ДЕДУШКА УМЕР

С урока конституции меня позвала к телефону школьная уборщица. Тетин голос спокойно произнес:

— Вчера умер дедушка.

Потом она говорила, что дороги совсем размыло, у тебя никакой обуви, кроме туфель на каблуках. Но я решила поехать на дедушкины похороны. В последние месяцы он почти не разговаривал, хотя мне казалось, что он чувствовал себя так же, как и раньше, просто ему больше нечего сказать, да и слушать его некому. Ему бы надо было читать газету или слушать радио, но у теть в школе никто газету на русском языке не выписывал, а эстонского он не понимал. Радио тоже у нас не было. Ему никто ничего не рассказывал, так он и лежал уже второй год со своей девяностолетней мамой в маленьком домике, который тети наняли у вдовы бывшего директора школы.

А раньше в Виркино моего деда считали самым знающим человеком, его приглашали в правление колхоза читать газету даже тогда, когда перестала выходить наша районная финская газета. Он читал по-русски «Ленинградскую правду» и растолковывал ее по-фински всем, кто приходил по вечерам в правление колхоза.

Я вышла из душного вагона. Было пасмурно, воздух отяжелел от воды. На гибких ветках берез у вокзала висели прозрачные капельки. Из здания вокзала, размахивая руками и громко говоря по-русски, вышли трое раскрасневшихся мужчин. За вокзалом стояла лошадь. Они начали усаживаться в сани. Я подошла и спросила, не в совхоз ли они едут. Они все трое задвигались, начали устраивать мне место поудобнее. Как только лошадь тронулась, тот, что был ближе от меня, вытащил из кармана бутылку и предложил мне. Я оттолкнула его. Державший вожжи спросил, чья я буду.

— Племянница учительницы Айно Ивановны.

Тот, что был рядом с ним, толкнул соседа:

— А у Кольки губа не дура, вишь подкатывается, — они громко рассмеялись. Колька сделал протрезвевшее лицо, заморгал и с чуть наигранным возмущением проговорил:

— Ты что, Васька, сдурел, мой сын к ее тете в школу ходит.

— Тетя — тетей, а племянница — племянницей.

Я отодвинулась на самый край саней. Тот, что сидел с Колькой на передке, на четвереньках подполз поближе ко мне. От него несло водкой, он громко рыгал. Мы ехали по лесной дороге. Сани по самые края шли по мокрому месиву. Он опухшим от водки языком что-то шепелявил мне на ухо. Я старалась не слушать, он начал хватать меня за ноги.

— Не таких мы выламывали, сдавайся, я до Берлина дошел, ты это, б…, понимаешь?

Он начал расстегивать ширинку. Я спрыгнула в лужу, перебралась через канаву, оказалась в воде выше колена. Оба на санях материли меня эстонской сволочью, недобитой и недое…, но в воду не полезли.

Дома бабушка принесла ведро теплой воды, я опустила ноги, она дала шерстяные чулки и накинула на плечи плед. Вечером с кладбища приехали дядя Антти и Ройне. Они ездили рыть могилу для дедушки.

Утром бабушка испекла капустный пирог, сварила кофе. Мы молча сидели за столом. Казалось, что все мы сейчас думали о том, что жизнь дедушки кончилась ужасно. Он хотел пахать свою землю, собирать с нее урожай, вырастить детей — землю отобрали, двух детей ни за что арестовали… Потом он не хотел возвращаться из Финляндии, но его заставили…

Первой из-за стола встала бабушка. Она взяла молитвенник и отправилась к дедушкиному гробу.

Мы с тетей убрали посуду и тоже направились в маленький домик, тихо открыли дверь в коридорчик, послышались ровные слова молитвы, которую читала бабушка. Мы встали вокруг сколоченного из досок гроба, бабушка дочитала молитву, открыла черную книгу и велела петь.

Не пели только старшая тетя и Ройне. Тетя не пела из принципа, считала, что это глупо петь молитвы у гроба неверующего, а Ройне вообще никогда не пел.

У дедушки было красивое чистое восковое лицо. Казалось, наконец он доволен всем, что происходило. К нему приехали самые близкие родственники. И хоронили его, как всех наших: читали и пели, как это делали со всеми его близкими, жившими на этом свете… Крышку гроба закрыли. Мы все вместе вынесли его на улицу, поставили на сани и поехали. На кладбище было пустынно. Серые деревянные кресты были в темных затеках.

Могила за ночь наполнилась водой, пришлось долго вычерпывать ее ведрами, потом туда набросали еловых веток, гроб на веревках опустили в могилу. Священник-лютеранин на эстонском языке прочитал молитву, и сырые комья земли тяжело падали на дедушкин гроб. Все заплакали.

По дороге к саням дядя говорил, что потом, когда подсохнет и могила осядет, надо будет кому-нибудь приехать, поправить ее и поставить крест. Лошадь шла медленно. Казалось, мы все чувствовали себя виноватыми. Дедушка пролежал три года в постели, ему приносили еду, кормили, мыли, а он, наверное, целые дни думал, но никто больше не хотел знать, про что он думает, будто он умер давным-давно.

Человеку, наверное, хочется поступать по-своему, как ему самому кажется нужным. Интересно, а бывает так, что человек на самом деле поступает по-своему? Наверное, страшно быть не как все. Из Финляндии-то мы поехали стадом — все ехали на Родину, только дедушка сердился, называл нас дураками и стадом баранов. Только он один не верил, что нас домой повезут и советовал купить как можно больше продуктов в Финляндии. Он один оказался прав. Моему отцу он говорил, что никогда человек не будет работать на общественном поле так, как он работает на своем, и что рая не надо было бы выдумывать где-то далеко за облаками, если бы его можно было создать на Земле. Всегда будет один человек завидовать другому. Он в Виркине до войны все время повторял, что даже умные люди, если свихиваются, то получается стадо дураков, которых можно, как баранов, загнать в любое место. Это он про моего отца говорил, будто там. в лагерях, куда дедушка попал, когда его раскулачили, таких ученых идиотов, как мой отец, на навоз пускали. А бабушка кричала на него, чтобы он это прекратил и что толку мало от того, что он постоянно ворчит и ругается, только хуже может быть, а потом стало действительно хуже, но не из-за дедушки. Он замолчал.

Дед пришел в дом своей жены, вернее, в дом ее матери, моей прабабушки, которая его терпеть не могла. Саму прабабушку привели из далекой деревни Пери к нам в Виркино. Это было около восьмидесяти лет назад. Но интересно, как это получилось, что дом стали называть прабабкиным именем. При мне никто уже не называл наш дом иначе, как Марланкон тало (дом свояченицы Марии), хотя от ее дома, в который вошел мой дед, ничего не осталось, он все перестроил — и дом, и все подсобные постройки, а люди все равно продолжали называть наш дом по-старому.

Прабабка просыпалась рано и весь день беспрерывно что-то делала. Она терпеть не могла, когда человек сидел без дела. До последнего времени, когда она входила в комнату, ее дочь, моя младшая бабушка, вскакивала с постели, какой бы усталой она ни была, — не полагалось человеку лежать на кровати посреди белого дня, хотя моей младшей бабушке было тогда уже под шестьдесят. Она боялась свою мать. Может быть, и дед так много работал, чтобы показать своей теще, что он не хуже нее. Бедный дедушка, он, наверное, прожил всю свою жизнь, как на соревнованиях. Иногда он напивался, но это было уже после торфоразработок. Мне было лет семь, дедушка пришел из города пьяный, штаны у него болтались на бедрах. Старая бабка пальцем указала дочери на него и зло прошипела:

— Полюбуйся на своего молодца! — и рассмеялась скрипучим голосом.

Дед подошел, крикнул ей в лицо: «Уйди, старая ведьма, надоела ты мне!» — и толкнул тещу в грудь. За ней стояло ведро с пойлом для коровы, которое младшая бабушка собиралась вынести в хлев. Старая бабка упала в ведро, подняла крик, младшая бабушка отправила нас в другую комнату.

После революции, когда за продукты можно было приобрести много красивых вещей, дед наменял на картошку всяких ненужных вещей. У нас на чердаке стоял красного дерева ломберный столик, было непонятно, для чего он. Фруктовые ножи он тоже купил, хотя никто из нас не видел, чтобы фрукты ели с ножом, всякую красивую посуду он купил, которая стояла в шкафу в чулане. Ему, наверное, казалось, что кто-нибудь из нас будет как-то невероятно жить, все эти вещи так никому и не понадобились, пробыли у нас и пропали… Мы ехали по лесу, дядя остановил лошадь, срубил тонкую березу, обрубил ветки и крону, положил ее в сани: «Это отцу на крест».

Бабушка сидела рядом со мной, казалось, что она дремлет, но она взяла меня за плечи, притянула к себе, я положила голову в ее подол и закрыла глаза. Передо мной всплыл жаркий летний день, я пришла с чашкой черники в домик, где жил дедушка, разделила чернику на две порции, налила в чашки молока и дала прабабушке и дедушке. Дед не мог сам есть, его пришлось покормить. А когда он съел ягоды и вытер усы и бороду тыльной стороной неподвижной руки с толстыми опухшими суставами, он откинулся на подушку и проговорил:

— Теперь бы покурить!

Я знала, что бабушка никогда бы не разрешила купить ему папиросы, но у меня осталось чуть денег от продажи ягод. Я взяла их и поехала на велосипеде в магазин, купила дедушке несколько папиросин «Север», зашла в домик, положила ему под подушку. Он тут же с очень довольным лицом закурил и шепнул мне, когда я чиркнула ему спичку: «Спасибо», и громко раскашлялся.

Прабабка прошамкала из своего угла:

— Вот видишь… ему это уже не надо.

А дядя Антти тоже тогда давно, до войны, когда дедушка ругал его за то, что он пьет, сказал своему отцу, что он прожил всю свою жизнь, как кошка с собакой со своей тещей. Но странно, часто, когда дедушка приезжал из Ленинграда, он привозил ей гостинцы и отрезы на кофточки и юбки и платочки в горошек. Он, наверное, уважал ее. Оба работали как заведенные. Но только многое, наверное, было между ними, ведь младшая бабушка была ее единственной дочерью, да и хозяйство, и дом он переделал на свой лад. Но зато детей прабабка воспитывала так, как ей хотелось, особенно мою маму и тетю Айно. Про свое детство мама в Ярославле рассказывала, когда мы гуляли на берегу Волги. Они каждое воскресенье пели и читали молитвы со своей бабушкой. А может быть, деду это и нравилось, ему надо было что-то свое иметь — вот он и считался безбожником. Он же никогда не запрещал заниматься с детьми… Но между собой они почти не разговаривали. Если дед спрашивал у прабабки, где лежит какая-нибудь вещь, то та не отвечала, а указывала ему пальцем. Никому уже не узнать, о чем он думал, когда лежал так целые дни один. Бабушка говорила, что у него всегда открыты глаза, когда бы к нему ни подойти, и днем и ночью, наверное, он много раз видел перед собой свою жизнь. Он же женился по любви. Бабушка ему, наверное, часто в этих картинках улыбалась, и, может, она ему молодой вспоминалась, а дети маленькими вспоминались, а нас, внуков, он, наверное, редко вспоминал. Ведь его дети от любви родились, а мы ему от несчастья достались. Когда любят — улыбаются, и вообще это видно по лицу, а дед никогда не улыбался нам. Может быть, я и Ройне напоминали ему о его дочери, и он не мог нам улыбаться. Он, кажется, больше всех из своих детей любил мою маму, она была старшей и первым его ребенком. О маме он думал до конца, пока мог думать. Он поехал в Ярославль за Ройне, когда ее арестовали. Он плакал, когда вернулся, и не мог молчать. В тот же день он рассказал все своему троюродному брату, а бабушка ругала его за это. К дяде Тойво он тоже ездил, но это было еще до тридцать седьмого. Он тогда приехал радостным. Все улыбался, будто он немного выпил, — его сын летчик-испытатель. Он привез фотографию дяди Тойво в форме летчика и всем в деревне показывал, брал ее с собой в правление колхоза, когда ходил читать газету.

Лошадь остановилась во дворе школы, мы начали выкарабкиваться из саней. Стало холоднее. На краю неба, как раскаленное лезвие, загорелся закат. От лошади поднимался белый пар. Я погладила ее по морде, она встряхнулась и зашевелила ушами. Дядя Антти крикнул с крыльца:

— Подбрось ей сена!

Бабушка разогрела ужин, мы ели, глядя в тарелки. Дядя Антти как всегда закончил первым, отодвинул тарелку, зажег папиросу, с силой выпустил синюю струю дыма вверх и проговорил:

— Я уверен, что в Карелии будет лучше. Нам вербовщики говорили, что там, на лесоразработках, хорошо платят. Говорят, что и отсюда всех наших подчистят, там республика Карело-финская существует, не хватает финнов. Вроде бы прямой смысл нас всех туда направить, — рассудил дядя Антти.

— Слава Богу, отец умер, ему уж не придется мучиться на пересыльных пунктах и дорогах, — проговорила бабушка, вставая, чтобы убрать посуду со стола.

* * *

Как только учителя перестают искать в журнале, кого бы вызвать к доске отвечать урок, и проходит напряжение, перед глазами всплывает Володино лицо. Он улыбается, ему кажется, что мы должны пожениться. А я не знаю, что мы будем делать, когда поженимся. Я ни за что в этот город Брянск не поеду, я не могу ему показать свой паспорт. Очень много надо будет ему объяснить, и все равно ему всего не понять, на всю жизнь останемся чужими, придется, если, к примеру, поехать в его Брянск, как-то все объяснить его отцу — он партийный, русский, ни от чего, наверное, не пострадал… Можно, конечно, отправиться к той начальнице паспортного стола и получить нормальный паспорт, все скрыть и никогда уже в жизни никому ни о чем не рассказывать. Но если я поеду с Володей к моим тетям? Они же говорят по-фински… Правда, они могли бы и не говорить при нем, но вот бабушка, по ней сразу все понятно. Она почти не говорит по-русски… Получится, будто я стесняюсь самых близких мне людей. Может быть, Лелькин муж Семен прав, что я Володю не очень-то люблю. Интересно, почему он так думает? Выходит, у меня такая первая любовь. Шура тоже говорила, что не выходят замуж за первого же парня. Но это просто так считается…

Что же он мне тогда там на лавочке под акациями говорил про эстонцев? Будто их от немцев освободили и что они все предатели. Но кто из эстонцев просил их освобождать? Такое количество в Сибирь при раскулачивании сослали, а сколько арестовано! Может, он ничего не знает? Наверное, ему на партсобрании про это говорят. Выходит, что хотя он побывал во многих освобожденных странах, ничего сам не увидел. Ведь все знают, что в Прибалтике жили при немцах лучше, чем сейчас. Если я выйду замуж за Володю, мне, наверное, и от своих детей придется скрывать, куда делись их бабушка и дедушка. Получилось бы для тех, кто это все сотворил, прекрасно — и концы в воду. Мне лучше вообще кончить с Володей и никогда больше не знакомиться с такими…

— Хиво, иди к доске! — Валентина хотела, чтобы я повторила теорему, которую она объяснила.

Я прошла к доске, но я абсолютно ничего не слышала. Она мне опять всадила двойку в журнал, да еще нотацию прочитала.

* * *

На вокзале было шумно. Казалось, даже весело, — мне всегда так казалось, когда наших собиралось много вместе. А у взрослых при всех переездах были очень напряженные и озабоченные лица. Как-то не верилось, что им плохо. Им просто как бы хотелось быть при таком важном деле серьезными.

Мы таскали в вагоны-телятники тюки и ящики. Ящики мы ставили вниз, а сверху клали мягкие тюки и мешки. Мы почти закончили работу. Рядом с нашим вагоном стояло несколько парней и девушек, они о чем-то громко разговаривали и смеялись. Я подошла к ним поближе.

Девушка с желто-белыми волосами, подкрученными валиком вниз, смеясь рассказывала, как на танцах в клубе погас свет и в темноте она вцепилась в какого-то парня-эстонца, думая, что это ее брат, и закричала:

— Армас, Армас [42], я боюсь! А тот не будь дурак…

Я не расслышала, что тот сделал с ней. Моя бабушка заметила, что я стою без дела, и позвала к себе. Я махнула ей рукой, чтобы она чуть подождала.

— Молодец, не растерялся, — проговорил, смеясь во все горло, худой длинный парень с грязно-белыми волосами.

Действительно, такого имени у эстонцев, кажется, нет, а это слово означает то же самое, что и в финском языке. Вообще, в наших деревнях я тоже не слышала, чтобы кого-нибудь так звали. Но эти, кажется, из Келтто. Они говорят чуть иначе, чем мы. Они ни в Финляндии, ни в оккупации не были. Но у них все равно такие же шестимесячные удостоверения личности со статьей, как и у нас, хотя им не пришлось изменять родине. Вообще, может, это даже справедливо. Ведь мы-то сумели доказать свою преданность тем, что сами пожелали вернуться, а эти никак ничего не доказали — их просто в Сибирь сослали за то, что они финны. Им больше статья подходит, чем нам. Вообще, все как-то запутано. Странно, эстонцев берут в армию, а наших ребят нет. Может быть, потому что у них своя республика и их нельзя в армию не брать? А интересно, почему Финляндию так и не взяли? Может быть, им действительно в Германию надо было торопиться. Это тот «лесной брат» там в Пука так говорил. Он еще сказал, что не думайте, что финны умнее других, просто не до них было. Дядя Антти и Атами Виркки с ним тогда спорили, все про Зимнюю войну ему напоминали.

Нам бы, наверное, было намного лучше, если бы взяли Финляндию, — нас бы тогда тоже не высылали, а дедушка тогда в Кочинове тетю дразнил за то, что она учебников финского языка накупила в Финляндии. Он говорил ей, что скорее она могла бы пригодиться как преподавательница русского языка для финнов, чем финского для наших детей. Это было в то время более вероятно, уверял он. Тетя на него не обижалась, а он ей говорил: «К чему только грамоте училась, простых вещей не понимаешь!».

* * *

Я решила остаться в Эстонии на лето. Мне удалось устроиться в совхоз, вернее, в плодопитомник на работу. Валентина не допустила меня к экзамену по алгебре, и мне придется пойти ее сдавать в августе. Я проспала с нашими в вагоне на тюках, а рано утром пошла на вокзал. Купила билет, вернулась, пришла попрощаться с нашими. Бабушка плакала и несколько раз повторила:

— Herra siunatkoo sinnu [43] …

* * *

В совхозе я поселилась с Иркой Савчинской и Валей Шмелевой у Иркиной мамы. Там был нормированный рабочий день, и никто так по-сумасшедшему не работал, как в колхозе в Калининской области. Женщин на покос вообще не отправляли, а меня послали на прививку яблонь с практикантами из сельскохозяйственного техникума, но потом отдали в бригаду Майкки Миеттинен, она была замужем за эстонцем, ее из Эстонии не выслали. В совхозе она была вроде бригадира, но сама же работала с нами в поле, а не как колхозный бригадир, который должен придумать, кого на какую работу направить. Здесь этим делом занимался агроном Хейно Койдула.

Я работала в бригаде с русскими бабами, мы окучивали помидоры, было жарко, бабы часто сидели, да и вообще они любили посидеть и поболтать, мы не заметили, как агроном подошел и прокричал:

— Вы не путите рапотат, я не путу вам писать! А Нюшка Федотова тут же спокойно ему ответила:

— Ну и не писай, ходи так, коль можешь.

Поднялся хохот. Хейно поковылял от нас, бормоча эстонские ругательства. Хельга, с которой я работала в паре, слышала, как я говорила с бабами, спросила, где я так научилась говорить по-русски? Ирма ответила за меня:

— Так не научишься, она из России.

Я спросила у Ирмы:

— А ты чувствуешь у меня в эстонском акцент?

— Я вообще с тобой мало говорила, может быть, и почувствовала бы.

Майкки спросила у меня, как всегда по-фински:

— Ты что в эстонской школе учишься?

— Нет, в русской.

— Почему ты в русскую пошла?

— Вдруг мы еще когда-нибудь домой поедем, что мне там с эстонским делать?

Майкки промолчала.

* * *

В субботу, после работы Ирина мама отнесла отбить косы, а нам велела пораньше лечь спать. Уже третье воскресенье мы идем на покос. Тетя Аня — Ирина мама — не берет с меня и Вальки Шмелевой денег за постой и питание, а мы помогаем ей по хозяйству и косим траву для ее коровы. Но в то утро я проснулась от приятного, равномерного шума дождя, видимо, было уже поздно, я снова закрыла глаза и заснула. Меня разбудили к обеду. После такого спанья трудно прийти в себя, голова будто отсыревшим сеном набита. Ира с Валей пошли в магазин. Вошла тетя Аня с толстой книгой, она протянула ее мне и сказала, что совхозная библиотекарша очень ее хвалит и хотела, чтобы мы все прочли.

Я взяла учебник, тетради и книгу и отправилась на сеновал. Дождь по-прежнему шумел по драночной крыше. Было лень браться за алгебру. Я открыла «Молодую гвардию», было темновато, я придвинулась к открытой двери. Внизу, накинув ученическую куртку на голову, пробежал на крыльцо соседнего дома Петер — он эстонец из Тарту, отдыхает здесь с бабушкой. Его бабушка прекрасно говорит по-русски, она до революции кончила гимназию, а тогда, как она говорит, обучение было поставлено получше, и не было такого отношения к русскому, как сейчас. Ее внук Петер, действительно, кроме отдельных слов, ничего не может сказать по-русски, хотя перешел уже в десятый класс. Петер заметил, что я на него смотрю и, наверное, из вежливости спросил, что я читаю. Я ответила. Он поинтересовался, про что книга. Я сказала: про партизанское движение в тылу у немцев. Он не расслышал, подбежал к лестнице, ведущей на сеновал, и начал забираться наверх, уселся рядом со мной, свесив ноги на улицу, и снова спросил, про что книга. Я начала рассказывать, а потом он спросил, верю ли я всему этому. Я вообще никогда так не думала про книги, просто читала, если было интересно, но я тоже была в оккупации, тогда я про такое не слышала, но если книга написана и людей казнили, значит, что-то было. Он опять спросил:

— А что в России так просто ни за что не казнят?

— Может, и казнят, я не знаю, но в тюрьму сажают, а там… Никто не знает, что с ними, никто не возвращается, но я не думаю, что их там вешают или жгут в печах. Я думаю, что их там заставляют так работать и не кормят, что они сами умирают, во всяком случае они не возвращаются, когда их сроки кончаются. У немцев были какие-то другие правила. Я была во время войны здесь у вас в Эстонии, в лагере Клога. Мы жили в бараках, окруженных колючей проволокой, но нам можно было ночью или даже днем незаметно выйти из лагеря, а недалеко от нас были еврейские лагеря, там были настоящие проволочные заграждения и часовые стояли с собаками, ни один человек не мог выйти. Наши ходили туда перед отправкой в Финляндию менять остатки хлеба на вещи. Делали это из-под проволоки ночью, и если бы попались, немцы бы пристрелили. Это все понимали. А тех евреев, говорили, отправили куда-то дальше, и только после войны стало известно, что с ними сделали. Но тогда про это мы не знали.

Петер начал говорить про раскулачивание и про «лесных братьев», которых всех пересажали и про то, что фашистов уже нет и нечего о них сейчас говорить, а русские оккупировали Эстонию и перебили и посадили полстраны. Я сказала, что не только эстонцев, русских тоже так же сажают, а больше всего посадили тех, кто делал революцию, то есть был в разных партиях — их всех пересажали, им было все равно, кто какой национальности.

— Ну, ты это что-то придумываешь, — протянул он задумчиво. Тогда я ему сказала, что моего отца тоже посадили, он был коммунистом.

Петер спросил:

— За что?

— Так, ни за что, в тридцать седьмом сажали даже сами себя.

— А многих посадили?

— Не знаю, наверное, никто не знает, но очень много, наверное, несколько миллионов тогда село. В России нет такого человека, у которого кого-нибудь не посадили, если уж не родственника, то друга или знакомого.

— А что ты думаешь, почему они это делали?

— Я не знаю… может быть, это надо было ему, чтобы боялись…

— Ты что думаешь, самому Сталину? — он прошептал это имя.

Я кивнула. Он опять прошептал:

— Почему?

— Чтобы ты и я вот так шептались.

— Кто тебе это говорил?

— Давно еще, когда я была маленькой, мой дед это говорил, кажется, он думал об этом.

— А что бы ты стала делать, если бы я вдруг пошел в тайную полицию, — он так и сказал — «в тайную полицию», — и сообщил про тебя?

— Во-первых, ты, наверное, не знаешь, куда пойти, а во-вторых, побоишься, это и для тебя небезопасно.

— Как?

— Да я, естественно, скажу, что ты все выдумал, а если ты начнешь доказывать, я скажу, что сам ты это наговорил. Я же читала «Молодую гвардию», у меня есть свидетели… Скорей всего, арестуют и тебя и меня. А может быть, меня даже выпустят, если я соглашусь и впредь на таких, как ты, докладывать.

— Но ты же не сама на меня донесла.

— Но я могу сказать, что я не успела.

— Откуда ты все это знаешь?

— Ты просто живешь всего около четырех лет при этой власти, а я всю жизнь, все мои родственники про это думали, особенно те, кого уже ссылали и родственники которых сидят.

— Приезжай к нам в Тарту учиться. У меня там много друзей, будешь с нами. Я через год в университет поступлю.

— Мне нельзя здесь жить. Ты, наверное, слышал, что всех финнов выселяют от вас. Мне в Карелию надо будет поехать через месяц.

— А можно я тебе буду писать?

— Нет. Я думаю, что письма проверяют, мало ли что напишешь!

А кроме того, я плохо пишу по-эстонски. Я никогда специально не училась эстонскому языку. Ты, наверное, это чувствуешь?

— Акцента у тебя нет, но что-то будто чувствуется… А почему ты в русскую школу пошла?

— Я больше к русским привыкла. Мне кажется, что я и сама больше русская.

— Я как-то этого не понимаю. Они ведь твои враги.

— Ты знаешь, у меня не они враги. Может быть, у меня вообще нет врагов. Я точно не знаю. Во всяком случае, я не могу назвать ни одной нации своим врагом. Я об этом тоже думаю, но пока ничего не придумала…

— Хорошо, что ты сама отказалась со мной переписываться и вообще лучше, что тебя ссылают туда в Карелию, если ты не разбираешься в таких простых вещах…

— Почему лучше?

— Так, пусть тебя тут не будет, и пусть тебя еще немного поучат, еще умнее будешь.

— Думаешь, что я тоже оккупант?

— Наверное, да… Моя бабушка приглашает тебя сегодня на обед, если хочешь, приходи.

— А ты хочешь, чтобы я пришла?

— Мне все равно. Бабушка считает тебя приятной и интеллигентной девушкой. — Он покраснел и, еле договорив фразу, начал спускаться с сеновала.

На обед я не смогла пойти, прошел дождь, мы пошли в лес за грибами.

* * *

Я, видимо, зря пошла к бухгалтеру за две недели просить расчет — там, в кабинете, у нее оказался директор, он подумал, что мне тяжело работать на сенокосе. Всего-то я просто укладывала возы, а это совсем не трудно и платят больше. Я еще в Калининской области в колхозе научилась их укладывать. Мой воз никогда не разваливался, по какой бы ухабистой дороге ни шла лошадь. Я даже научилась укладывать на машину сено, а машина идет быстро — воз трясет так, что если он уложен кое-как, то половина растрясется на дорогу.

Откуда только набрали этих ребят, будто все они на вокзалах промышляли, без мата ни одной фразы. Сено на воз не умеют подавать. Ты им сверху кричишь: «Взяла!» — а они подталкивают — того и гляди пихнут в грудь вилами. Попробовал бы в колхозе кто так подавать на воз, бабы бы избили. А здесь все и не городские и не деревенские. Интересно, где эти люди жили до войны?

Уже четвертый день я собираю малину с кустов. Может, директору кто рассказал про ту историю с Витькой Мазуровым? Он решил перевести меня на ягоды. Я никогда в жизни не ела столько ягод и, странно, не надоедает. Правда, я никогда в жизни не видела такой крупной малины и клубники, как здесь. Говорят, что директор наш окончил сельскохозяйственную академию. Но ягоды собирать скучно и платят почти наполовину меньше.

Интересно, что было бы, если бы я не спрыгнула с воза? Шура говорила, что один на один, если девушка действительно не хочет, никогда парень не сможет ничего сделать. Но со мной что-то произошло, может быть, он и смог бы, если бы я побоялась спрыгнуть с машины. У меня пропали силы, и ноги стали ватными, а где-то внизу внутри сильно сжалось, потом не стало сил и жарко стало. Хорошо, что на дороге не было камней и я умею прыгать с воза. Наверное, это ему и раньше приходилось делать. Кажется, я больно укусила его за плечо. Он с Колькой-шофером, видимо, договаривался. Я видела, как он к нему на ступеньку встал и про что-то говорил перед тем, как на воз подняться. Он мне вслед с воза крикнул, что столкнет меня в следующий раз на вилы. Интересно, кто директору рассказал про это? А вообще, как это случилось, что я одна на возу оказалась? Обычно мы вдвоем кончаем воз. Может, и Любку он подговорил сойти с воза? Но не может быть, чтобы все его так боялись. Только бы он не узнал, что я скоро возьму расчет, — пока он будет выбирать удобный момент, я к тому времени уеду отсюда.

Приехала машина из Вильянди, с завода безалкогольных напитков, директор позвал меня, велел собрать три корзиночки самой крупной и спелой клубники. Я пошла к грядкам, собрать надо было, пока машину грузят. Главный с завода ходил между грядками и подбирал большие красные ягоды себе в рот. Он остановился около меня, посмотрел на мои руки и сказал по-эстонски:

— Такими красивыми руками не ковыряются в земле.

Я посмотрела на него, он спросил, как меня зовут. Я назвалась.

— Я могу найти вам работу получше.

— Я работаю.

— Эта работа не для хорошенькой девушки. Вот мой адрес, приедете в Вильянди — поговорим. — Он вырвал листочек из блокнота, я машинально взяла его.

Его позвали к машине. Уходя, он низко наклонился ко мне, его лицо с коричневатой лощеной кожей нависло надо мной. Он быстро проговорил:

— Приходи обязательно, обещаешь?

Я кивнула. Он большими шагами направился к машине. Я порвала бумажку с адресом, кусочки положила под комок земли.

* * *

В Вильянди я отправилась за неделю до экзамена. Надо было посещать консультации по алгебре. В первый же день на улице меня окликнули. Лена Колосова ждала зеленого света на другой стороне улицы и улыбалась.

— Я не знала, что ты в городе. Я была уверена, что никого нет…

Я рассказала ей об экзамене. Лена пригласила меня к себе и обещала помочь. Я вспомнила, что Шура говорила мне, что Лена у них в классе самый лучший математик.

— Шура тебе написала?

— Да.

— Я с ней два года просидела за одной партой…

— Она, наверное, очень занята, ведь только месяц, как они переехали.

— Кто у тебя будет принимать экзамен?

— Кажется, этот новый — рябой.

— Он справедливый.

На первой консультации я не почувствовала никакого такого страха и напряжения, как при виде Валентины. На доске я решила без всякого труда те два примера, которые он мне дал. А когда мы шли по школьному коридору после консультации, он у меня спросил: «Как это вы получили переэкзаменовку?».

Пришли Ира и Валя из плодопитомника, они принесли с собой овощи, груши и молоко. Мы поселились в нашем интернате. Вечером ко мне пришла Лена, ее мама уехала в Иван-город к родственникам в гости. Мы все пошли в парк на танцы. Было рановато, народ еще не собрался. Сашка-аккордеонист тихо напевал песенку: «Словно замерло все до рассвета…». Рядом с ним, как всегда, стояли его два друга. Они поздоровались с нами и начали уговаривать меня спеть.

Я сказала им, что они меня спутали с другой финкой, которая пела у нас на школьных вечерах на сцене. Но они не верили и все приставали. Я посмотрела на Лену и хотела сказать, чтобы они попросили ее. Ленка незаметно толкнула меня в бок, чтобы я замолчала. Вокруг собрался народ, Сашка наклонил голову к аккордеону и громко заиграл вальс. Лена крепко взяла меня за талию, и мы вышли первыми, но не успели мы пройти и круга, как нас разняли эстонцы. А когда они привели нас на место, Лена шепнула:

— Ты знаешь, приличный эстонец к нам на танцы не придет.

— Почему?

Лена не расслышала моего вопроса. Сашка заиграл танго.

Нас опять пригласили эстонцы. В толпе я увидела Эрика Обухова. Он прошлый раз меня не отпускал от себя. Вообще, он какой-то уж очень нахальный, в глазах у него что-то очень неприятно-наглое, как у Витьки Мазурова. Он учится где-то в Таллинне, кажется, в каком-то высшем военном училище. В прошлом году он ухаживал за Инной Райнис из девятого класса. Она — член комитета комсомола и считалась самой красивой и интеллигентной девушкой в нашей школе. Ни Нина, ни ее подруга Эдит на наши танцы не ходят. Наверное, ему стало скучно с ней. И вообще она не очень-то красивая, у нее зад, как неподвижная скамейка, и ноги без всякой формы. Просто она домашняя и все у нее хорошо, она прекрасно одевается. Родители и Инны и Эдит обрусевшие эстонцы, приехали сюда после войны из-под Ленинграда. В техникуме, где мой отец был завучем, было и эстонское отделение, но их школы и техникум тогда же, когда и наши закрыли. А теперь у них есть своя республика. Люди с одинаковым знанием эстонского и русского хорошо здесь устроились. Их собрали отовсюду, со всей России и привезли сюда. Шура говорила, что Инна здесь выучила эстонский. Она действительно говорит с сильным русским акцентом. В России такие стремились обрусеть, а здесь — наоборот. Эстонец мне что-то шептал на ухо, я не слышала, вернее, я не слушала. Его дыхание неприятно грело и щекотало ухо. Через толпу танцующих прошел Эрнст и с деланной вежливостью нагло по-русски проговорил:

— Уйди, пожалуйста, я тебя очень прошу.

Тот дурак ушел, я тоже испугалась и пошла танцевать с ним.

С Инной он не позволил бы себе таких выходок.

— Ты что, с Леной дружна? — спросил он.

— А что?

— Да вы как-то разные… Она другая.

— Все люди другие.

— Да нет, как бы тебе это объяснить… Она…

— Она ходит со мной на эти же танцы, и вообще она моя подруга, — перебила я его. — Просто она живет дома.

Танцевал он плохо, не слышал музыку и, наверное, вообще не любит танцевать. После второго танца он начал уговаривать пойти гулять в парк. Я боялась идти с ним ночью в парк.

К танцплощадке подошла группа солдат. Мне показалось, что там Володя. Он не знает, что я в городе, я ему ничего не писала про переэкзаменовку. Я отвернулась. Я слышала его смех… Я не должна больше с ним встречаться… Я решила с ним покончить. Эрик опять попросит пойти погулять. Володя, кажется, заметил меня. Я должна пойти с Эриком.

— Идем.

Эрнст взял меня под руку, и мы пошли.

— Я не хочу в парк, там темно и сыро.

— И я не хочу в парк, — сказал он, — идем к озеру.

Мы пошли через город. Быстро мимо нас по другой стороне улицы прошел Володя. Ему, наверное, хотелось убедиться, я ли это.

— Ты что, с тем солдатом встречалась?

— Нет. А что?

— Да он что-то уж больно волнуется.

Я чуть споткнулась. Эрик спросил, на которую ногу.

— На левую, а что?

— К счастью, если у тебя есть в имени буква «р».

— Ты что-то выдумываешь.

— Да вот увидишь.

Мы начали спускаться по длинным ступенькам вниз к озеру. Он схватил меня на руки, опустился на скамейку и начал целовать, а потом стал расстегивать пуговицы на моей кофточке… Я начала вырываться. Он встал и сказал:

— Идем вон туда, — и указал на ресторан, который был на берегу озера.

— Нет, я туда не пойду, там одни пожилые эстонцы.

— Да что ты, я там был, всякие там бывают.

— С Инной?

— А ты что, ревнуешь?

— Да что ты, она ж давно с Мишкой, с секретарем нашим школьным.

— Я уехал. Пусть себе гуляет с этим прыщавым дятлом.

— А что ты на него злишься?

— Скукотища.

— А со мной веселее?

— Выло бы не веселее, я бы не был сейчас здесь.

Он опять схватил меня на руки и понес к кустам. Я вырвалась и тихо, но твердо проговорила:

— Ты просто думаешь, что со мной у тебя все так легко получится.

— Дурочка, что получится? Я просто очень хочу тебя целовать.

Я никогда никого так не хотел.

Я вырвалась и побежала домой. Он меня догнал и опять изо всех сил целовал мне лицо, губы, шею. Опять начал расстегивать мою кофточку. Я вырвалась, добежала до первого дома улицы и сказала, что если он не прекратит, я закричу.

— Глупая, если бы меня так любили, я был бы счастлив…

Начал накрапывать дождь, мы медленно пошли к интернату. Возле двери он спросил, с кем я здесь ночую, я ответила, что с Валей и Ирой. Валя, кажется, спит, а у Ирки свидание, непонятно к чему объяснила я ему. Он сделал загадочную мину, наклонился ко мне и прошептал:

— А представляешь, как было бы интересно, если бы я пришел к ней в кровать.

— Уходи!

Ужасно хотелось влепить ему пощечину, а он, как ни в чем не бывало, проговорил кем-то давно рифмованную фразу: «Поеду в Москву, разгонять тоску»… Ему, наверное, было не очень ловко так просто идти домой. Я несколько раз бралась за дверную ручку, а он не давал открыть дверь, хотел, чтобы я с ним еще постояла, хотя ему уже нечего было делать со мной да и стоять-то, наверное, было противно.

— А ты что любишь этого солдатика?

— Какое твое дело, кого я люблю.

— Почему ты хамишь?

— Неужели ты от меня чего-нибудь другого ожидал? Ведь ты же знал, что я невоспитанная, грубая девица, с которой все можно. Вот видишь, так оно и получается. У тебя нет оснований на меня обижаться, ты же и не пошел бы со мной, если бы это было не так.

— Ты меня прости, но мне хочется тебе по физиономии съездить.

— Что, за неудачу?

— Наверное, ты права. Я действительно ошибся. — Он повернулся, сунул руки в карманы и пошел, насвистывая марш:

Броня крепка и танки наши быстры,

И наши люди мужества полны…

* * *

Экзамен я сдавала одна. Петр Федорович, новый учитель математики, сидел, закинув ногу на ногу, и читал газету. Я сказала:

— Я закончила.

Он, не поднимая глаз от газеты:

— Проверьте еще раз.

Ему, наверное, хотелось дочитать то, что он там читал. Я начала думать о вчерашнем, меня передернуло. Он отложил газету, подошел ко мне, внимательно просмотрел всю работу и сказал:

— Можете идти, все благополучно.

Я пришла в интернат. Иры и Вали не было дома, они бегали по магазинам. Они поедут со мной до Ленинграда, осталось всего два дня от отъезда. Завтра мне выдадут табель, и я больше никогда сюда не приеду. Вещи были уложены в чемодан, я прошлась по комнатам, на кухонной плите стоял мой чугунный утюг, я постояла немного у плиты, взяла утюг и тоже положила в чемодан — понадобится…

Был теплый августовский день, в городе было почти пусто. Я заходила в магазины, покрутившись, выходила, потом зашла в кафе, выпила кофе со сладкой булочкой и направилась в сторону вокзала, там недалеко от станции жила Лена. Она была дома одна. Открыв мне дверь, она уселась на кровать, взяла гитару и запела:

Накинув плащ, с гитарой под полою

К ее окну пойдем в тиши ночной,

Не возмутим мы песней удалою

Роскошный сон красавицы младой!

Я сидела совершенно потрясенная. Ленка теперь казалась мне кем-то другим.

Голос ее был низкий и ровный, как у моей бабушки, но она пела иначе, хотя так же спокойно… Лена закончила, я попросила ее что-нибудь еще спеть. Она опять взяла гитару и очень громко и так же открыто, с силой и нежностью в голосе начала:

Не искушай меня без нужды…

Перед глазами поплыло одно воспоминание за другим, и весна с белыми ночами, и лунные теплые осенние ночи, и дождь, шелестевший по листве, и все время всплывало из темноты Володино улыбающееся лицо с блестящими белыми зубами. Я встала, подошла к окну, сильно сдавило горло, а когда Лена замолчала, я заплакала. Она не успокаивала меня, а так и сидела с гитарой, будто еще что-то хотела спеть. Наконец она положила гитару на кровать и тихо сказала:

— Идем на кухню.

Она взяла с плиты чайник, налила воды в рукомойник.

— Иди, умойся теплой водой, пройдет. Я разогрею плиту, поедим жареной картошки с малосольными огурцами и куда-нибудь пойдем.

Я знала, что мы окажемся в парке, хотя уже все, я должна была бы сегодня уехать. Я больше не хочу никого встречать.

— А ты любила Володю? Я кивнула.

— А почему ты пошла с Эриком?

— Ты знаешь, это трудно объяснить, но мне надо с Володей кончить.

— Да и так — уедешь и кончится.

— Я просто хотела, чтобы он меня не искал, и лучше пусть он думает обо мне нехорошо. Мне так легче. А ты кого-нибудь любила?

Лена проговорила:

— Угу, — а потом добавила: — Но он не знал про это.

— Давно это началось?

— Год тому назад.

— Не прошло еще?

— Думала, что да, но теперь, кажется, нет. Мы пошли по висячему мосту, сильно заскрипели ржавые канаты. У высокого берега мы сели на скамью.

— Знаешь, кого я любила?

Я повернулась к ней.

— Эрнста, — прошептала она. У меня зазвенело в ушах.

— Он уехал.

— Приедет снова, у него здесь родители. Его отец — начальник нашего гарнизона. Он нехороший человек.

— Я слышала, у меня с ним ничего никогда и не может быть. Ему нравятся другие… — Она отвела взгляд на озеро. За нашей спиной на танцплощадке Сашкин сладковато-мягкий голос тянул:

…Словно ищет в потемках кого-то

И не может никак отыскать.

— Слушай, пойдем, я терпеть не могу этой песни и вообще не люблю Сашкиного голоса.

По дороге домой я рассказывала Лене о Шуре, что сейчас она живет под Ленинградом. Ее отец устроился в совхоз в Борисовой гриве. Лена спросила, остановлюсь ли я у нее по дороге. У меня мало денег. Из Петрозаводска, куда я взяла билет, мне еще придется ехать на двух автобусах, с двумя ночевками, видимо, в гостиницах. Тети мои сейчас живут в Олонецком районе, в Карелии.

Мы попрощались, Лена обещала прийти меня провожать.

* * *

Я неудачно положила чугунный утюг в угол деревянного чемодана. Один угол перевешивал и больно царапал ногу. Я взяла чемодан на плечо, но ветер поднимал юбку, пришлось его все же волочь в руке. Я шла с Ирой и Валей к вокзалу и думала, почему же Лена не пришла провожать? Она вчера обещала. Может быть, ее мама вернулась из Ивангорода, а может, из-за Эрнста… Лену я больше никогда не увижу…

Ира и Валя шли передо мной, у них было хорошее настроение, они обе ехали в гости. Они говорили о чем-то очень смешном. Обе время от времени опускали свои чемоданы на землю, чтобы, взявшись за живот, отсмеяться. Мне тоже стало весело.

На маленьком узкоколейном поезде в полдень мы приехали в Таллинн. Давно не было дождя, в аллее возле вокзала устало повисли листья кленов. Я посмотрела на серые стены крепости и башню на горе, вспомнила, как пять лет назад я смотрела на эту же стену и башню из открытой двери товарного вагона. Нам тогда нельзя было выйти в город, мы ехали в лагерь Клога, потом в Финляндию, а сейчас будет некогда, поезд на Ленинград отправляется через два часа, надо успеть закомпостировать билеты.

Только мы успели устроиться в купе, как к нам вошел курсант ленинградского высшего военно-морского училища. Мы у него расспросили, что значат буквы на его бескозырке. Он нам растолковал их, а Ирка возьми да и ляпни:

— Вообще-то все равно моряк — с печки бряк…

Курсант встал и равнодушным голосом проговорил:

— Какие-то вы, девушки, старомодные, шуточки у вас прошлого столетия.

Он вышел, мне стало стыдно, а Ирка, как только он скрылся, заворчала:

— Подумаешь, интеллиго мне нашелся. Колбасный обрезок.

На Балтийском вокзале в Ленинграде я распрощалась с Ирой и Валей, села в трамвай и поехала по городу.

Было утро. Улицы были политы и блестели. На стеклах окон в домах уже не было маскировочной бумаги. Не было развалин, было как до войны.

При выходе из вагона тяжелый угол чемодана с утюгом зацепился за дверь и больно стукнул другим острым углом по косточке ноги. Я посмотрела на ногу, от косточки в туфель текла тонкая красная струйка. Я поплевала на палец, стерла кровь, оторвала маленький кусочек газеты, в которую у меня был завернут кусок хлеба, залепила ранку, потащилась на Финляндский вокзал, закомпостировала билет и села в поезд, идущий в город Петрозаводск, в Карелию, куда теперь собирали наших питерских финнов, может быть, уже в последний раз.

1976–1980 гг.

_____