Глава 8 О том, что не все еще так плохо на белом свете
Глава 8
О том, что не все еще так плохо на белом свете
В Holy Bible, утешавшей меня в моем одиночестве, я прочитал: «So Jacob was left alone, and a man wrestled with him till daybreak» — «Итак, остался Яков один, и кто-то боролся с ним до рассвета». Как утверждала моя гостиничная Библия, все это было написано в одной из Книг, дарованных людям Господом где-то в этих же краях. И вот теперь здесь остался один не Jacob, каковым я был по московскому загранпаспорту, а я, лично, как писали о Леониде Ильиче, и кто-то, кому имя — Тоска, боролся и продолжает бороться со мной каждую ночь от заката до утренней зари. А при свете дня этот «кто-то» всегда движется рядом со мной и следует за каждым моим шагом, чтобы не упустить мгновения, когда мой взгляд опустеет, и вцепиться в меня мертвой хваткой. У меня и без всего полученного мной за Хафизу была возможность устроить свою жизнь в любом качестве и в любом месте, но только не в местах, освященных для меня безгрешной близостью с Хафизой, — ни в Солнцеве, ни в Вене я уже не мог оказаться, и только Эйлат, откуда она улетела в самостоятельный полет, был мне еще доступен и удерживал меня памятью о последних счастливых днях. Все было, как было. Горы, покрытые розово-фиолетовой дымкой, как во времена свидания здесь Соломона и царицы Савской. Только Хафизы не было рядом со мной. Не развлекла меня и экскурсия в заповедник Тимпу с осмотром Соломоновых столбов и посещением Красного каньона, а день проведенный в Парке птиц, где я увидел: как небольшая колония пернатых, поднявшись в воздух и сделав надо мной несколько кругов, выясняя, не отстал ли кто-нибудь от каравана, взяла курс на Север, лишь усилил терзавшую меня тоску. Я был окружен воспоминаниями. Во время своих бесконечных прогулок по улицам и пляжам Эйлата я почти всегда выходил к лодочной пристани и частенько видел там сидящего под пальмами пожилого (еще более пожилого, чем я) человека с массивным, не очень красивым, но запоминающимся лицом. Как-то я стал расспрашивать о нем портье. Тот сразу понял, о ком идет речь, и сообщил: — Это психоаналитик из Америки. Он здесь решил доживать свои дни. К нему приезжают из разных мест уставшие жить — щедрые клиенты. Наши директора хотели поселить его для приманки у нас, но не выдержали конкуренции. Я решил, что пара разговоров с психоаналитиком мне не помешает. Свое решение я, естественно, принял на основе голливудских фильмов, так как в «Стране Советов» почему-то не любили советы психоаналитиков, которых старались упрятать куда-нибудь в Магаданчик. И я старался попадаться ему на глаза, чтобы психологически подготовить его к нашим будущим неизбежным беседам. Больших усилий для того, чтобы это знакомство произошло, мне не потребовалось. Вероятно он чутьем и опытом распознал во мне — во дни моего душевного смятения, — своего возможного и чем-то ему интересного клиента. Мы стали подолгу беседовать. Чаще всего мы располагались неподалеку от той же лодочной пристани, где я на него впервые обратил внимание, садясь поближе к морю и бросая камешки в идеально прозрачную воду. Беседу начинал Сэмюэль — он требовал, что его звали только полным именем и никогда не откликался на «ласковые» производные типа Сэм или Сэмми. Он со всеми подробностями рассказывал, чаще всего, какой-нибудь случай из своей жизни и лишь иногда — из жизни своих давних пациентов. Где-то посередине его неторопливого повествования происходило что-то непонятное: рассказчиком каким-то образом оказывался я. Момент же этой смены рассказчиков мне ни разу не удалось зафиксировать. Темы моих разговоров практически задавал он сам, потому что эти темы возникали из его рассказов и иногда внешне не имели никакого отношения ни к моим переживаниям, ни к сегодняшним реалиям моей жизни. При этом я почти физически ощущал на себе его предельно сосредоточенное внимание. И вот примерно через неделю наших ежедневных совместных прогулок и разговоров Сэмюэль без всяких наводящих вопросов поставил мне диагноз: депрессия в связи с разлукой с близким человеком. Мне оставалось только подтвердить правильность его выводов. После этого Сэмюэль застыл в глубоком раздумье, будто решал жизненно важный вопрос, и сделав глубокий вздох, сказал: — У меня тут есть одна знакомая (по отношению к своим нынешним больным он никогда не применял слова пациент, объяснив мне потом, что поскольку у него нет здесь ни клиники, ни кабинета, то у него не может быть ни больных, ни пациентов). Она из Дании, островитянка по происхождению, приехала поговорить со мной перед тем, как уйти из жизни, — сказал он, и добавил: — Среди этих благополучных скандинавов почему-то особенно много разочарованных жизнью самоубийц. Сказав это, он опять надолго задумался, как бы колеблясь, продолжать ему или нет. И наконец решился: — Она моложе вас лет на двадцать. Но мне кажется, я почти уверен, что вы энергетически очень подходите друг другу. Попробуйте. Я приглашу вас и ее пообедать со мной. Не давите ее речью. Старайтесь коснуться, передавая прибор, усаживая за стол, подайте руку на выходе, и я думаю — вы начнете сближаться. Только не торопитесь. Он оказался прав. Наш обед проходил почти в молчании. Тишину за столом нарушали лишь короткие фразы о качестве блюд и тысячекратно разными голосами произнесенные слова «спасибо», «пожалуйста», «благодарю». Коснуться же рук Кристин, так ее звали, я успел за время этого первого обеда несколько раз и хорошо запомнил, что одно из таких совершенно непроизвольных касаний вызвало ее удивленный взгляд, адресованный скорее всего самой себе. Потом Сэмюэль мне сказал, что с этого вечера — профилактические беседы с Кристин он вел во второй половине дня — мотивы безысходности в ее речах резко пошли на убыль. Поначалу эти его слова я воспринял, как поощрение и даже подталкивание к сближению, но со временем понял, что он меня не обманывал. Да и я ведь тоже стал меньше тосковать по Хафизе! Через две недели Кристин перешла в мой номер.
Мы выпили по рюмке коньяку и чашке кофе, а потом я ее спросил: — Ты ханжа? — Нет, — ответила она. — Ну, тогда раздевайся, — приказал я. — Только я раньше в душ, — смеясь, ответила она. После нее душ принимал я, а она за это время улеглась в постель, и на подушке Хафизы я увидел ее светлую головку. Белье в отеле меняли каждый день, но Хафиза любила пряные и крепкие духи, въедавшиеся и в матрац, и в набивку подушки. Кристин, шумно втянув носом воздух, заявила: — Здесь была женщина?! Нужно сказать, что, несмотря на свои бравые команды, я боялся, что не справлюсь со своей новой подругой, и это станет крахом наших еще не распустившихся отношений. И чтобы оттянуть момент этого краха, я воспользовался ее вопросом и стал ей рассказывать о наших странных с Хафизой отношениях. Она слушала с немым изумлением и, как мне показалось, с сочувствием, но в действительности же оказалось, что она еле сдерживала смех, и не сдержала как раз в тот момент, когда я рассказывал ей о том, как Хафиза вернула мне силу. От воспоминаний я возбудился почти так, как если бы со мной играла в свои мучительные игры Хафиза, а от смеха Кристин так разозлился, что рванул ее на себя, чтобы залепить пощечину, но ощутив на себе ее тело, я тут же взял ее.
Мужик есть мужик: мой уверенный успех сразу же вызвал во мне прилив гордости, и я забыл про заочную обиду, нанесенную моей Хафизе моей же новой партнершей, забыл и о своем недавнем приступе ненависти. Предчувствуя, что на второй раз меня сегодня не хватит, я долго не отпускал Кристин, и она так накончалась, что попросила подать ей полотенце. Потом мы лежали рядом, наверное, счастливые. И она уже очень серьезно спросила: — Скажи честно, ты очень хотел трахнуть свою Хафизу? — Очень, — сказал я, вздохнув, и стал пояснять, что я не любитель инцеста, более того, этот вид близости для меня совершенно неприемлем, но ведь я Хафизу, свою внучку, не носил несмышленышем на руках, не целовал попку и ножки, не утешал при первых месячных; я получил ее взрослую и красивую, чужую женщину, которую сначала захотел, а потом узнал, кто она. — Не продолжай, — сказала Кристин, засыпая, — это все и так понятно, а я тебя благодарю за правду. С нее мы начали, а значит, все у нас будет, как надо. И заснула. Вскоре сон сморил и меня. Он был счастливым, без каких бы то ни было сновидений, но с убеждением, что нечто очень хорошее произошло и будет происходить. Кроме того, сон мой был кратким, восстанавливающим силы, и когда на рассвете я проснулся и прижал к себе лежащую рядом Кристин, она, не раскрывая глаз на своем ужасном и от этого хорошо мне понятном английском прошептала: — Что это со мной было? Мне все приснилось? — Тебе и сейчас все снится, — ответил я, медленно проникая в нее все глубже и глубже. В это время вдруг стал слышен шум волн, потом зашевелилась штора — на ночь я выключил кондиционер и открыл окно. Ветерок пронесся и затих. «Это Африка вздохнула навстречу Солнцу, преодолевающему аравийские пустыни», — подумал я. И мы с Кристин, слившись воедино, встретили его приход.
Утром после завтрака мы вышли к морю. Волнение уже улеглось и по всему было видно, что воды Красного моря здесь и не думали расступаться. «Очевидно, свершенное мною Господь не признал равнозначным Исходу», — позволил я себе мелкое богохульство, надеясь на Его немедленное прощение. И оно немедленно последовало: возвращаясь, мы увидели Сэмюэля на его обычном месте — под невысокой пальмой у лодочного причала. Наш вид объяснил ему все, и он спросил: — Как продвигается лечение? — Довольно глубоко, — ответила Кристин. — Мы строго следуем вашим советам, доктор, — сообщил я. — Тогда мне остается благословить вас, — подвел итог Сэмюэль, подняв обе руки вверх. В этот момент он был похож если не на Бога, то на посылаемого Им к нам, грешным. — Я опишу ваш случай в следующем издании моей книги, и вы прославитесь, — сказал Сэмюэль нам вослед. — Только не называя имен! — обернувшись крикнула ему Кристин.
Услышанное мною от Кристин слово «имена» напомнило мне о моих незавершенных делах, но теперь я был не один, это во-первых, и, во-вторых, чтобы впредь одному не остаться, мне нужно было что-то решать. И я рассказал Кристин о состоянии своих дел, не всех, конечно, а только тех, что имели отношение к моему статусу, показал ей свой «рогатый» паспорт, выданный в Энске, и русский заграничный паспорт, сработанный на имя московского уроженца и ныне — гражданина Москвы Якова Андерзона, и стал советоваться, оформить ли мне здесь израильское гражданство или купить себе панамское, как это делают некоторые депутаты избранного мной парламента на моей самой первой, не исторической, а фактической родине. Кристин сказала, что фамилия «Андерзон» ей нравится, особенно если «зет» заменить буквой «s», поскольку она родом с острова Фюн, как и Ганс Кристиан, а израильское гражданство пока еще никому в Европе, кроме явных агентов «моссада», не навредило, и что она морально готова продолжать спать с евреем, даже фальшивым и необрезанным, особенно если он обещает проделать с нею в постели все, чему его научила сопливая девчонка-мусульманка. Я сказал, что обязательно проделаю, но только, если она, Кристин, будет в постели проделывать все, что умела делать со мной сопливая девчонка. — Я постараюсь, — сказала Кристин. Я просмотрел бумаги, подготовленные в Солнцеве, чтобы освежить в памяти свою еврейскую биографию. Изучил свою «подлинную» протершуюся на изгибах метрику, будто бы выданную почти семьдесят лет назад литичевским загсом по случаю рождения сына у еврея Матвея Андерзона и еврейки Хаи Шкловской и выпил две рюмки коньяка, помянув этих моих «родителей». Потом я уже сам, без Кристин встретился с Сэмюэлем, чтобы посоветоваться, как мне подготовиться к сдаче экзамена на еврея. Сэмюэль рассмеялся и сказал: — Насколько мне известно, в случаях, подобных вашему, никто никого ни о чем не спрашивает. Но если вы желаете немного окунуться в еврейский мир и вам для этого недостаточно Библии, почитайте реба Штайнзальца — его брошюрки, может быть, даже на русском языке вы найдете в своей или в моей гостинице. Я послушался его совета, почитал реба Штайнзальца и был искренне удивлен открывшимися мне глубинами. Книжки его я украл, чтобы еще раз перечитать в более спокойной обстановке. В Тель-Авиве, куда мы поехали вдвоем, эти бумаги, как и предсказывал Сэмюэль, сработали безотказно и без лишних вопросов, и, посетив Иерусалим, где мне так и не удалось услышать слово Господа, что могло и означать отсутствие у Него замечаний к моему поведению, мы ненадолго отправились в Копенгаген, а оттуда в Испанию. Там у Кристин был небольшой домик и клочок земли в восточной части Андалузии, в «Гренадской волости», как пели в моей пионерско-комсомольской юности, восточнее Малаги, но западнее Альмерии, недалеко от моря. Он был куплен ею еще в те времена, когда она была избалована заработками фотомодели и подарками поклонников, страстно желавших увидеть и то немногое, что у нее оставалось прикрытым, рекламируемой ею одеждой. Когда мы туда приехали, оказалось, что почти рядом уже несколько лет пустует более вместительный дом с садом и бассейном. Андалузия показалась мне таким местом, где может поселиться гражданин Страны Израиль и где не будут «бить жидов — спасать Испанию», хотя твердой уверенности в этом у меня не было, и мать-история, насколько я ее знал, была на стороне моих сомнений, хотя не может же «кажинный раз на ефтом самом месте»… И поэтому я взял бланк, приложенный к брачному контракту Хафизы, вписал туда подробный адрес этого дома и отправил его в ближайший европейский филиал компании моего внучатого зятя. Буквально через неделю в доме появилась бригада рабочих, а через месяц он был наново отделан по моим эскизам и оборудован всем необходимым по последнему слову техники, включая электронную почту. После некоторых колебаний одну из комнат я выделил себе под кабинет. Работать над чем-нибудь «вечным» я, конечно, не собирался, но я так долго мечтал о своем «личном» уголке, невозможном в нашей хрущебе, в те годы, когда я еще много трудился и имел «творческие» планы, что решил воплотить эту мечту в жизнь. И, как оказалось, не напрасно: этот кабинет стал одним из самых моих любимых мест — в моем просторном доме — в моей последней на этой земле обители, как я тогда считал. Там были бар, камин, была небольшая коллекция книг и альбомов, которые мне хотелось всегда иметь под рукой. Потом там же появились фотографии дорогих мне людей — живых и мертвых — из иных времен и пространств. Были удобные старинные кресла. Иногда эта моя обитель напоминала мне кабинет Чехова на Белой даче, где я был два или три раза. И это сходство тешило мне душу. — Ты маг из «Тысячи и одной ночи»? — спросила Кристин, когда я ей показывал свое хозяйство после того, как очередной незнакомый мне адвокат компании вручил мне документы на это домовладение. — Нет, я — хороший коммерсант, — ответил я. — И мне удалось выгодно продать ту самую «сопливую мусульманку», которая не дает тебе покоя, когда мы в постели. — Ну, если сложить все, что давали за меня, выйдет не меньше, — хвастливо сказала Кристин. Я подумал, что задел ее профессиональную гордость, и решил пошутить: — Я заставлю тебя, как Шахрезаду, в каждую нашу ночь рассказывать мне об одном из твоих прошлых мужчин, пока не буду знать всех. — Но так долго мы не сможем прожить на этом свете — не хватит наших ночей, — мстительно ответила Кристин. И я понял, что нам лучше благодарить Бога, скрестившего наши судьбы, не пытаясь соединить в одно целое наши жизни. Пусть будет все как есть, но до конца наших дней. Такой была моя молитва.
Тем временем на счет мистера Андерзона исправно поступали нефтедоллары из «моей» скважины в Кувейте, и однажды, взглянув на свой счет, я почувствовал себя богатым человеком. А богатые люди, как известно, могут себе позволять различные чудачества. Пришел и мой черед. Возле меня для исполнения всяких прихотей, коими обладает домовладелец, крутился мастеровой человек средних лет — из второго поколения русских испанцев, детей тех детей, которых мы с цветами встречали шестьдесят лет назад. Он родился в России, и моя усадьба манила его не только заработком, но и возможностью поговорить на почти родном ему русском языке и о почти родной ему России. Впрочем, слово «родная» в его случае можно было применить с большой натяжкой и с учетом ностальгии, заставляющей людей забывать плохое и представлять себе дорогое желанное прошлое в виде вереницы солнечных и счастливых дней. Дело в том, что отец моего усердного помощника пятилетним ребенком прибыл в мой родной Энск, после гибели обоих родителей в Каталонии. Как круглого сироту, его позволили усыновить главному инженеру одного из крупнейших энских заводов. Мальчик вскоре забыл родной язык, а его туманные младенческие воспоминания ушли в область сновидений. Затем война, эвакуация и возвращение его и его приемных родителей в Энск вместе с заводом, перемена соседей… Любовь и забота, окружавшие его в семье, окончательно превратили его в «коренного энца». Лишь два-три человека в двухмиллионном Энске помнили о его происхождении, но никогда не говорили об этом из деликатности или полагая, что все и так все знают. Однако в его счастливой истории была одна маленькая неуютная деталь, связанная с тем, что его усыновление произошло в те годы, когда интернационализм, заложенный создателями советской империи в основу ее государственной идеологии, уже был на излете, но в мирном и предельно терпимом ко всем народам Энске его обреченность еще не ощущалась. Поэтому весьма уважаемые в те времена приемные родители красивого маленького испанца даже не могли предположить, что они исковеркают ему жизнь, превратив его в «чистокровного» еврея. И суровая советская действительность в полной мере предъявила ему свой еврейский счет. Тем не менее, эту свою «нишу» с помощью верных арийских друзей его приемного отца, умершего лет через десять после войны, он все-таки нашел и жил спокойно до тех пор, пока приемная мать перед своей смертью не рассказала ему о его происхождении и попросила прощения за такое рискованное вмешательство в его судьбу, сравнив его, это вмешательство, с «Кровавой шуткой» Шолом-Алейхема. Простить он ее простил, поскольку «шутка» оказалась неудачной, но слава Богу, не кровавой. Тем не менее, евреем ему уже оставаться не хотелось, и он разыскал во тьме времен и свои собственные следы, и даже каких-то дальних пиренейских родственников. После этого сам он все же остался в Энске — слишком многое его еще привязывало к этому городу, а на историческую родину отправил младшего сына. Там он, как часто бывает, оказался чужим среди своих и после долгих скитаний, оставив где-то на севере Испании жену-каталонку с ребенком, прибился ко мне, где по его словам обрел, наконец, душевный покой и уверенность в жизни и в себе самом. Несмотря на это, я решил, что для него будет хорошим подарком, если я дам ему возможность повидаться с отцом и своей русской родней и побывать в новой России — той, которой он еще не знает, а познакомившись, вряд ли захочет продолжить знакомство. Одним словом, я его отправил за своим котом, чтобы избавиться, наконец, от чувства вины перед этим животным, а главное — перед своей совестью. Опасаясь, что кот будет шокирован переменой обстановки, я поручил своему идальго прихватить и даму, за котом ходящую, если та пожелает у меня погостить. Наше предварительное обсуждение предстоящей операции показало, что выбор мною порученца был правильным: при всей присущей ему идеализации России у него был самый трезвый взгляд на советскую и постсоветскую действительность, и слово «взятка» присутствовало в каждой фразе — и его, и моей. Рассчитав необходимое, я оформил ему дорожные чеки, и он двинулся в путь, а через полтора месяца Тигруша уже обнюхивал углы моего, вернее, нашего с ним, дома, а на кухне хлопотала его временная хозяйка. Этот дом начинал своими запахами напоминать человеческое жилье. — Стоило тратиться на эту облезлую тварь, — сказала Кристина, увидев моего пятнадцатилетнего друга, приезд которого совпал у него с очередной линькой. Но коты воспринимают, прежде всего, голос и интонации речи, а потом уже пытаются постигнуть смысл. Видимо с интонациями у Кристин было все в порядке, потому что кот, не обратив внимания на ее слова, прыгнул к ней на колени, потерся головой об ее живот и спел свою вечную песню. Не удалось ей обмануть своим суровым нордическим видом и прибывшую вместе с котом даму, и, услышав от нее звучание незнакомой ей до этого модификации ее собственного имени — «Кристиночка», она чуть не лишилась дара речи, прервала свои критические оценки поданной на завтрак стряпни и несколько раз по складам пыталась выговорить «Кри-сти-но-чка» и, особенно, «Кри-сти-нушка». Кот же несколько дней боялся выходить за порог дома, затем освоил сад, а потом даже стал выходить за его пределы, и я по вечерам иногда слышал, как он выяснял свои отношения с андалузскими кошками, видимо, стараясь объяснить им главный принцип советского интернационализма, на кошачьем языке звучавший примерно так: дружба дружбой, а хвост — набок. Он-то все-таки родился еще при советской власти, помнил дней андроповских прекрасное начало и был законным усато-хвостатым сыном отошедшего в небытие «союза советских социалистических республик».
За пределами моей усадьбы на пологом склоне одного из холмов — предгорий Сьерра-Невады я обнаружил небольшую ровную площадку, можно сказать, полупещеру, потому что над нею немного нависала обнажившая здесь скала. Оттуда были видны долина речушки, бегущей откуда-то из отрогов Андалузских гор, и вереницы холмов за нею, а, повернув голову налево, я мог видеть море. Все это — высокие горы вдали, долина, ограждающие ее холмы и море — в разное время года и в разное время суток меняло свои цвета и оттенки, и от этой медленной расцвеченной игры света и тени на меня нисходили покой и умиротворение. Я попросил своего умельца построить мне на этой площадке удобную широкую скамью, и, когда сердце мое начинало биться от всякого рода беспокойных мыслей, я приходил сюда и проводил здесь часок-другой, созерцая окружающую меня вечную красоту. Это созерцание дарило мне такой безмятежный покой, что бессмысленность мирской суеты становилась особенно очевидной. Если бы я был поэтом, стихи, кажется, возникали бы здесь без особых усилий с моей стороны, как бы сами по себе. Да иначе и невозможно написать что-либо, достойное этой красоты, овладевшей и моим сердцем. Иногда ко мне приходила сюда Кристин, иногда в своих странствиях по окрестностям забредал и устраивался рядом со мной мой старый кот. Но и женщины, и кошки не могут долго находиться в абсолютном покое: через непродолжительное время у этих моих гостей, как правило, возникали какие-то ими же придуманные «дела», и они исчезали. Поручая доставить мне сюда Тигрушу, я в своей записке к стерегущей его и мою энскую квартиру даме просил ее, когда она, решившись ехать ко мне, будет перепоручать наблюдение за этой брошенной мною обителью очередному стражу, взять с собой небольшой коробок. При этом я точно указал его местонахождение, и дама исправно выполнила это поручение. В коробке были слайды, отснятые мною в разное время и в разных местах в те годы, когда мы много странствовали с моей покойной женой по нашей бывшей необъятной стране. Был там и примитивный приборчик для их просмотра, состоявший из окуляра и камеры с прорезью, а подсветку давала матовая пленка на задней стенке этой камеры. Кроме того, в этом же коробке оказалась моя записная книжка, которой я перестал пользоваться лет пять назад. Этот коробок со всем его содержимым я припрятал на своей «смотровой площадке», и временами доставал его и просматривал какой-нибудь извлеченный наугад комплект слайдов. Так я оказывался то на берегу Финского залива, то на Чудском озере, то на улочках старого Вильнюса или Риги, то в Крыму — в Ялте, Алупке, Гурзуфе и еще Бог знает где, то на просторных сухумских пляжах. Я вглядывался в молодые или относительно молодые лица — мое и моей жены, я вглядывался в лица людей, случайно попавших в мои кадры, в окна домов, за которыми тоже были люди, и думал о том, как сложилась жизнь всех этих людей в этом бескрайнем море житейском, где они сейчас, живы ли они вообще, и если живы, то чувствуют ли они, что я сейчас смотрю на них из далекой Андалузии? И ко мне приходили печаль и чувство вины за то, что я не могу их собрать здесь среди окружающей меня красоты, чтобы успокоить их сердца. И еще большая печаль охватывала меня, когда я листал свою старую записную книжку — эту Книгу Имен, уже на три четверти ставшую некрополем. Я перебирал эти имена, как четки, останавливаясь на самых дорогих и вспоминал, вспоминал… «У меня еще есть адреса, по которым найду мертвецов голоса». В том мире, где я оказался сейчас, у меня были неограниченные возможности с комфортом и в качестве дорогого, набитого долларами гостя побывать во всех запечатленных на слайдах уголках Земли, но меня манили не только эти пространства, но и Время, застывшее на моих пленочках, вернуть которое было нельзя, и никакие деньги в этом не могли мне помочь, а, если бы я сейчас один вдруг оказался на наших с женой любимых пустынных пляжах под Раушеном в Восточной Пруссии, я бы этого одиночества просто не пережил и умер от тоски. Поэтому черной тоске я предпочел светлую печаль. Тем более, что уже очень давно нам было сказано, что при печали сердце делается лучше. Впрочем, чего только не придумаешь себе в оправдание!