Шура крикнула маленьким девочкам:

— Вылезайте из окон спальни на улицу! Зовите милицию!

Лида махнула рукой в сторону котла:

— Давайте его сюда, клопов шпарить будем!

Мы не двигались. Лицо ее покрылось пятнами. Она крикнула:

— Мирья, поставь котел сюда на табурет!

Она сидела на другом табурете, культя ее ноги торчала из-под платья.

Я поставила котел с кипятком рядом с ней. Парни полезли, Лида открыла окно и начала плескать кипяток. За окном раздались визгливые ругательства, в кухню полетели палки, камни и битые стекла. Но у них там что-то произошло, они вдруг все исчезли.

На ночь мы втащили наши кровати в столовую, чтобы быть всем вместе, а двери в спальню забаррикадировали дровами и кроватями. Легли спать раньше обычного и проспали спокойно — шпана исчезла.

Вечером в понедельник к нам пришли два взрослых парня, одного из них я видела в нашей вечерней школе, его звали Левка. Он был высокий с вьющимися черными волосами, а второй, наоборот, был маленький, со свисающими на лоб белыми слипшимися прядями. Левка сказал, что они работают в милиции и что нашу шайку они вчера переловили, а мы наперебой им рассказывали, как мы эту шпану поливали кипятком, но Левка сделал серьезное лицо и предупредил нас, чтобы впредь никогда не делали таких глупостей, а в случае чего шли бы прямо в милицию. Они долго просидели у нас, оказалось, что и второго наши девчонки знали, звали его Вася Степанов, и у него была гармошка. Ирка Савчинская попросила научить ее играть.

В ту осень мы часто танцевали под Васькину гармошку, у Ирки с ним получился роман, но на гармошке она играть не научилась.

Через несколько дней после того, как «крошки» сверху исчезли (мы их тоже так звали), возле нашего порога мы нашли записку с ругательствами и угрозами. Они считали, что это мы их выдали. Они обещали переловить всех нас на узеньких дорожках. Видимо, не всех Левка с Васькой переловили. Теперь, когда я шла поздно вечером на вокзал, я оглядывалась и шарахалась от приближающихся шагов. Потом я решила, что лучше и ближе ходить на вокзал через кладбище: «крошки» побоятся пойти туда ночью. Я решила перевоспитать себя — побороть в себе чувство страха, решила: никакой нечистой силы просто не существует, это все только воображение, фантазия — так говорила старшая тетя, — бояться надо живых. Первый раз я пошла через кладбище в безлунную ноябрьскую ночь. Мне показалось, что я сбилась с тропинки. Я начала торопиться, в висках сильно стучало, я спотыкалась о могильные бугорки, камни и кресты. Кустики высохших цветов колко цеплялись за чулки. Я упала — рука попала во что-то мокрое. Я встала, отряхнулась, увидела свет вдали. По дороге вспомнила могилу Анни и Хелены под яблоней в Виркино, туда в дырку после дождя лилась мутная струя воды… По дороге в Гатчину было много дырявых провалившихся могил.

В поезде, как всегда, меня плотно сжали теплые человеческие тела, стало жарко и спокойно, захотелось спать. Вдруг меня сильно передернуло. Я чуть толкнула мою соседку, женщина в очках посмотрела мне прямо в глаза. Сонливость прошла. Я решила в следующий раз снова пойти через кладбище и постараться взять себя в руки. Надо уметь заставить себя делать все, что надо. Вдруг меня тоже арестуют и будут допрашивать, как моего отца… Главное, никому не рассказывать про эти дела. Мама должна была отвечать, когда у нее спрашивали, за что посадили вашего мужа, «не знаю», а не «ни за что». Наверное, она бы спаслась. Я не хочу сесть ни из-за чего. Я не должна никому говорить, где мои родители, — умерли. Умирают же люди и просто так, ни на войне и ни в тюрьме.

Бабушка говорила, что мама не хотела ехать учиться в педагогический техникум, но дедушка настоял, говорил, что он не сможет оставить никакого наследства, хотя всю жизнь работал, как умалишенный (так во всяком случае бабушка про него говорила). После революции хотел, чтобы все его дети получили образование, и считал, что тогда им будет легче и интереснее жить. Бабушка говорила, что мама все предчувствовала, вряд ли она могла такое представить себе, когда отказывалась ехать учиться… Бабушка говорит, что она видела невероятные сны и будто предвидела… Но так всегда говорят, когда невозможно понять, почему…

Хотя тетя Айно ведь почувствовала же, что дядя Леша был рядом с нашей деревней. Она тогда так хотела пойти в Гатчину… По дороге переворачивала трупы на поле боя и приглядывалась к ним, искала его. Она всего боится, даже темноты, ни к одному покойнику бы в жизни не подошла. Бабушка тоже, хотя и говорит, что живых, а не мертвых надо бояться, сама же во время войны, когда гробик с маленькой Тойни стоял во дворе, боялась мимо него пройти в хлев корову доить.

Никогда не узнать, о чем думала эта Валентина (Господи, уже забыла ее фамилию и отчество), когда шла доносить на мою мать как на «врага народа». Интересно, как она потом… Еще на кого-нибудь донесла? У нее тоже было двое детей.

У Левки-милиционера, оказывается, мать — эстонка, а отец — еврей и погиб на фронте. Он говорил, что, как только кончит нашу вечернюю десятилетку, поедет в Белоруссию и поступит в школу МГБ, чтобы потом приехать обратно в Эстонию, бороться с националистами, бандитами и врагами народа. Он прекрасно знает эстонский язык. А эстонцы будут считать его своим врагом и будут бороться с ним. Он нас за своих считает — мы из России.

А Шура вчера сказала, что не хочет, чтобы к нам мильтоны ходили. Почему он мне про это говорил? Началось все как будто ни с того, ни с сего, мы играли в бутылочку, и мне с ним пришлось целоваться, а он, наверное, не очень умный, хотя и много читал и умеет говорить, не то, что Иркин Васька. А у Васьки смешно, когда он снимает свою милицейскую фуражку, на лбу белая, как отмороженная, полоса.

Левка какой-то бесчувственный, с чего это он, дурак, спросил, нравится ли мне с ним целоваться? Про это, мне кажется, не спрашивают. Должен бы сам чувствовать. Может, где-нибудь написано, что надо спрашивать…

Лида Виркки откуда-то узнала, будто наших будут из Эстонии выселять. Интересно, куда? А может, это неправда, надо будет дома спросить. Хотя если они уже знают — нечего спрашивать… Опять дедушку придется тащить… У него все болит, страшно тронуть его.

Старое тетино узкое зимнее пальто на вате, с высоким меховым воротником довоенного фасона давило на плечи. Опять сильно захотелось спать.

Я вошла в комнату. Все спали, бабушка ждала меня и что-то вязала. Я спросила шепотом:

— Что ты делаешь?

Она повернула ко мне злое лицо с плотно сжатыми губами и не ответила. Когда у бабушки такое лицо, лучше не спрашивать. Она не выдержит — сама расскажет, надо только немного помолчать, наверное, выселяют…

— Когда ж он кончит? Смерть его не берет. Хотя, что ж ему не жить… Вон наш дед — тоже жив, он с ним одного возраста.

Бабушка во всем всегда обвиняла «усача». У нее получалось, будто тот все сам лично с нами проделывает.

Я тихо спросила у нее:

— Нас выселяют?

Она покачала головой:

— Опять вызывали… — Она посмотрела в глубь темной комнаты, где на двух кроватях и на полу спали тети, Женя и старая бабушка. — Они ее никогда не оставят. Только смотри, чтобы она не узнала, что я тебе это сказала. Ей дали перевести какие-то бумаги с русского на эстонский. Эстонцев раскулачивать собираются, там сказано, кого. Нас пока оставляют — из-за Леши, — шептала она мне. — Ройне-то выселят, он совершеннолетний. Дядю Антти тоже сошлют, да и старшую тетю, наверное. А нашу и посадить могут, если она кому-нибудь скажет, кто у них там в списках, а она собирается предупредить тех, через дорогу, Яника маму, чтобы они смогли подготовиться.

Я спросила:

— А кто это, Яник?

— Да мальчик, который к Жене приходит. Может, уже дала им знать, куда-то вечером поздно ходила. Если она списки им покажет, кто-нибудь да донесет.

Бабушка вышла на кухню, принесла мне кружку молока и кусок хлеба. Села снова за стол, подперла щеку рукой и продолжала:

— От дедушки из больницы было письмо, пишет, что его там медленной смертью убивают. Просит взять домой, что больше нет сил терпеть. А врачи говорят, что его ноги и руки можно выправить, и он, возможно, будет еще ходить. Каждый день вытягивают его скрючившиеся ноги так, будто на дыбу поднимают. Тети решили нанять для старой бабушки и дедушки домик у вдовы бывшего директора школы, здесь рядом. Летом буду за ними ухаживать и спать там буду, здесь тесно.

Бабушка сняла очки. На носу у нее осталась глубокая красная полоска от железной перемычки между стеклами. Она потерла глаза, сняла платок с головы и начала укладываться спать.

В воскресенье вечером бабушка сообщила, что пойдет меня провожать. Я стала ее отговаривать. Но после того случая, когда ночью люди из машины обыскали меня и Ройне, бабушка не хотела пускать меня одну, она говорила, что не будет всю неделю спать спокойно.

На вокзал мы пришли рановато. В билетную кассу стояла очередь. Мы прошли через зал и сели на скамейку. Бабушка начала меня уговаривать купить билет. Я пыталась ей объяснить, что мне тогда не хватит денег на молоко. Я все равно всегда езжу зайцем. Но она очень нервничала, я решила подойти к кассе, пусть думает, что я покупаю билет. Я прислонилась к стенке и начала рассматривать очередь, будто кого-то жду. Вдруг я заметила, что длинный блондин, одетый в модное зимнее пальто с меховым воротником, стоявший последним в очереди, вытащил из кармана охапку денег, несколько бумажек упало на пол. Он не обратил на это никакого внимания.

Я подошла, поставила ногу на деньги, подождала, пока он вышел на улицу, подняла деньги и купила билет. У меня еще осталось четыре рубля. Я подошла к бабушке, показала билет. Она обрадовалась:

— Ну вот, так-то спокойней.

Ей никогда не приходилось ездить зайцем…

В вагоне как всегда было много народу, темно и очень душно. Мне хотелось, чтобы пришел контролер, у меня второй раз с тех пор, как я езжу на этом поезде, был билет. Но на следующей станции вместо контролера вошло несколько человек в военной форме с ярким фонарем. Один из них громко объявил по-русски и по-эстонски: «Проверка документов». В голове зашумело. Я заметила, что у всех постепенно появились в руках темные книжечки паспортов. Я вынула из кошелька сложенную вчетверо бумажку — временное удостоверение личности — и старалась держать ее так, чтобы никто не заметил.

Мужчина взял мою бумажку, долго ее разворачивал, на сгибах она вся уже порвалась. Развернув, он, не глядя на меня, строго проговорил:

— Гражданка, в Вильянди пойдешь со мной. — Он сложил мой «паспорт» и положил его к себе в карман.

Я кивнула. Мне казалось, все смотрят на нас. Я начала уговаривать себя, что мне нечего бояться, это просто потому что у меня эта статья и вообще у меня не настоящий паспорт, как у всех… А потом я подумала, что если они отправляются проверять документы, то, наверное, знают, кого забирать. А вдруг он меня больше не отпустит, есть же лагеря для несовершеннолетних; может, кто-нибудь что-то им сообщил про меня, но я ни с кем ни о чем таком не говорила; меня могут выслать с Ройне… Я прочитала «Отче наш» и просила Бога помочь мне.

На вокзале меня повели, как арестованную… Привели в ярко освещенную комнату. Он опять развернул мою бумажку и спросил:

— Ну, давно из лагеря?

— Я не была в лагере.

Он проговорил:

— Ну, ну, ты кому-нибудь другому заливай, статья-то тридцать восьмая за что?

— Я финка… У нас у всех эта статья и такие паспорта, мне шестнадцать лет…

Он внимательно посмотрел на меня и крикнул:

— Документ надо лучше содержать. Можешь идти!