Глава 2 О былом, но, как оказалось, не забытом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

О былом, но, как оказалось, не забытом

Вероятно, воспоминания как вещи: если их не тормошить и не бередить раз за разом, они не «изнашиваются» и не только не уходят в область забвения, но и не подвергаются последующим искажающим их наслоениям, сохраняя изначальную четкость линий и очертаний. В этом я убедился, когда стал приводить в порядок содержимое заветных уголков своей памяти: все, казалось, навсегда забытые события, в том числе и те, которые я сам очень хотел бы забыть, сами собой выстраивались в необходимой и единственно правильной последовательности, обнажая при этом ранее скрытые причинно-следственные связи.

Одним словом, многое тайное становилось явным, по крайней мере, для меня. Я не буду воспроизводиться все свои сомнения и размышления, сопровождавшие меня на моем пути к Истине. Это заняло бы очень много места и времени. Поэтому я здесь дам одну лишь канву, схему событий более чем полувековой давности, которые мне вдруг захотелось снова хотя бы мысленно пережить и почему-то в той самой местности за тридевять земель, где они когда-то происходили. Итак, в те годы давние, глухие где-то далеко от этой местности шла большая война, и хотя в воздухе уже витал дух Победы, до конца этой войны оставались еще многие месяцы, складывающиеся в годы. Мы жили тогда в небольшом районном центре — Уч-Кургане, где моя покойная мать исполняла множество всяких обязанностей — от почтальона до аптекаря, а отец был на фронте. Все было как у всех. Вернее — почти как у всех.

Но однажды письмо от отца пришло написанное не его почерком. Оказалось, что он был тяжело ранен и находился в госпитале в Оренбурге. Письмо, если читать его между строк, было очень тревожным, и мать не спала несколько ночей, а потом решила все-таки ехать в Оренбург, чтобы быть возле отца. Брать меня с собой она боялась, поскольку ходили слухи, что в России голод. По своим почтовым делам она, иногда сама, иногда со мной, часто бывала в большом селе со странным названием «Пртак», расположенном по соседству с Уч-Курганом. В этом селе здоровых мужчин не было — всех забрали в армию, и заметной фигурой среди остававшихся был пятидесятилетний Абдуллоджон. Он был недосягаем для вербовщиков-военкомов, поскольку был одноногим. На вопрос, где он потерял ногу, он скромно отвечал, что это произошло в боях с басмачами, хотя могло быть и наоборот, — в боях басмачей с «красными», но, видимо, документы у него на сей счет были в порядке, иначе было бы трудно объяснить почему ему был оставлен в собственность огромный для тех мест и того времени дом с самым большим в районе «приусадебным участком» — обширным двором. Когда я впервые попал в этот двор из неустроенного, неустойчивого, раскачиваемого войной, полуголодного бытия, я подумал, что оказался в раю, или, как говорят мусульмане, в джанне. В пределах высокой сплошной ограды из глинобитных стен-дувалов располагались большой дом с открытой во двор верандой, крыша над которой поддерживалась изящными колоннами из потемневшего дерева. Вплотную к веранде подступал виноградник — четыре подпертых деревянными стойками лозы образовали сплошную общую крону, перекрывшую малый дворик с небольшим прудом с прозрачной водой и серебристыми рыбками. Малый дворик переходил в большой, представлявший собой персиковый сад, окаймленный высокими абрикосовыми деревьями, садовыми шелковицами и смоковницами. По краю сада через двор бежал ручей — арык, полноводный в июле — августе, когда становились полноводными речки, стекающие с ледников. За арыком до самой дальней стены размещался аккуратно возделанный огород. Уже потом, когда это внутреннее пространство двора стало на некоторое время моей Вселенной, я нашел в углах огорода курятник, обтянутый едва заметной сеткой, небольшую овчарню и хлев со стойлами для коровы и лошади. Стойла эти к тому моменту пустовали: лошадь «реквизировали» еще в начале войны, а корову — за полтора года до ее конца, когда вождь района вдруг решил отличиться «рекордной» сдачей мяса для фронта. Вождюля получил за это боевой орден, а весь район, включая малых детей, остался без молока. Абдуллоджон, хозяин этого райского сада, свободно говорил по-русски, и у него с моей матерью давно установились хорошие отношения. Иногда она по его поручению продавала отрезы на платья, дорогие халаты и другие вещи, которые он при ней вынимал из своих огромных сундуков. Доверие его к матери было безграничным, и он ни разу не пересчитал получаемые от нее за реализованные товары деньги. Поэтому неудивительно, что с просьбой о принятии меня на постой на неопределенное время она обратилась именно к нему. Тот не раздумывая согласился, и через день-два я переступил порог этой необычной усадьбы, расположенной на самом краю села так, что ее дальняя стена выходила на пыльную дорогу, ведущую в соседнее селение. За дорогой против этой стены начиналась территория огромного мусульманского кладбища. Его унылый облик — море невысоких сводчатых, частью полуразрушенных склепов среди выросшего в полтора человеческих роста бурьяна — оживляли здания довольно большой, заброшенной после сплочения великой Русью союза нерушимого республик, мечети, именовавшейся у местного люда «Джами» (пятничная), и несколько меньшего — мавзолея какого-то регионального святого или владетеля.

К Абдуллоджону я прибыл под вечер, глаза у меня слипались, и я был уложен спать, а наутро стал изучать обстановку. Первым долгом хозяин представил меня молчаливому злобному псу Аслану, свободно перемещавшемуся по всей территории двора. В наши прежние посещения этой усадьбы его, вероятно, прятали при нашем приходе. Пес выслушал проведенную хозяином мою презентацию и, подойдя ко мне, ткнул свою голову мне в руку. — Погладь его по голове и почеши за ушами! — сказал хозяин. Когда я это сделал, пес вильнул хвостом, лизнул мне руку и перестал обращать на меня внимание. Потом я осмотрел дом. В нем была большая комната с очагом для приема гостей — михманхана. В ней, вероятно, спал, когда становилось прохладно, сам хозяин. Из михманханы была едва заметная дверь на женскую половину дома.

Жен у хозяина сейчас в наличии не было — обе его «законные» умерли еще до войны, причем одна, как я потом узнал, погибла при странных обстоятельствах — упав с той самой дальней стены за огородом на каменный балласт, уложенный на подъездах к мосту через сай, вероятно, для удержания грунта от размыва. В руке у нее был намертво зажат золотой перстень. Зачем она забралась на забор и почему упала — никто не стал разбираться, ибо соответствующей просьбы от Абдуллоджона, являвшегося в глазах местного правосудия полновластным хозяином души и тела своих жен, не поступило. Таким образом, женская половина в то время когда я появился в этой усадьбе, пустовала, если не считать пятнадцатилетнюю Сотхун-ай, полную сироту, взятую хозяином «на воспитание». Я был уже в те времена, в свои неполные тринадцать лет, небезразличен к женской красоте и так как мои идеалы в этом смысле формировались на Востоке, я сразу же отметил неброскую красоту Сотхун-ай, у которой все непременные атрибуты тюркской красавицы неожиданно дополняла светлая прядь волос, начинавшаяся у правого виска. Все довольно непростое домашнее хозяйство Абдуллоджона вела «приходящая» ворчливая старуха Марьям. Ворчанием встретила она и мое появление в доме. Причина этого ворчания состояла в том, что, по ее словам, ей на шею посадили еще одного лодыря, хотя Сотхун-ай немало делала по хозяйству, с утра до вечера выполняя распоряжения старухи. Своим ворчливым присутствием и недобрым взглядом старуха вносила дискомфорт в атмосферу этого дома, и я был уверен, что не только я, но и Сотхун-ай вздыхала свободнее, когда, положив в свою сумку что-нибудь съедобное для жившего с нею внука, она исчезала со двора. Возможно, ее особая антипатия ко мне была вызвана тем, что она считала меня занявшим место, причитавшееся ее внуку, что освободило бы ее от постоянных забот и тревог, попади он в такой богатый дом. Во всяком случае, позорная для меня кличка «бача» пошла, как я был уверен, именно от нее.

В недавние времена, когда богатых людей в этих краях было больше, почти каждый «бай», пресыщенный купленным женским телом, для сексуального разнообразия держал в доме красивого мальчика, взятого из бедной семьи. Это и был «бача». Очутившись в доме Абдуллоджона, я не исключал возможности сексуальных посягательств хозяина на мою задницу (мои мысли и сомнения тех лет обходились, естественно, без столь мудреных слов), но присутствие в доме юной и красивой Сотхун-ай несколько меня успокоило, поскольку то, что находилось у девушек между ног, всегда влекло лично меня и, я полагал, что и других тоже, больше, чем действительно красивые тела тюркских мальчишек. Ни одному из них не удалось прельстить меня своею задницею смуглой, говоря словами нашего великого национального поэта. Мне же приходилось быть настороже: стоило зазеваться во время купания в сае или в прудах, и я попадал в объятия кого-нибудь из своих местных приятелей, ощущая своими ягодицами его разгоряченную плоть, но отбиться от сверстника было нетрудно, и я без особых усилий сохранял свою нетронутость.

Однако в доме Абдуллоджона все сложилось иначе, и тут я приступаю к самой трудной части своих воспоминаний. Поначалу меня не очень интересовало, были ли у хозяина с Сотхун-ай интимные отношения, и если бы они были, я бы считал это вполне нормальным. Правда, меня удивило, что он сразу же поселил меня вместе с Сотхун-ай — «женская половина» дома представляла собой одну единственную комнату. На первых порах, Сотхун-ай меня стеснялась и то и дело требовала, чтобы я не смотрел в ее сторону, но потом привыкла к моему соседству, и я получил возможность время от времени любоваться совершенной красотой ее тела, тем более, что после сна, раздевшись, чтобы напялить на себя «дневную» одежду, она имела привычку несколько минут, изгибаясь и потягиваясь, походить обнаженной. Однажды поутру хозяин усадил меня рядом с собой пить зеленый чай под виноградником на квадратной тахте, и глядя в ту сторону, где старуха Марьям возилась по хозяйству, покрикивая на помогавшую ей Сотхун-ай, спросил: 

— Ты уже играл с ней? Я не понял цель вопроса и какой смысл — плохой или хороший — вкладывал хозяин в слово «играть» применительно к Сотхун-ай, и сразу же ответил «нет», прозвучавшее достаточно убедительно, так как никаких «игр» у нас действительно не было. 

— А ты поиграй с ней, ничего плохого в этом нет, — сказал хозяин и рассказал, как это нужно делать. Ободренный его благословением я уже на следующее утро, когда Сотхун-ай по своему обыкновению потягивалась и извивалась как кошка, тихо подошел к ней, обнял и быстро-быстро проделал все подсказанные хозяином движения. Лишь потом я вспомнил, что, по его словам, ласки должны быть медленными. Но то ли хозяин в совершенстве знал женское тело, то ли Сотхун-ай уже созрела и ждала ласки, она сразу же почти сомлела в моих руках, тихо шепча: «Ой, что ты делаешь?! Это нельзя!..», а ее тело, открывавшее навстречу моим пальцам свои самые теплые уголки, говорило о том, что все можно. Хоть ничего и не произошло, но я вышел во двор, ощущая себя мужчиной. Может быть, так оно и было — ведь я впервые в жизни ощутил в своих руках живую тяжесть принадлежащего мне женского тела. В тот день мне было бы что ответить хозяину, если бы он повторил свой вчерашний вопрос. Но он появился позже, и был погружен в какие-то свои размышления.

Мои же игры с Сотхун-ай, начатые по его «наводке», продолжались каждое утро. Собственно говоря, на четвертый или пятый день они перестали быть играми, потому что я, как любила говорить Шахрезада, «уничтожил ее девственность», и произошло это не без помощи ее рук, ласкавших меня и помогавших мне в те трудные минуты.

Наше счастье вдвоем, увы, оказалось недолгим. Однажды утром, когда мы, опьяневшие от близости, порознь вышли во двор, хозяин сразу же подозвал меня к себе и сказал, что он доволен тем, как я справился с Сотхун-ай. Из его слов я понял, что наши интимные встречи все до одной проходили под его тайным наблюдением, видимо, заменяя ему эротическое кино. Но самым неожиданным для меня оказался его властный приказ: на следующее утро зайти к нему в михманхану до того, как я прикоснусь к Сотхун-ай. Когда я выполнил его приказ и пришел на рассвете в михманхану, он еще не был одет, и усадив меня рядом, сказал, что покажет мне еще несколько приемов любовной игры. Показывать их он стал прямо на моем теле, и теперь уже я, как когда-то Сотхун-ай сомлел в его руках, а когда пришел в себя, то оказалось, что я сижу верхом на его бедрах, чувствуя его в себе, а он целует меня в губы и нежно прикасается своими губами к моим набухшим соскам. Меня окружал плотный дурманящий запах какого-то ароматного масла, но самое главное, что все происходящее не вызывало у меня никакого протеста. Единственным неприятным ощущением стал влажный холодок между ягодиц, когда из меня изливались ненужные моему естеству капли чужого вещества, быстро терявшего теплоту тела. Но хозяин тут же вытер меня какой-то ветошью, пахшей все тем же ароматным маслом, и, ласково шлепнув по заднице, сказал: — А теперь беги к Сотхун-ай. Придя на женскую половину, я застал Сотхун-ай еще спящей и взял ее прямо в полудреме, когда ее глаза были закрыты. — Что с тобой сегодня? — спросила она с удивлением. — И пахнет от тебя хорошо… Потом до нее дошло, и она перепуганно сказала: — Ты был у него… — и когда я кивнул, добавила: — Бедненький… — Никакой я не бедненький, — ответил я и снова, но уже не так грубо, как первый раз, уверенно овладел ею. Новые отношения с хозяином меня не тяготили, прежде всего потому, что они были нечастыми. Вскоре он откровенно объяснил мне суть сконструированного им треугольника наших отношений. — Я отдал тебе Сотхун-ай, чтобы ты остался мужчиной и не чувствовал себя женщиной, как многие из мальчиков, услаждающих мужчин. «Если у тебя когда-нибудь будет свой мальчик, делай, как я, и не калечь его душу», — как-то сказал он мне, но этот его совет мне, слава Богу, не пригодился — первым и последним мальчиком для мужских утех в моей долгой жизни был я сам.

Гости у хозяина бывали редко, и для меня их появление было более неприятным событием, чем ненавязчивая близость с хозяином. Дело в том, что свой ритуал приема гостей он построил на мне и учредил для этого особую спецодежду — короткие, выше колен, широкие, как юбка, шаровары и тонкий шелковый халат, перепоясанный не поясным платком, как у почтенного мусульманина, а веревкой, как у бухарского еврея. Правда, веревка было скользкой, шелковой и достаточно было за нее лишь взяться, чтобы узлы сами начинали развязываться. — Вдруг придут дующие на узлы, — богохульствовал Абдуллоджон, собственноручно одевая меня, чтобы выпустить к гостям. Уже потом, изучив Коран, я понял, что использование всуе священных слов из суры «Рассвет», известной мне в те годы только как заклинание от духов и злых людей, было не единственным богохульством Абдуллоджона, и что, обязав меня прислуживать гостям, он пародировал обещание Господа окружить попавших в рай праведников «отроками вечными — когда увидишь их, сочтешь за рассыпанный жемчуг», и обходить их будут эти вечно юные мальчики с чашами и кубками. К тому же гости Абдуллоджона очень мало походили на праведников, и в этом мне предстояло убедиться. Дальше начиналось самое трудное. Стоило мне начать выставлять на стол разные блюда, как раздавался голос кого-нибудь из гостей: — Подойди ко мне, бача! И я был обязан подойти. Гость запускал свою лапу в мои шаровары, гладя мои ягодицы, перебирая пальцами яички и лаская член, а я должен был стоять, потупя взор, пока он не насладится этим и не отпустит меня к другому, где все начиналось по новой. Хорошо хоть не лезли с поцелуями! После таких ужинов Абдуллоджон отсылал меня к Сотхун-ай, оставляя уборку стола и михманханы назавтра для ворчливой Марьям. И лишь один-единственный раз — о нем мне вспоминать особенно тяжело — Абдуллоджон принимал одного-единственного гостя издалека. По разговорам я понял, что человек этот был из Кашгара (держать границы «на замке» тогда было трудно: фронтовая мясорубка непрерывно требовала мяса и крови и на «безопасных» направлениях, вроде китайского, заставы редели, а начальство уповало на непроходимость горных хребтов). На столе было спиртное и гость, опьянев, кинулся на меня, двумя движениями сорвал с меня халатик и шаровары и завалил на живот. Я едва успел зачерпнуть с блюда на низком столике правой ладонью горсть густого соуса на бараньем жире и вытереть свою жирную руку между ягодицами за мгновения до того, как он ворвался туда своим непомерно раздувшимся от возбуждения членом. Не сделай я этого, он порвал бы мне там все, что только можно. А так дело обошлось без крови. Абдуллоджон незаметно исчез сразу же, как только его гость меня раздел, и появился как раз в тот момент, когда он насытился, пытаясь отвлечь его разговором от повторных попыток. Я же, воспользовавшись моментом, буквально уполз на женскую половину. Там меня нежно и без слов приласкала Сотхун-ай. Теплой водой, чистой влажной тряпкой она обмыла и обтерла опоганенные части моего измученного тела, а потом еще и вылизала их своим мягким язычком. Смысл всех этих ее действий я понял много лет спустя, прочитав одно из поздних толкований священной Кама-Сутры. Вряд ли Сотхун-ай черпала свое знание из мудрых и недоступных ей книг. Она и кириллицу, заменившую здесь, по указаниям властей, арабскую вязь, еле понимала и мучительно складывала буквы в слова. Ее же обращение со мной и вообще поведение было, скорее всего, проявлением древних инстинктов, сохранившихся в ней, как теперь говорят, на генетическом уровне. И эти ее обнаружившиеся инстинкты нашли отклик в моей душе, а вернее, в моей плоти, и я тут же взял ее так по-взрослому и по-мужски, что вся наша прежняя близость выглядела перед этой памятной для меня ночью просто детской игрой, и она заснула у меня на руках. Наутро недоброго гостя уже не было, и никаких ощущений о его пребывании и в доме, и во мне у меня не осталось, словно это был дурной сон. Сон и больше ничего, как сказал бы в таком случае безумный Эдгар. Подставляя меня своим дорогим гостям, Абдуллоджон всячески оберегал Сотхун-ай. Лишь иногда она появлялась перед гостями в танце «Бисмил». Исполняла она его мастерски. Гости в восторге снимали поясные платки, и каждый из них свой платок расстилал перед собой. Сотхун-ай опускалась на колени на тот платок, близ которого ее заставал конец танца, и ее плечи и руки после этого едва заметно вздрагивали — по сути танца так умирала птица. Как только движения ее плеч становились незаметными, тот гость, чей платок она избрала, совал ей за пазуху смятую купюру, давно уже по военному времени ничего не стоившую, и Сотхун-ай мгновенно скрывалась на женской половине. Просьбы «повторить» никогда не удовлетворялись. Я же с трудом приходил в себя, не веря, что это совершенное тело и творимая им красота принадлежит мне, знающему на нем каждую родинку и каждый волосок. В этот момент я думал о том, что ради этих даров судьбы мне стоит вытерпеть и ненужные мужские ласки и насилие.

Все описанное имело место, конечно, не только не каждый день, но и не каждую неделю. Остальное время проходило у нас с Сотхун-ай в не очень утомительных работах по дому. Ей, как это было принято в тех краях, доставалось больше, да ведь и старше меня она была года на полтора-два, а это для юной женщины в тех краях было немало. В прогулках внешних Сотхун-ай, как «женщина Востока», вроде бы и не нуждалась: пространства двора ей вполне хватало для контактов с миром Божьим. С домашними делами она управлялась быстро и хорошо, лучше Марьям, ворчавшей, как я понял, лишь «для порядка». Меня же тянуло на улицу, но выйдя однажды, когда солнце еще было высоко и мальчишки не разбрелись по домам, я попал под такой шквал презрения, что позорно бежал назад в наш двор, чтобы прекратились эти, раздававшиеся у меня за спиной, на разные голоса, крики: — Джалап! Джалап!.. 

— Они дураки, не слушай их, — сказала Сотхун-ай в ответ на этот нестройный хор, ворвавшийся в тишину нашего двора в открытую мной калитку. Потом я предложил ей ближе к вечеру выходить через дверцу в задней стене, чтобы побродить по кладбищу, где люди старались вообще не бывать. Она согласилась. Бродить по кладбищу оказалось делом весьма интересным — если издали все склепы казались одинаковыми и под одинаковыми серыми каменными сводами, то при рассмотрении их вблизи каждый склеп отличался от других и высотой, и размерами в плане, и славящими Господа арабскими надписями на фронтонах, а главное, состоянием входного проема: в одних этот проем был разрушен, в других каменная заделка входа почти полностью сохранилась. Прогуливаясь среди таких могил и заглядывая в склепы, мы нашли в третьем или четвертом ряду просторный склеп с отверстием в задельной стенке, в которое мы свободно пролезли. Оглядевшись вокруг, — мы оба хорошо видели в темноте, а тем более в царивших в склепе серых сумерках, — мы заметили в одном углу скелет с черепом, все еще державшемся на пирамиде из позвонков и обращенным к Мекке. Скелет нас не испугал. Мы были слишком молоды и не отождествляли скелет со смертью. Поэтому мы спокойно уселись на корточки возле него и продолжали осматривать внутренность склепа. Против нас, по правую руку скелета пол был выложен обтесанными камнями. Когда я их осматривал, сердце мое дрогнуло: я увидел, что один камень сдвинут и под ним зияет пустота. Я подумал, что вот сейчас свершится то, о чем я читал в сказках еще до войны, и сейчас появится клад и вылезет собака с глазами, хотя бы как блюдца. Я подскочил к отверстию и всунул туда руку, не отдавая себе отчет, что там могут быть скорпионы, ядовитая змея или фаланги. Но там не было ни клада, ни гадов, ни пауков. Рука моя, погруженная в полость по самое плечо, вытащила только горсть песка, который в тех краях мало чем отличался от пыли. Когда я сыпал песок на камни, что-то зазвенело. Я поднял с пола тоненькое, потемневшее от времени колечко в виде змейки с раскрытой пастью, куда был вложен круглый и прозрачный красный камушек. Я тут же еще раз пошарил в каменном ящике, но не нашел ничего. Колечко я одел на средний палец Сотхун-ай. Когда мы шли обратно, уже стемнело, но светила луна, и мы шли без страха. Время от времени в темных кустах загорались два желтых огонька — нас провожал шакал, но во весь рост мы его так и не увидели. Зато, когда мы оба оказались в густой тени, Сотхун-ай вскрикнула: 

— Ой! У тебя тоже горят глаза, как у шакала! 

— И у тебя горят! — сказал я. 

— Но не как у шакала, а как у волчицы — красноватым цветом, а не желтым. — И у тебя как у волка, — успокоилась Сотхун-ай, потому что волков в окрестностях села уже очень давно никто не видел, а шакалы были где-то совсем рядом. Дома нас отругал Абдуллоджон, сказав, что больше не будет отпускать нас гулять по вечерам. Сотхун-ай к тому же получила от него несильную оплеуху. Потом мы с Сотхун-ай в нашей комнате любили друг друга, не потушив лампу и даже не укоротив фитиль. Видимо, общение со скелетом и могильный дух каким-то образом воздействовали на наше настроение, и мы отдались своим чувствам так самозабвенно, что только, когда я оторвался от ее тела и откатился к краю ковра, я заметил мелькнувшее в полумраке приоткрытой двери михманханы смуглое и потому недоступное бледности лицо Абдуллоджона, посеревшее от страсти. Меня он к себе не позвал: переживаний зрителя наших с Сотхун-ай утех ему, вероятно, хватило для глубокого удовлетворения.

Моя преждевременная любовь к Сотхун-ай и запретная любовь, творимая со мной, были, конечно, самыми яркими воспоминаниями о времени, проведенном мною не по своей воле в райском саду Абдуллоджона. Но запомнился мне и еще один случайный эпизод. Однажды я шел на свою женскую половину дома через михманхану и увидел в углу склонившегося над чем-то Абдуллоджона. Я с первых своих шагов по земле обладал звериной бесшумной походкой, а в михманхане она еще и смягчилась ковром и отсутствием обуви на моих ногах. Совать свой нос в дела Абдуллоджона я не собирался, но дверь в нашу с Сотхун-ай комнату находилась в метрах двух от того места, где он стоял, и когда подошел совсем близко, он вдруг почувствовал мое присутствие и резко повернулся с красивым кинжалом в руках и угрожающим выражением лица. — А, это ты! — сказал он, успокаиваясь. И тогда я увидел, что он стоял над каким-то не очень большим кожаным мешком, повалившимся набок, и над кучками сверкающих в сумраке украшений, высыпавшихся из мешка. Настроенный нашим с Сотхун-ай походом на кладбище на поиск сокровищ, я даже на миг подумал, что этот мешок Абдуллоджон вынул из тайника в склепе, увидев, что мы туда идем, но сразу же отверг эту мысль, поскольку одноногий и тяжеловатый Абдуллоджон не мог пройти так, чтобы мы его не заметили, да еще и обогнать нас. Кроме того, мы сами не знали, куда забредем. Мой внимательный взгляд Абдуллоджон истолковал иначе. — Не торопись! — сказал он. — Это все будет ваше с Сотхун-ай… Он, вероятно, и мысли не допускал, что моя мать может когда-нибудь живой вернуться из России, представлявшейся ему филиалом преисподней, и забрать меня у него.

Но это чудо все-таки произошло. Примерно год спустя моя мать, живая и даже не особенно похудевшая, появилась на нашем подворье, и рассказала, что отца выписали из госпиталя инвалидом и пристроили там же на работу. Какое-то приемлемое занятие, кажется, в том же госпитале, нашла и она. И вот теперь пришло время нам всем собраться в Оренбурге и там ожидать возможности вернуться в родной для нас всех Энск. Мать долго и горячо благодарила Абдуллоджона, поскольку меня она нашла выросшим и возмужавшим, чему немало способствовали, вероятно, и мои игры с Сотхун-ай, ну а то, что временами мне самому приходилось быть девушкой со спины, не оставило на мне никакого заметного следа. Впрочем, никакие подробности мою мать не интересовали. Я был жив, и это было главное, а в остальном она была готова к формуле «были бы кожа да кости, а мясо нарастет», а тут, кроме костей и кожи, явно ощущалось еще кое-что. Она переночевала с нами на женской половине. Мы скромно расположились в разных углах комнаты, но увидев красоту Сотхун-ай, ее рвущиеся сквозь бесформенный балахон полные плечи, твердые груди и округлую попку, она замерла, и как-то тускло спросила меня: 

— И вы все время жили тут вместе? 

— Да, — с невинным удивлением, мол, а что тут такого, сказал я. Она подошла к Сотхун-ай, стоявшей с потупленным взором, как я стоял перед щупающими мою задницу гостями Абдуллоджона, обняла ее и поцеловала, сказав «рахмат» за сына, но я понял, что ей хотелось своими руками потрогать мою радость, и ее руки, скользнув по тонкой талии и бедрам Сотхун-ай, все поняли. Сотхун-ай, правда, была в тот день не в форме — с утра ее подташнивало, и на ее лице, каждый миллиметр которого я знал наизусть, я увидел какое-то едва заметное на ее смуглой коже пятно. Мать, конечно, ничего этого не знала, и ощупав ее, как кобылицу молодую, и сделав для себя какие-то выводы, углубилась в мысли о предстоящей дальней дороге — деле в те годы очень не простом.

И потом, когда мы уже были в Оренбурге, и еще потом — до конца своей жизни она ничего у меня о пребывании у Абдуллоджона не спрашивала и ни словом об этом моем незабываемом годе никогда не обмолвилась.

Я же поначалу тосковал о Сотхун-ай, но потом другие приключения и привязанности заслонили ее прекрасный облик, и живая память о ней сохранилась где-то в глубине моего сердца, чтобы сейчас обнаружить себя простым вопросом: а что же с ней сталось, как она прожила жизнь? Может быть, желание получить ответ на этот вопрос и гнало меня сейчас в неизвестность за тридевять земель. Мой другой, запретный в те годы, чувственный опыт был похоронен еще глубже. Конечно, как и многие другие не уродливые лицом и телом подростки, я в своей уже энской юности иногда получал нескромные предложения от мужчин, но, в отличие от своих сверстников, я хорошо знал, что они означают и избегал их, поскольку интимное общение с женщинами было для меня главным в жизни. Теперь же, когда это главное ушло, я с большим пониманием стал относиться к чувствам, которые ко мне питал Абдуллоджон, и теперь без предубеждения могу представить себе удовольствие от близости красивых мужских тел и даже самого себя, ласкающего взором и руками чужую молодость и красоту. Как Хайям:

Сядь, отрок! Не дразни меня красой своей!

Мне пожирать тебя огнем моих очей

Ты запрещаешь… Ах, я словно тот, кто слышит:

«Ты кубок опрокинь, но капли не пролей!»

Но вся эта сексуальная экзотика бледнела, однако, если в моем представлении возникало мое Вечное Видение — ждущая, обнаженная молодая Женщина, и я сразу же забывал о том, что капризная судьба сделала меня бисексуалом.