Глава 4 Об опасностях и неожиданностях, открывающихся в нашем собственном прошлом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Об опасностях и неожиданностях, открывающихся в нашем собственном прошлом

Встал я рано утром, и сон меня, следует признать, освежил. Уголья в сандале покрылись седым пеплом, но я не стал их ворошить и, одев обувь вышел во двор. Он был вполне узнаваем, и мерзость запустения лишь слегка коснулась его. Не было, например, удода, стерегущего дом от злых джиннов, и пустая клетка, висевшая там же, где и более полувека назад, напоминала о жившей в ней когда-то веселой и подвижной птичке с забавным хохолком. Не было злого пса Аслана и вообще никакого пса. Умерли некоторые деревья в райском саду, давно не был чищен прудик, возделывалась только часть огорода. Был, конечно, пуст и арык, но я знал, что это — временно, и когда начнут таять ледники Алая, он наполнится мутной ледяной водой. Мне захотелось взглянуть на окрестности села, и я машинально прошел к тому месту, где когда-то стояла лестница, сбитая из досок, и, лишь подойдя, удивился тому, что лестница, уже потемневшая от времени, стоит там до сих пор. Я поднялся на крышу, и дух мой, как в детстве, охватил восторг от открывшейся передо мной красоты. Везде, сколько хватало моего взгляда, от подножья Тянь-Шаня до подножья Алая, буйствовала весна, окружающий меня мир весь был в цветеньи диком, и налетавший время от времени то здесь, то там в открывавшемся передо мною пространстве слабый ветерок нарушал покой этого яркого моря цветов и кружил их оторвавшиеся лепестки вокруг невидимых воздушных воронок над едва заметными зелеными волнами, пробегающими по кронам деревьев. Я весь был в этих далях и не услышал ни возможный скрип старой лестницы, ни шорох легких шагов за моей спиной, и только тихий голос вернул меня из моих странствий по долине моего детства и окружавшим ее предгорьям: — Й-е-е, ты здесь Турсун-ата! Я обернулся и снова застыл в изумлении: ко мне подходила живая, юная Сотхун-ай. — Сотхун-ай, откуда ты… — начал было я, но не закончил фразы, поняв ее нелепость. — Я не Сотхун-ай. Я — Хафиза, ее внучка, — сказала девушка. К этому времени, я уже рассмотрел ее поближе и увидел, что взятыми ею у Сотхун-ай светлой прядью волос и большими, почти не прищуренными глазами, редко встречающимися в этих краях, а также ростом и юным обликом исчерпывается ее сходство с оставшимся в моей памяти образом ее бабки, и что она не луноликая, как Сотхун-ай, а лицо ее — почти по-европейски овальное, с волевым подбородком и красивым, но жестким, упрямым ртом. О фигуре я ничего не мог сказать — она была в свободном платье местного покроя и шароварах, но во всяком случае, нельзя было ее назвать плоской: положенные места и спереди и сзади у нее явно проступали сквозь бесформенную хламиду. Поскольку я знал и любил «Гавриилиаду», то при взгляде на Хафизу мне на память сразу же пришли стихи, описывающие юную Марию:

Шестнадцать лет, невинное смиренье, Бровь темная, двух девственных холмов Под полотном упругое движенье, Нога любви, жемчужный ряд зубов…

Точно таким был облик юного созданья, как бы парившего передо мной над этой плоской кровлей. Мы спустились с крыши — сначала я, чтобы ей помочь, но когда я протянул руки, она сказала: «Не надо!» и легко спрыгнула с третьей ступеньки. Мы позавтракали в саду, и завтрак каждого из нас состоял из лепешки и пиалы с каймаком. Потом она заварила зеленый чай и поставила на стол немного тутовой халвы и пару кусочков прозрачного местного сахара, сказав при этом: — Сотхун-ай говорила, что ты любишь сладкое. И я умилился тому, что не только я помнил этот дом, но и меня здесь помнили и обо мне говорили. И устыдился, когда вспомнил, что сам я об этом доме и его обитателях более полувека не говорил ни с одной живой душой. Даже вспоминая былое житье-бытье с покойной матерью, я всячески избегал этой темы. Хафиза чуть плеснула чаем в свою пиалку, а я постепенно за разговором выпил два чайничка этого горячего и терпкого напитка. Разговор же наш касался событий, происшедших здесь за долгие годы моего отсутствия.

Оказалось, что почти сразу после моего отъезда, точной даты Хафиза, естественно, знать не могла, Сотхун-ай вышла замуж за Абдуллоджона и родила дочь. Абдуллоджон вскоре умер, и больше детей у нее не было. Ее дочь — мать Хафизы — вышла замуж за местного парня, и счастливо жила с ним и Сотхун-ай в этом доме. После того, как ее старшие брат и сестра уехали учиться в Самарканд, где потом и остались, здесь в утешение появилась она, Хафиза. Но когда ей было десять лет, ее отец, работавший шофером в Уч-Кургане, решил выкроить время и, возвращаясь из Ташкента, завернуть в Самарканд, чтобы повидаться с детьми. Он ехал туда ночью, заснул от усталости и разбился, столкнувшись со встречным «дальнобойщиком». Мать после этого очень тосковала и года через три умерла, а еще через год ушла Сотхун-ай. Обе они лежат здесь на краю старого кладбища совсем недалеко от дома. «Вот уж все однолюбы какие-то. Совершенно лишенные тюркского или исламского фатализма, облегчающего любые утраты», — подумал я, и спросил: — А какие у тебя отношения со старшими братом и сестрой? — Хорошие! Я однажды ездила к ним, и они показали мне Самарканд и Бухару, а когда приезжают сюда в отпуск, они привозят подарки. У меня есть городская одежда — они привезли, но у них своя жизнь, — вздохнула Хафиза. Тут я решил выяснить судьбу драгоценностей Абдуллоджона, однажды мною увиденных. На мой осторожный вопрос Хафиза дала исчерпывающий ответ: — Я с детства слышала разговоры о набитом драгоценностями кожаном мешке, принадлежащем Абдуллоджону, но Сотхун-ай всегда говорила, что его никогда не было. — Кто же тогда мог ее спрашивать об этом? Ведь о мешке могли знать только она сама, я, ну еще старая Марьям, которой давно нет на свете, — сказал я. — Вот ты сам себе и ответил, — улыбнулась Хафиза, — У Марьям был сын, он погиб на войне, но осталась невестка с двумя мальчиками, у тех тоже появились дети. Двоих ее внуков ты знаешь — один тебя привез в Уч-Курган, а другой — сюда в село. Таким образом, одна из мучивших меня загадок — почему в телефонных переговорах моего тонтон-макута с Файзуллой прозвучало мое второе, никому за пределами двора Абдуллоджона неизвестное, имя «Турсун», — прояснилась. Неясным оставалась лишь вторая часть этой загадки: почему тонтон-макут сразу не сказал, кто он такой. Правда, о Марьям я в своем рассказе о жизни в селе Пртак не упомянул, но не мог же он, зная всю мою историю по семейной легенде, серьезно подумать, что я забыл старуху.

Тем временем Хафиза продолжала: — Пока была жива Сотхун-ай, все было тихо, а когда ее не стало, Файзулла стал ко мне приставать, чтобы я разрешила ему поискать этот проклятый мешок здесь, а он отдаст мне половину, если найдет. — Ну, а ты? — Я разрешила, но с условием — ничего не ломать. Он искал тут несколько дней. Приносил какую-то машинку, которая пищала, если под ней в полу или в земле что-то лежало. — И нашел? — Нашел старый ржавый кетмень, почему-то под землю попал на огороде, и старый кумган под настилом в михманхане. — А они не думали, что Сотхун-ай давно нашла этот клад? — Они бы узнали. Здесь ведь все обо всем знают. Да и Файзулла, и его родственники работают там, где знают больше, чем другие. Они даже в Самарканде наших проверяли, как живут. Не много ли у них денег и богатства. — Как проверяли?! — поразился я. — Очень просто. Участковый приходил за чем-то. Газовщики. Водопроводчик, — ему потом бутылку поставили, он напился и рассказал, что ему приказали сообщить «куда следует», как они там живут. «Вся королевская рать», — подумал я. От этих рассказов мне стало не по себе, и я, под предлогом «размять ноги», прошелся по двору и по огороду, внимательно осматриваясь: не торчит ли откуда-нибудь чужое ухо или глаз. Потом я вышел на улицу и постоял у калитки, оглядывая все пространство, куда достигал мой взгляд. Ничего подозрительного. Правда, на противоположной стороне еще через двор от меня у такой же калитки росла высокая шелковица, дававшая уже довольно густую тень, и в этой тени расположился старик с кальяном. Этот кайф, казалось бы, полностью поглощал и его внимание, и помыслы, но когда я двинулся к углу этой, с позволения сказать, улицы, за которым был пустырь, я был почти уверен, что старик как-то нервно встрепенулся. Я неспешно вернулся во двор. Приближалось жаркое время, и я решил провести эту сиесту на тахте на такой знакомой мне открытой веранде, а Хафиза ушла возиться по хозяйству. Я еще некоторое время слышал, как она чем-то постукивает и тихо напевает какую-то протяжную песню. Под эту песню я заснул, а когда проснулся, был уже пятый час. Хафиза принесла сваренную ею горячую шурпу с добрым куском баранины и свежие лепешки, чем мы и пообедали. Во время нашей трапезы она сказала: — Завтра ты, наверное, уедешь. Если хочешь, после обеда, когда я уберусь, сходим на могилу Сотхун-ай? — Обязательно сходим, — ответил я.

Когда мы вышли из калитки, я сразу же посмотрел направо, где сидел кальянщик. Его уже не было, но у той калитки стоял какой-то подросток и смотрел по сторонам. Дойдя до угла усадьбы Абдуллоджона, где нужно было свернуть к кладбищу, я бросил быстрый взгляд в его сторону и увидел, что он застыл в неподвижности и, не отрываясь, смотрит нам вслед. Могила Сотхун-ай, представлявшая собой почти незаметный холмик земли, находилась на самом краю кладбища. Неподалеку был еще один точно такой же холмик. — Это моя мама, — сказала Хафиза. Между могилами Сотхун-ай и ее дочери лежал темный камень, еще сохранявший в себе дневное тепло. Мы сели на него, причем я сел так, чтобы видеть дорогу в соседнее село, делавшую здесь петлю, которая проходила метров за десять-пятнадцать от могил, за еще не полностью распустившимся кустарником. Через некоторое время по этой дороге кто-то пробежал, хлопая по превратившемуся в пыль теплому песку босыми ногами, и я готов был поручиться, что это был тот самый подросток. От моих размышлений меня отвлекла Хафиза: — Это тебе передала Сотхун-ай, — вдруг сказала она, протягивая мне какую-то вещицу. — Как это — Сотхун-ай? — не понял я. — Она же умерла два года назад! — Сотхун-ай часто говорила о том, что будет, и это почти всегда потом на самом деле было. И о тебе она сказала: «Он уже скоро приедет сюда, отдашь ему это, и он поймет, что я ему хотела сказать», — ответила мне Хафиза. Я рассмотрел подарок Сотхун-ай, и увидел, что это было то самое тоненькое колечко, которое я когда-то нашел в пыли в тайнике в заброшенном склепе и отдал ей. Я надолго замолчал и задумался над ее словами, пересказанными мне Хафизой. При этом я был абсолютно уверен, что они были переданы ею с предельной точностью. Что же я должен был понять? Всякие версии приходили мне в голову, но только одна из них нуждалась в немедленной проверке, остальные могли подождать. — Ты боишься ходить по кладбищу? — спросил я Хафизу, помня, что оно здесь пользуется дурной славой и не только как обитель шакалов, под чей знакомый мне детский плач я засыпал вчера, но и в силу всяких древних предрассудков. И тут я убедился, что Хафиза — подлинная внучка Сотхун-ай, гулявшей со мной среди полуразрушенных склепов, потому что она ответила на мой вопрос недоуменным вопросом: — А чего мне там бояться? Тогда я ее быстро увлек по невидимым тропам в сторону мазара и мавзолея. В той части кладбища ничего не менялось, и я уверенно двигался к «нашему» с Сотхун-ай склепу. Он тоже оказался на месте. Наступали сиреневые сумерки, когда я начал расширять проем в каменной завесе под себя, уже сильно отличающегося по своим габаритам от тринадцатилетнего мальчишки, каким я был здесь в предыдущий раз. Когда мой труд был закончен, я предложил Хафизе пролезть туда следом за мной. — Зачем? — насторожилась она. — Ну, не оставлять же мне тебя шакалам, — ответил я и, поскольку присутствие шакалов где-то совсем рядом, как всегда на этом кладбище, ощущалось, мой ответ показался ей достаточно убедительным. Внутри мы остановились и замерли в неподвижности. Я ждал, чтобы мои глаза привыкли к темноте. — Ой, твои глаза горят, как у шакала! — вскрикнула она, как когда-то Сотхун-ай, и почти теми же словами. И я так же терпеливо объяснил: — Не как у шакала, а как у волка, и у тебя тоже в глазах красные огоньки. Ты ведь видишь меня? — Да. — И наверное, солнце твоим глазам никогда не мешает, как и глазам Сотхун-ай или моим. — Таких, как мы, наверное, много… — Нет, совсем немного. Просто так случилось, что мы тут трое таких сошлись в одном дворе. — Да, во всей деревне только у меня такие большие круглые некрасивые глаза, и я не раз пробовала их как-нибудь сделать узкими. — Ну и дура, — закончил я этот обмен информацией, подивившись ее своеобразным представлениям о красоте глаз. — Черноглазыми и большеокими, — а ты такая и есть, Господь обещал вознаграждать праведников! Когда внутренность склепа для нас осветилась каким-то серым светом, я увидел, что скелет по-прежнему цел и не сложился, а продолжает сидеть, пытаясь что-то разглядеть в Мекке. Хафиза осмотрела скелет также безбоязненно, как когда-то Сотхун-ай, сказав, что он «сидит правильно». — Откуда ты знаешь? — спросил я. — Потому что, если его вот так пересадить туда в мечеть, то он будет смотреть в михраб, — ответила она, обнаруживая знание ритуалов ислама. Я вообще-то не любитель попусту разговаривать, и понял, что одолевшая меня словоохотливость в склепе объяснялась тем, что я всячески оттягивал вскрытие тайника, опасаясь весьма вероятных разочарований. Но пришло время, когда нужно было действовать, и я, сдвинув камень, увидел отверстие в полу именно там, где я и ожидал его встретить. С давно непереживавшимся мною волнением (я избегал азартных игр всю жизнь из-за полного отсутствия к ним интереса) я запустил туда руку, и она легла точно на перетянутую кожаным шнуром горловину кожаного же мешка. Я быстро разобрал камни пошире и вытащил мешок, оказавшийся довольно тяжелым. — Йе-е! — только и сумела вымолвить Хафиза. Мое быстрое исследование содержимого мешка путем, как говорят медики, «пальпирования», выявило в нем большое количество массивных металлических предметов и два довольно больших кисета. В одном из них было множество мелких украшений, в основном, колец и перстней, в другом — какие-то камешки разной крупности. Когда я вытащил один из них, чтобы рассмотреть вблизи, он, находясь в моих руках, вдруг поймал какой-то лучик, пробившийся через проем, и отдал этот лучик мне несколькими тонкими светящимися нитями, да еще с голубоватым оттенком, и я более или менее понял, что у меня в руках. Мне предстояло принять мгновенное решение, — что из находившихся в моих руках богатств взять с собой, а что вернуть обратно в тайник. Тяжелые вещи, конечно, полностью исключались. Мне очень хотелось бы взять горсточку колец из одного кисета, чтобы по возвращении в Энск небрежно «окольцевать» моих последних подруг ради «красивой памяти» обо мне. Но кому-то в глубинах моей души, вероятно, было уже известно, что моя дальнейшая судьба сложится иначе и облагодетельствовать своих «рыбок» я не успею или не смогу. И поразмыслив, мешочек с кольцами я тоже оставил на месте, а взял целиком только кисет с камешками. Ход моих молниеносных рассуждений был таков: реализовать здесь какие-либо драгоценности, и выехать отсюда богатым человеком, для которого законы не писаны, я не мог — при наличии тонтон-макута и Файзуллы, считавших, что я приехал за этим кладом, это было просто опасно для жизни. Везти даже мелкий металл, который мог быть выявлен на всякого рода таможнях и пропускных пунктах, уже давно оборудованных соответствующей аппаратурой, тоже было очень рискованно. Вероятность же провезти две, как говорят в Энске, «жмэни» камешков, не доступных металлоискателям и не пахнущих наркотиками, была почти стопроцентной, конечно, если не будет прямой наводки. Да и вообще — «жадность фраеров губит», учили меня в юности на моей «криминогенной» окраине Энска, и здесь был как раз такой случай, когда жадность могла стоить жизни. Это, конечно, лишь малая часть, промчавшихся в моей голове мыслей и образов. Где-то мелькнул Оскар Шиндлер, говоривший какому-то эсэсовцу или гестаповцу в момент передачи взятки о том, что богатство «в наше время» должно быть компактным. Я же считал, что компактность богатства предпочтительна во все времена, тем более, что печальный конец наших новых государственных образований сейчас, на мой взгляд, просматривался почти так же четко, как конец тысячелетнего рейха в период подвижнического служения Шиндлера. Еще более близким к моей ситуации оказался, естественно, бессмертный Остап Ибрагимович: я вспомнил о нем немедленно, как только нащупал в мешке тяжелое массивное блюдо, вроде того, которое Великий Комбинатор пытался пронести через советско-румынскую границу. И хоть я был уверен, что в мешке Абдуллоджона не было массивных портсигаров с дарственными надписями «от благодарных евреев купеческого звания», общий вес его, по моей приблизительной оценке, превосходил вес драгоценностей, уворованных у Остапа румынскими пограничниками. Хафиза моих размышлений не прерывала и смотрела на мои хлопоты вполне безучастно, а потом помогла поместить мешок обратно в «камеру хранения» и восстановить пол над тайником. Когда мы вылезли из склепа, один из бродивших возле нас невидимыми кругами шакалов попал в поле нашего зрения, подтвердив своим присутствием крайне важный для нас факт, что мы с Хафизой одни в этой части кладбища. — Запомни дорогу, — сказал я, считая, что тем самым я дарю Хафизе все остальные сокровища, оставленные в склепе. — Я сразу же запомнила, — безразличным голосом ответила Хафиза, и мы уже молча двинулись в сторону села.

Я решил с другой стороны пробираться к дороге, ведущей к нашему дому — там где главный арык — сай подходил совсем близко к кладбищу, а на его берегу были глубокие ямы, между которыми и вилась тропинка. Ямы же были вырыты односельчанами Хафизы, потому что там к поверхности подходил слой глины, необходимой, чтобы лепить саманный кирпич. Уже на подходе к краю кладбища, мы услышали чей-то разговор со стороны ям. Прислушались. Разговор шел на местном языке, и Хафиза тихо сказала: — Говорят о нас! В этих пределах я еще и сам помнил язык, и показал ей знаком, чтобы молчала. Знакомый мне голос говорил: — …Джалол сказал, что они пошли к мазару… Я выглянул из полусухого, но очень густого бурьяна, своими корнями сцеплявшего почти двухметровый обрыв, и увидел под ним на тропинке над одной из ям фигуру обладателя только что услышанного мной голоса. В этот момент луна вынырнула то ли из случайного облачка, то ли из-за густых крон двух рядом стоящих карагачей, и в человеке с трубкой сотового телефона в руке, поднесенной к левому уху, я узнал своего тонтон-макута, который, по его словам и моим расчетам, сейчас должен был уже въезжать на своем мерсе в рабочий поселок под Нукусом, и это было бы для него гораздо лучше. Более того — в том же довольно ярком лунном свете я увидел, как блеснул пистолет в его правой руке, хотя этот страж порядка был явно не «при исполнении». Отходя от обрыва к оставшейся в тени ближайшего склепа Хафизе, я заметил трещину, отсекавшую его край от «материка». Там, где проходила трещина, не было бурьяна, а трещину, вероятно, углубили недавние зимние дожди. Я попробовал оттолкнуть край откоса, находившийся за трещиной, и он поддался. Тогда я, упершись в «материк» левой ногой и держась за росший на нем бурьян, правой ногой надавил уже изо всех сил. Послышался слабый треск рвущихся тонких корней, перекрывавших трещину, и отторгнутая глыба поехала вниз. Конец этого оползня видимо выходил к краю ямы, и именно на нем стоял тонтон-макут, потому что он, судя по его крику в трубку: «Черт! Я падаю!», даже не понял, что оползень может его накрыть. Он думал, что обваливается только край ямы, на котором он стоял. Но когда он на нижнем языке оползня съехал на дно глубокой выемки, его тут же накрыл массив грунта весом не менее двух тонн. Последним звуком, произведенным на этом свете тонтон-макутом, были два глухих хлопка — палец его руки, сжимавшей пистолет, непроизвольно нажал курок, повинуясь не раз спасавшему его инстинкту стрелять первым. Но теперь спасение где-то замешкалось и душа его, я полагаю отправилась в огонь, а это, как говорила Шахрезада, — скверное обиталище! Мы с Хафизой спустились по склону, ставшему теперь пологим, и убедились в том, что яма с тонтон-макутом засыпана полностью, как будто ее и не было. — Что ж, — сказал я Хафизе, — если кто-то выходит на охоту с заряженным пистолетом, то кто-нибудь обязательно должен быть убит. Она, однако, не отреагировала на эту мудрость и вообще, как мне показалось, осталась безразличной к происшедшему, считая, как истинная дочь Востока, что ей не следует вмешиваться в мужские дела.

Я, впрочем, и сам не собирался поддерживать эту беседу. Мне предстояло обдумать, что делать дальше. Ситуации, в которых я здесь оказывался, менялись молниеносно, а мой старый мозг давно уже отвык от работы в таких экстремальных условиях. Думал же я над тем, через сколько времени мне следует ждать сюда Файзуллу — в том, что это именно с ним поддерживалась сотовая связь, сомнений у меня не было. Далее следовало обдумать, что ему говорить, учитывая, что он знал о нашей с Хафизой прогулке по старой части кладбища среди склепов. Затем подступал вопрос: что делать с камушками в кисете. Если Файзулла и тонтон-макут подозревали, что мой приезд сюда не был вызван странной ностальгией, как это было на самом деле, вернее — в моем представлении, и если они полагали, что я выведу их к сокровищам Абдуллоджона, то не исключены всякого рода задержания и обыски в любой точке этой страны, учитывая, что я имею дело со «стражем закона» и довольно преуспевающим, как я понял. В общем, проблем было выше головы. Одно лишь точно могу сказать: в моих планах и размышлениях Хафиза не участвовала и в расчет не принималась. Я полагал, что в ее жизни ничего не изменилось, и когда приедут отдыхать ее брат и сестра из Самарканда, они спокойно, а к тому времени все непременно успокоится, заберут остальные драгоценности и используют их на благо своей семьи. А пока мы с Хафизой подошли к нашему двору. Я предложил зайти через калитку в задней стене, но Хафиза сказала, что она давно забита. И мы стали обходить двор. Мое предположение можно было, конечно, квалифицировать как излишнюю осторожность, потому что на эту улицу из-за деревьев еще не проникал лунный свет, и опасаться слежки было излишним. Тем более, что сюрприз ждал нас внутри двора. Мы не успели закрыть за собой калитку, когда увидели, что навстречу нам мчится разъяренная Надира. — Если ты не заберешь с собой эту сучку, я ее убью, так и знай, — закричала она, обращаясь ко мне. Поскольку в пределах двора особей женского пола кроме нее и Хафизы не было, я понял, что слово «сучка» относилось к Хафизе, которая, пока я оценивал очередную экстремальную ситуацию, спокойно сказала Надире: — Он заберет меня. Мы уже договорились. Услышав это, я вообще потерял дар речи, а Надира вдруг успокоилась и обрела деловитость. Ей, вероятно, очень хотелось, чтобы наша с Хафизой несуществующая договоренность исполнилась немедленно. — Я сейчас отвезу вас в соседнее село, — сказала она, и я понял, чья «шестерка» стояла на углу этой улицы, — там живет мой брат. Он отвезет вас в Уч-Курган и скажет, что делать дальше. Вы должны быстро покинуть страну, а то он достанет вас везде, тебя убьет (кивок в мою сторону), ее уложит в постель вместо меня.

Человек, которому она нас поручила, действительно оказался ее братом, но двоюродным, и, в отличие от нее, ни слова по-русски не знал, поэтому Хафиза, не стесняясь его, рассказывала мне: — Надира совсем обезумела от ревности. Когда Файзулла искал допоздна у нас во дворе и заночевал, чтобы рано утром до жары закончить поиски, она примчалась среди ночи и заставила меня предъявить девственность. В иной ситуации этот рассказ о поведении Надиры меня бы искренне удивил, но сейчас я в большей степени был удивлен тем, как быстро собралась и бросила свой двор Хафиза: за несколько минут, переодевшись в европейское платье, вышла к нам с небольшой сумкой в руках, будто бы эта сумка у нее, один раз в жизни съездившей в Самарканд, была наготове на всякий случай. Но, делать нечего, и мне теперь предстояло решить, как же быть с этой малолеткой, когда мы покинем эту страну, если, конечно, ревность Надиры не проявится и в том, что ее верный брат просто утопит нас в Нарыне, а до Уч-Кургана мы уже никогда не доедем. Все же доехали. Затем нас, как эстафету, передали еще одному тюрку, который темными улицами вывел нас к железнодорожной станции. Там он нас спрятал в какой-то будке и исчез. За грязным стеклом небольшого окошка я через минут двадцать увидел подошедший тепловоз. С его подножки соскочил наш опекун и выпустил нас на свободу, при этом обменялся с Хафизой несколькими фразами, настолько быстрыми, что я ничего не понял. — Тепловоз сейчас пойдет за составом в Таш-Кумыр. Это уже за границей, — сказала мне Хафиза, и мы полезли по стремянке в кабину. Двое тюрков усадили нас в глухой угол, где движение тепловоза проявлялось только вибрацией и перестуком колес. Примерно через полчаса, показавшиеся нам очень долгими, тепловоз замедлил ход и дал сигнал, а напарник машиниста, выглядывавший в окно, весело ответил кому-то: — Ва-алейкум ас-салам! — и, повернувшись к нам сказал: — Границу проехали! Так я покинул, наконец, страну моего детства, куда, как я тут же дал себе обещание, меня больше не увлечет ни один, даже самый острый приступ ностальгии. Мы выбрались на свет Божий. Время потекло быстрее, и вскоре тепловоз притормози вблизи пересечения с автодорогой, где мы спустились на землю. Машинисты опять обменялись фразами, и один из них, соскочив следом за нами, догнал нас и отвел в сторожку. Была уже глубокая ночь, и мы на неудобной скамье, прижавшись друг к другу и спасаясь этим от горной прохлады, дождались утра, а вместе с утром прибыл автобус из Джалал-Абада, за лобовым стеклом которого на листе плотной бумаги было написано «Бишкек». На самом заднем диванчике было два свободных места, и мы, расположившись на них, обняв свои портфели-сумки, пристроенные на коленях, и проводив взглядом воды Нарына, бегущие туда, откуда нам удалось бежать, наконец, вздремнули, почувствовав себя в относительной безопасности, хотя, если бы мы смотрели в окно, то горная часть нашего пути и проказы нашего веселого шофера вряд ли вселили бы в нас такую уверенность. В Бишкеке я несколько пришел в себя. Многие мучившие меня проблемы, такие как гибель тонтон-макута, которую без труда могли приписать мне, отношения с Файзуллой и даже сама возможность выезда из Туркестана для меня перестали существовать. Конечно, не следовало забывать, что появилась новая — Хафиза. Но теперь эта проблема не казалась мне безысходной. В конце концов я ее прямо отсюда, или по пути домой — из Чимкента — отправлю к родственникам в Самарканд. Надира нас успела предупредить, чтобы мы нигде в пределах Средней Азии не пользовались аэропортами. Я не знал, относится ли это к Бишкеку, но на всякий случай отправился на вокзал и только там в светлом зале, где мы собрались позавтракать, я решил, наконец, глазами мужчины, хоть и бывшего, рассмотреть во всех деталях, кто же со мной едет. Посмотрел и ахнул: к моему столику от буфета шла стройная, высокая, почти моего роста, красавица в джинсовом костюме середины восьмидесятых. Костюмчик, конечно, довольно давно уже вышел из моды. Но то, что в нем находилось, было прекраснее любого, самого изысканного дизайна, потому что даже довольно плотная ткань этой «городской» одежды не могла скрыть ее высокую грудь (в том, что на ней не было лифчика, я был абсолютно уверен), а очертания ее задницы и ног породили во мне приступ острой зависти к тому, кто ее разденет, чтобы уложить в постель. «Ничего себе сучка», — подумал я, вспомнив Надиру и признав обоснованными ее опасения. Хафиза же, скользнув по мне взглядом, спокойно села рядом и открыв свою сумку, вынула пачку русских денег и протянула ее мне со словами: — Все деньги должны быть у мужчины, чтобы он мог правильно их распределить. — Ты что, думаешь со мной ехать в Россию? — спросил я, втайне надеясь, что она двинется в Самарканд к своей сестре или брату. — А куда же мне деваться? — вопросом на вопрос ответила она. «А в самом деле», — подумал я, пошел в кассу и взял два билета до Москвы. И я до сих пор уверен, что поступил так не потому, что не видел другого выхода из этого положения, а в тайной надежде, что, если она будет со мной, что я когда-нибудь собственноручно сорву с нее эту джинсовую юбку и трусы, хотя на большее я, увы, не мог рассчитывать уже по чисто физиологическим причинам: импотент есть импотент. Но как любят говорить в моем милом Энске: «Нэ зъим, так понадкусую».