Глава двадцать первая «ВРЕМЯ СВЯЗАНО В НАШЕМ СОЗНАНИИ С ЖИЗНЬЮ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать первая

«ВРЕМЯ СВЯЗАНО В НАШЕМ СОЗНАНИИ С ЖИЗНЬЮ»

Петергофская «эмиграция». — «Стоя на этом переломе…» — Травля. — Роскошь общения. — Почти юбилей. — Еще не чувствуя груза прошлого

Пока Шаховской вдохновлялся в «кабинете В. И. Фауста», его владелец мирно жил под Ленинградом. Поскольку в загранице отказано, придумал себе небольшую местную эмиграцию: уехать на все лето в санаторий ЦЕКУБУ в Петергофе. Написал заявление, прося на четыре месяца освободить его от текущих забот и обязанностей по многочисленным советам и комиссиям, оставив за ним только два директорства: лаборатории и Радиевого института, и считать его в командировке с разрешением пользоваться библиотекой геологической литературы.

Они прожили с Наталией Егоровной в Старом Петергофе с 17 мая по 17 сентября 1931 года. Надо было поправить сердечное недомогание. Пятью месяцами ранее, сидя на заседании гидрогеологического съезда, ощутил неприятные симптомы, определенные врачом как сердечная аритмия.

Велико было удивление заведующей геологической библиотекой С. В. Ренц-Здравомысловой, когда она стала получать от Вернадского заявки на книги. Списки необъятные, вспоминала она, издания требовались редкие. Приходилось обращаться в другие города и даже по международному абонементу в европейские хранилища. Книги курсировали в Петергоф и обратно пачками. То был какой-то пугающий по масштабу книжный конвейер.

Информационный поток обозначал, что прорабатывается вопрос, который относится ко всем наукам сразу и ни к какой науке в отдельности, — проблема времени. Широкий поиск проходил через все отрасли знания. В «Новой физике» мелькнула простая идея биологического времени. Мысль зацепилась за новые слова и теперь требовала расшифровки.

Он заявил тогда, что время в живом веществе выражено ярко и четко, значительно лучше, чем в окружающем инертном мире. Не иллюзия ли это такого же рода, как поиски утерянной вещи под фонарем, где светлее, а не там, где обронил? Может быть, мы сами, как живые организмы, склонны называть временем течение своей жизни и переносить его на остальной мир? То есть биологическое время — не является ли иллюзией?

Однако и весь его опыт, и вся литература свидетельствовали, что кроме такого представления множество других есть иллюзия. Она связана с последовательностью освоения мира в науке. Раньше всего точному знанию покорилось неживое вещество, неподвижное и отдаленное от человека. То, что проще, что равновесно и части чего имеют те же свойства, что и целое. Знание двигалось от периферии к центру, от неба к самому человеку. Сначала мир был разложен на обездвиженные части.

Неслучайно исторически первой создана геометрия — наука о строении неподвижного. После долгих веков развития она как бы пущена в ход Галилеем и Ньютоном. Они смогли измерить движение. Созданы и стали царить в науке великолепные законы динамики. Мир изображен в формулах скоростей и ускорений, где главенствует символ t, символизирующий время.

Но мудрый Ньютон в своем знаменитом определении времени как абсолютно независимой сущности изгнал его из материальной действительности, отнеся его по принадлежности к какому-то другому миру. Время — атрибут Бога и в механике не исследуется, заявил он. Механика выяснила способ измерения времени, но ничего не могла сказать о его природе, о том, что оно такое. Механика-то и представляла собой тот фонарь, под которым искали ясности, а причина времени находилась как раз в другом, темном месте.

Как и старая механика, так и новая физика напрасно пыталась обнаружить причину времени в устройстве механического мира, понял Вернадский. Совершенно правильно Ньютон вывел причину за скобки мира (внешнего, познаваемого только своими методами, ограниченного мира), в надмирные просторы. Употребляемое в механике и обозначаемое символом t время не принадлежит механическому миру, оно привнесено туда со стороны. Как говорят математики, этот символ есть независимая переменная неизвестной природы. Такое время удобно для любых измерений, но непонятно, не является свойством физических безжизненных тел и их движений.

Очень хорошо понял иллюзию науки Анри Бергсон, философ, которого давно чтил Вернадский. Владимир Иванович даже познакомился с ним в Париже в 1923 году. Один из немногих Бергсон сохранил трезвую голову во всеобщем ажиотаже, близком к умопомешательству, вызванному теорией относительности. Сам Эйнштейн никак не мог понять, почему скромная электродинамика так всех интересует, почему ему нет нигде проходу, как кинозвезде.

Бергсон объяснил феномен успеха теории относительности у широкой публики тем, что она вернула людям ощущение реальности времени, утерянное в классической механике. В скромной электродинамике, исследующей мир больших скоростей и ультраскопически малых объектов, время начинает растягиваться при приближении к скорости света. Конечно, этого никто не понимал, но зато все уяснили: время не абсолютно, но относительно, зависит от скорости движений в реальном мире. А поскольку сам человек погружен в него, значит, время имеет отношение и к его смертной природе. Публика усваивала, говорит Бергсон, что теория относительности прикасается к загадке, волнующей каждого, к его реальной жизни, что дело не в какой-то там электродинамике, а вот в этих знаменитых близнецах (придуманных, кстати, Ланжевеном), которые движутся с разными скоростями и потому стареют не одинаково.

Время и в самом деле — свойство движения реального мира, говорит далее французский философ. Только движение все физики понимают весьма узко — как механическое перемещение предмета из одной точки в другую. Но в мире существуют и другие виды движения, в том числе очень богатые по своему внутреннему содержанию. И наиболее богатое не что иное, как психическое движение в глубине личности. Это движение (а ему посвящена вся философия Бергсона) длит мир, придает ему длительность, которой на самом деле во внешнем мире нет.

Вернадский согласен с такой постановкой вопроса, и в понятии биологического времени расширил бергсоновское дление на весь мир живого, а не только на психические усилия личности. Говоря проще, время — это жизнь. И не в образном, поэтическом понимании, а совершенно буквально. Время инициируется, делается живым веществом, с которого начинаются все видимые движения и изменения в биосфере — в нашем реальном мире.

Вот только когда он уяснил себе смысл главного понятия — живого вещества. Его свойства относятся уже не только к одной, хотя бы и трехчастной науке биогеохимии, но ко всем наукам, ко всей действительности. В петергофском уединении он создал для живого вещества теоретический фундамент. Живое движение, как он уже нашел ранее, есть главное движение в мире. Оно управляет механическим безжизненным миром, приводя его в упорядоченное состояние своим необратимым размножением, строительством своих тел, становлением. А необратимость мы и называем временем.

* * *

От петергофского лета осталось множество записей, набросков, фрагментов. И все они посвящены проблеме времени. Тема, над которой Вернадский давно думал, наконец-то захватила его полностью. Он даже начал большую книгу «О жизненном (биологическом) времени». Масштаб оставшегося неисполненным замысла виден из того, что написанные 114 больших параграфов — по всей видимости, есть лишь историко-научное вступление к изложению логическому.

Из всего закончено полностью лишь одно произведение — «Проблема времени в современной науке». Прочел он его в качестве доклада, как обычно, на общем собрании Академии наук 26 декабря 1932 года. Несколько раз позднее он вспоминал потом знаменательное для себя самого событие. Вспоминал, как взволновались философы, как встал Луначарский и сказал, что после такого длинного доклада нет смысла открывать полемику. Обсуждение тогда не состоялось.

Что же взволновало обосновавшихся в храме науки философов, для которых Вернадский ввел тогда собирательный термин диаматы? Думается, они не так уж много понимали в существе предмета, их насторожил сам тон, очень непривычный, опасный для них, привыкших к дискуссиям в разрешенных пределах и под негласным надзором. Они услышали свободную научную речь. Какая-то тайная, недоступная им свобода, дар предвидения и пророчества, не совпадающего с официальными предначертаниями.

Немигающим оком человечества называл науку писатель Андрей Платонов. Скорее, око только открывающееся, воспринимающее все больше света и образов внешнего мира. При жизни одного поколения, говорил Вернадский, нам начинает открываться совсем новая картина мироздания, истинные его пространства и времена. «Видимое простым глазом звездное небо отвечает только нашему мировому острову, одному из миллионов — миллионов таких же мировых островов, галаксий»1. Перед нами открывается расширяющийся мир невероятных просторов. С другой стороны от нас в микромире мы видим ритмические процессы, совершающиеся закономерно в миллионные доли секунды. Между двумя этими масштабами лежит наш реальный мир, «грозных и тихих явлений природы», как он писал когда-то, мир соизмеримой с человеком природы — биосферы. «Вступая в область жизни, мы опять подходим к более глубокому, чем в других процессах природы, проникновению в реальность, к новому пониманию времени.

Бренность жизни нами переживается как время, отличное от обычного времени физика. Это длительность — дление. <…>

В русском языке можно выделить эту “dur?e” Анри Бергсона как “дление”, связанное не только с умственным процессом, отдельным словом для отличия от обычного времени физика, определяемого не реальным однозначным процессом, идущим в мире, а [механическим] движением. <…> Направление времени при таком подходе теряется из рассмотрения.

Дление характерно и ярко проявляется в нашем сознании, но его же мы, по-видимому, логически правильно должны переносить и ко всему времени жизни и к бренности атома»2.

Человек внедряется в мир световых скоростей и микромир, все лучше понимает время и пространство. В историческое мгновение — мигание ока человечества — открывается новое научное содержание, одновременно похожее, узнаваемое и непохожее, иначе выраженное. Некоторые называют научное брожение кризисом (и, уж конечно, диаматы, не обходившиеся без того, чтобы с удовольствием назвать кризис «буржуазным»). На самом деле, кризис говорит лишь о глубине кризиса старой ограниченной науки. Нельзя не привести концовку речи, многократно цитированную, но не теряющую своей внутренней энергии:

«Мы переживаем не кризис, волнующий слабые души, а величайший перелом научной мысли человечества, совершающийся лишь раз в тысячелетие, переживаем научные достижения, равных которым не видели даже поколения наших предков. Может, нечто подобное было в эпоху зарождения эллинской научной мысли, за 600 лет до нашей эры.

Стоя на этом переломе, охватывая взором раскрывающееся будущее — мы должны быть счастливы, что нам суждено это пережить, в создании такого будущего участвовать.

Мы только начинаем сознавать непреодолимую мощь свободной научной мысли, величайшей творческой силы Homo sapiens, человеческой свободной личности, величайшего нам известного проявления ее космической силы, царство которого впереди. Оно этим переломом негаданно быстро к нам приближается»3.

Как же диаматы могли вытерпеть «свободную человеческую личность»? Вскоре Вернадский увидел свой доклад напечатанным в академическом журнале в совершенно необычном обрамлении — с комментариями Деборина, шедшими сразу за текстом. Они назывались «Проблема времени в освещении акад. Вернадского».

Конечно, никакой научной критики у Деборина не содержалось. Озадачивало странное поведение редакции, печатающей критику сразу с критикуемой статьей. Тем самым редакция давала понять, кто здесь главный. Критик выступал не от имени истины, а от имени организации.

Что касается истины, то в деборинской статье по существу предмета мало что сказано. Почему-то новый академик постоянно ссылался как на главный авторитет на довольно-таки устарелую к тому времени книгу Ш. Гюйо «Происхождение идеи времени у первобытных народов» (должно быть, она просто имелась в его библиотеке), ну, и на известных классиков, конечно. Но зато его конечный вердикт вполне справедлив: «Все мировоззрение В. И. Вернадского, естественно, глубоко враждебно материализму и нашей современной жизни, нашему социалистическому строительству»4.

Вернадский получил номер журнала, будучи в командировке в Праге. Он, конечно, знал, что в лице этого диамата он еще перед знаменитыми выборами приобрел врага, но стерпеть не мог. Ферсману: «Прочел здесь полную передержек статью Деборина; он, очевидно, меня счел за дурака, приписав мне всякую чушь. Я ему посылаю в “Известия” Академии ответ и буду настаивать на его печатании»5.

В отповеди настаивал на праве ученого владеть любой философией, не считая ее неким инструментом познания, заменяющего научные изыскания. «В результате своего розыска акад. Деборин приходит к заключению, что я мистик и основатель новой религиозно-философской системы, другие меня определяли как виталиста, неовиталиста, фидеиста, идеалиста, механиста. Я не считаю такие определения обидными, они просто ложны. Я философский скептик. Это значит, что я считаю, что ни одна философская система (в том числе и наша официальная философия) не может достигнуть той общеобязательности, которой достигает (только в некоторых определенных частях) наука»6.

Но ответ его в «Известиях» снова напечатан с сопроводиловкой Деборина, повторяющей все недобросовестные аргументы. Полемика обессмыслилась, да по существу предмета ее вести и нельзя было. Но свой главный удар функционер, от которого если что и осталось в этом мире, так два печатных доноса, нанесет позднее.

* * *

«Другие», упомянутые в ответе Деборину, отнюдь не риторические фигуры, а лица вполне реальные. Начало 1930-х годов знаменуется критическим пиком направленных против Вернадского выступлений, первыми из которых были атаки на брошюру «Начало и вечность жизни».

Прежде всего в главном журнале диаматов «Под знаменем марксизма» появилась статья И. Презента, который вскоре станет зловещей идеологической тенью Лысенко и академиком. Статья против Ю. Филипченко и утверждавшейся им евгеники (о главных европейских линиях семей, давших львиную долю талантов в философии, науках, искусствах, государственных деятелей во всех странах). Под руку автора попалась статья Вернадского «Война и прогресс науки», и он обрушился на понятие свободного искания, бескорыстного познания как основы прогресса.

Но далее, прямо в следующем номере того же журнала, шла огромная статья некоего Д. Новогрудского «Геохимия и витализм» с подзаголовком «О научном мировоззрении В. И. Вернадского». Биогеохимические идеи отнесены тут к самым реакционным теориям, заклеймены как «законченная система виталистских взглядов». Почему-то особую злобу вызвала у автора идея человечества как геологической силы: как это, спрашивается, мысль управляет косной материей? Почему в процессе творчества главную роль играет свободная личность? И далее следовали призывы и лозунги: разбить, обезвредить, ликвидировать как «тормоз в реконструкции науки и техники на службе строительства социализма».

Таков стал советский тон: лихой и беспардонный. Вернадский думал даже, что Новогрудский — псевдоним какого-нибудь диамата. Каково же было его удивление, когда узнал, что Давид Моисеевич Новогрудский преподает микробиологию в Московском университете. Характерное встречается в дневнике восклицание: «Новогрудский — микробиолог! Надо о нем расспросить, а главное, наконец, прочесть статью против меня. Только просмотрел»7. Приехавший из Москвы Хлопин сообщил, что статью обсуждали среди преподавателей и студентов и многие его защищали. «Говорят, что Новогрудский уже признал в Москве на каком-то заседании свои ошибки в толковании моих работ. У меня нашли бессознательное применение материалистического метода?»8 22 марта 1932 года появляется запись, что начал читать статью, заставляя себя. Но так и неизвестно, одолел ли он ее.

В те годы и серьезные ученые сознательно или инстинктивно подстраивались под господствующий тон и старались применить диалектический метод. Дневник за 29 февраля 1932 года: «Академическое заседание. Доклад Вавилова интересный (скорее всего, Николай Иванович, а не его брат Сергей Иванович, в 1932 году тоже избранный академиком. — Г. А.). Режет ухо его подлаживание под материалистическую диалектику: количество переходит в качество и т. п. Это ясно не связано со всей работой. Производит трагикомическое впечатление: человек достиг результатов и затем их искажает, приноравливаясь к моде»9.

В статьях Вернадского нельзя при всем желании никогда отыскать хотя бы намек на подлаживание. Он писал и говорил, как и до революции; держался твердо, и недаром тянулись к нему люди, чувствуя «тайную свободу» сопротивления. Те же, кто за страх или за совесть перенимал «положенный» тон, рисковали больше него. Человек становился своим, а своих большевики никогда не щадили. Любого ожидало насилие. Такова страшная судьба Николая Вавилова, считавшего иногда нужным кланяться «боярскому дому».

С чужими сложнее. Обвинить его в «торможении социалистического строительства» нетрудно, поскольку не диаматообязанный. Но защищало академическое звание, принадлежность к «главному штабу науки», защищало само положение крупнейшего специалиста в области наук о Земле, о недрах. Защищал авторитет всех, кто непрестанно, как Ферсман, упоминал его в своих статьях и докладах, или как Карпинский, неизменно подчеркивал незаменимость Вернадского.

И хотя в 1934 году в Малой советской энциклопедии его наградили всеми мыслимыми обвинениями: виталист, идеалист и т. д., но минералогия и геохимия оставались неприкосновенными. На своей территории он хозяин. Так и произошло на самом деле реальное отделение науки от философии.

И скорее всего, именно определение Вернадского как идеалиста способствовало проходимости его статей. Он получил некий статус. Люди, составившие цензурный орган Академии наук — РИСО, уже в 1931 году при печатании статьи «Изучение явлений жизни и новая физика» нашли выход, как совместить необходимость печатать статью академика с обвинениями в антимарксизме (и как себя спасти). Запретить ученому печататься в академическом издании нельзя, и вот работе предпосылают специальное уведомление: «От редакционно-издательского совета АН СССР». Отдавая должное научным достижениям Вернадского, РИСО «не согласен» с его философскими выводами. Печатается уведомление на самом видном месте. С этих пор каждая его новая работа, выходящая отдельным изданием, сопровождалась этим странным предисловием.

Он не оставил без внимания трусливую ремарку: в чем «не согласен», почему «не согласен»? — гневно писал в РИСО. Опять насаждается средневековье, когда шла борьба за свободу научной мысли. Но все же пришлось смириться, подчиниться условиям, так как «это единственная для меня возможность сделать известными мои научные достижения широким русским кругам и вообще в пределах Союза. Никакому изменению текст моих статей не был подвергнут, и я мог высказать мысль свою до конца». Все же в некотором смысле ремарка полезная. Что, мол, взять с известного идеалиста?

* * *

В Старом Петергофе Владимир Иванович работал и над фундаментальным томом о природных водах. Своего рода научной поэмой воды можно назвать эту огромную — 50 печатных листов — книгу. Вода играет большую роль не только на планете, но и в мироздании. С ее помощью идут все химические обмены. И живое на три четверти и более состоит из воды. Вернадский открыл ею новое направление в области гидрохимии, возможно даже — новую науку. Он заявил, что вода — это минерал. Просто воды не бывает, она всегда в природе — раствор и бытие ее в недрах, на поверхности и в атмосфере, также в живых организмах разнообразно, но поддается классификации. Принципы классификации он и закладывает. Книга поражает размерами (почти тысяча параграфов), богатством научных фактов и, как всегда, высшим единством. Особенно интересны разделы об истории воды на планете, в космосе, в живых организмах.

Вышла она в 1934 году.

Лишенный на два года свободного воздуха, Вернадский продолжает забрасывать правительство письмами по поводу заграничной командировки. В феврале 1932 года пишет дипломатическую ноту Молотову: «Я подошел в 1930 году к новым большим обобщениям в областях, связанных с явлениями жизни в геохимии, в областях, которые я считаю настолько важными, что я, как ученый, должен ими определять всю мою жизнь. Сейчас в стране, находящейся на огромном историческом переломе, я могу вести эту работу только при регулярном использовании — в временных поездках — тех возможностей, которые веками накоплены за границей и которых нет и пока не может быть в нашем Союзе. Я учитывал это, когда в 1926 году вернулся в Ленинград после 3-летнего пребывания за границей»10.

Вслед за письмами отправился сам. В те дни в Москве проходила сессия Химической ассоциации. Его включили в делегацию ученых, которых принимал в Кремле Молотов. Вероятно, повезло: удалось обратиться лично. Молотов сказал о решении Политбюро: ему предоставлена командировка на год, и добавил, что он может ехать, когда пожелает.

Решил разделить драгоценную «вольную» на две части, по полгода, и с мая по ноябрь проводить в Европе. В середине мая 1932 года он уже в Германии. И в июне сообщает оттуда Ферсману, что побывал в Мюнстере, Гёттингене, Берлине и Лейпциге.

Гвоздем поездки стал Мюнстер. В феврале 1932 года он получил приглашение научного Бунзеновского общества, созданного в честь изобретателя спектрального анализа Роберта Бунзена. Оно пришло как нельзя кстати, потому что Вернадскому было что доложить. Всю эту зиму он с самозабвением работает над вопросами новой науки радиогеологии, определения возраста Земли новыми изотопными методами. Перспективы открывались грандиозные: получить полную картину геологической истории, от которой пока известны лишь самые последние страницы. И если, как он считал, геологическое время равно по длительности биологическому времени — открыть глубину существования на Земле биосферы.

Новые данные возрастов горных пород получат в США. Но и в Радиевом институте идут в том же направлении — углубляются в древние пегматиты Карелии, как докладывает ему вернувшийся оттуда Ненадкевич, его старый ученик, ставший недавно членом-корреспондентом Академии наук. В Радиевом работают и другие радиологи, составившие славу этой науки, например Иосиф Евсеевич Старик. Развитие методов работы с ураном и его изотопами ставит давнюю его проблему — овладение атомной энергией. И Вернадский снова пишет в правительство записку о создании научно мощного института в срочном порядке, то есть о реорганизации. «Пройдут годы — может быть, немногие, — и ожидания ученых станут жизненной действительностью. Мы действительно переживаем сейчас охват человеческим обществом новой формы огромной энергии с разнообразным жизненным приложением, новой силы аналогичной электромагнетизму…»11

Он указывает, что за десять лет в институте выращены замечательные научные силы. Например Георгий Гамов, делающий теоретические работы мирового уровня. Вернадский приводит конкретные расчеты затрат на строительство здания и оборудования. Но его попытка докричаться до властей так и осталась гласом вопиющего в организационной советской пустыне. Вторая возможность овладения атомной энергией застряла в сослагательном наклонении истории.

Но проникновение в глубины докембрия таили и другие грандиозные возможности, видимые тогда только им: «Сейчас — в эти ближайшие годы, примерно, с 1926 г. (год выхода в свет «Биосферы». — Г. А.), резко переходит в реальность и еще один важнейший вопрос радиоактивности, вопрос об определении геологического времени с помощью явлений радиоактивного распада. Эта работа не только вносит в человеческое сознание новое понимание времени — впервые за все тысячелетия истории научной мысли — но ставит на очередь коренную реформу геологии — в том числе всей горной разведки»12. Вот когда, думает он, проявится новое понимание времени взамен существующего пока невнятного физического понимания. 24 марта записывает: «Писал доклад о радиоактивности и успехах геологии. Ярко выступает отличие геологического времени от обычного в науке: сюда теория относительности не проникает — ибо здесь вопрос идет в микроскопическом разрезе мира»13. Оно будет связано с биологией, с биосферой, глубину существования которой можно измерять с помощью точнейших методов радиогеологии.

Вернадский работает с большим увлечением, готовит доклад для Академии наук. 25 марта в дневнике появляется запись: «Занимался вечером докладом о радиоактивности. Никак не могу осветить, как следует. Стихийно им охвачен и думаю перед сном. Сны с ним сливаются. Ясно чувствую несознаваемое другими значение и то, что это не идет в рамках тех представлений, которые строят современную научную работу. Личное проявление? Старомодная форма? Думаю об немецком докладе для Мюнстера — для академии буду говорить. Не знаю, смогу ли выразить. Но выразится это помимо меня». Однако доклад под вопросом совсем не по научным мотивам: старинное учреждение перестраивается на советский лад. Готовятся, например, пятилетние планы — явная показуха, которую к науке трудно приспособить. Сама суть ее — неожиданность. Содержательное планирование — гибель для нее, но власть требует именно его. Во всяком случае, доклад в академии отложен.

Но зато он произнес его в Мюнстере, перед грандами мировой науки. Съезд получился весьма представительным. Из Берлина прибыли Отто Ган и Лиза Мейтнер, из Кёнигсберга — Панет, из Фрейбурга — Хевеши, из Австрии — Майер, из Англии — Резерфорд и Чедвик. 17 мая Вернадский выступил с докладом «Радиоактивность и новые проблемы геологии». Через неделю он писал из Праги А. П. Виноградову: «Сегодня направил для печати свой доклад, который не прочел — а сказал главное (не очень удачно — многие плохо поняли — но зато после были очень интересные частные разговоры). <…>

Сейчас самое интересное в Мюнстере было указание на нейтроны и на распадение изотопов. Были и Резерфорд и Чедвик. Здесь новый огромный шаг в неизвестное»14. В этом и заключалась главная сенсация мюнстерского съезда, которую все ждали с нетерпением. Только что, в 1931 году Чедвик открыл нейтрон. «Прошло 12 лет после того, как выдвинутое в 1920 году Резерфордом представление о нейтроне получает подтверждение и дальнейшее развитие, — писал Вернадский в полном отчете о своей командировке. — В своем словесном докладе-воспоминаниях Резерфорд остановился на длительном перерыве между выявлением им вероятного существования нейтрона и реальным его установлением. По аналогии с пережитым им прошлым, он предвидит новый творческий расцвет радиологии, этим открытием нейтрона создавшийся. [Искусственное] разложение атома, только что происшедшее, явилось ярким этого подтверждением… Его рассказы были — помимо докладов о нейтронах — самым новым и интересным на съезде. Интересна и сама его личность человека, достигшего величайшего научного положения в Англии, неуклонно и неустанно продолжающего работать»15.

Но вскоре «интересные разговоры» закончатся. То был вообще последний, почти идиллический для научного общения год — последний перед победой нацизма в Германии и разделением науки на немецкую и остальную. Последний год работает Виктор Гольдшмидт в Гёттингене (где Вернадский после Мюнстера делает два доклада и печатает их в немецких журналах). Через несколько месяцев Гольдшмидт переезжает в Норвегию. Уезжают навсегда Эйнштейн, талантливая сотрудница Гана Лиза Мейтнер.

А пока второй границы в Европе еще нет, Вернадский ездит по научным центрам. В Берлине его ждал сюрприз: минералог Эрнст Шибольд экспериментально доказал существование каолинового ядра алюмосиликатов, формулу которого Владимир Иванович дал еще четверть века назад, того самого ядра, над которым они недоработали тогда в Киеве, захваченном Петлюрой, когда погиб студент Наумович.

От середины июля до середины сентября провели под Прагой все вместе. Наталия Егоровна вспоминала: «После долгих размышлений и поисков решили нанять комнаты в меблированном доме, вновь открытом под Прагой на Шарке. Это было удобно для занятий Николая Петровича и Ниночки, для библиотек Владимира и ввиду возможности устроить в одном доме с нами Георгия и Нинетту. Дом был с иголочки, нов и чист. Вся мебель новая и приятная чистотой. Стоял дом на самом краю города. Перед ним расстилались поля и рощи. Скоро к нам присоединились Георгий и Нинетта. Очень было радостно быть всем вместе. Мы ходили гулять, спускались вниз, в овраг, обросший травой и деревьями, поднимались по другую сторону его. По утрам все наши ездили в Прагу по делам, а к обеду все соединялись»16. К этому приезду относятся тревожные сведения о внучке Танечке. Оказалось, что она запаздывала с разговорной речью. Надвигалась тяжелая драма в жизни Толлей. Психическое отставание с годами увеличивалось, пока не выяснилось, что ребенок умственно неполноценный. Это произошло через несколько лет.

Как будто действительно сбылось проклятие сурового прадеда Ивана. Жена Георгия не могла иметь детей. Род Вернадских затухал. И даже дети сестер не дали потомства.

* * *

В середине сентября Вернадский один уехал в Париж. Поскольку письма просил посылать на улицу Бюффона, в Музей естественной истории, ясно, что ехал к Лакруа. Работал в музейной лаборатории и ходил, как всегда, в Национальную библиотеку. Очень подолгу беседовал с мадам Кюри.

Ферсману сообщает: «Сейчас решил немного изменить ход работы, так как получил третье настойчивое приглашение Самойловича дать доклад к ноябрьской сессии. Что сие означает?»17 Вскоре узнает, что сие означает приближение очередного громкого юбилея советской власти — пятнадцатилетия Октября. Каждая организация должна отчитаться перед народом, читай, перед начальством, в проделанной работе. Востоковед А. Н. Самойлович в эти годы возглавлял Отделение общественных наук и готовил означенный доклад академии.

В 1927 году, когда отмечалось десятилетие, Вернадский в подобных условиях написал статью «Геохимия в Союзе». Теперь решил воспользоваться еще одним поводом для публичного выступления, но отметить не пятнадцатилетнюю дату, а шестнадцатилетнюю. Шестнадцать лет работы над проблемой живого вещества.

Она больше, чем научная проблема. Она сама его жизнь.

Светом 1916 года освещена вся его судьба. Тем более полезно оглянуться и обозреть, что сделано, соединить путь общими идеями и понять скрытый в дебрях будней маршрут. Живя в двух несовпадающих временах: биологическом и безвременном измерении разума, идей и духовных переживаний, — ученый вынужден сводить их воедино. На своем острове, где миг и вечность совпадают, сохраняя себя от разрушения, воздвигая духовную крепость, он противостоит обвивающей его реке времени, в которой один миг с другим трагически никогда не встречается.

Действие той пружины, которая закрутила его жизнь и вытолкнула к новым горизонтам в самое неподходящее время, в Шишаках, накануне русской смуты, тогда только начиналось. Трудно было предположить, набрасывая тогда торопливые и несовершенные очерки о живом, что судьба, проведя через невиданные испытания, сохранит его для нового творчества, что программа, которую он так ярко представил на пороге гибели, все еще разворачивалась.

И пусть Институт живого вещества не создан. Действует лаборатория. Двадцать пять сотрудников, правда, поставленные в ужасные условия, все же работают. Вышли уже два тома ее трудов. Пусть не удалось ввести в науку такие ему ясные понятия, как вечность жизни и живого вещества, но они все же высказаны и будут отныне жить сами по себе.

Может быть, смертному человеку и не дано соединить миг и вечность, дотянуть первое понятие до второго, выразить себя как целое. Но он не оставляет героических попыток, принимает вызов и продолжает творить, припадая к таинственному источнику внутренней силы. Дневник 12 марта 1932 года: «Всегда, когда читаю книги о жизни таких людей, как Гете (недавно Галилей), какое-то странное испытываешь чувство: точно не выраженная (?), не охваченная целиком прожитая жизнь. Точно дотрагиваешься к чему-то не окончательно осознанному. Как в больших литературных произведениях: форма мешает выявить большое содержание — так было у меня в молодости при чтении Шекспира, Достоевского, Толстого: величайших творцов. Так и сейчас то, что выявляется в моей научной работе и тот “демон”, который во мне сидит»18.

Париж, созданный для научного уединения, придает силу мысли. То, что заявлено в «Начале и вечности жизни», в «Новой физике», — теперь, когда он связал живое вещество с временем-пространством, приобретало вселенское значение. Главное, что его мысли теперь не просто мысли. Нашлась опытная ниша для их перевода со словесного уровня на опытный. Создана новая наука — биогеохимия. Наука о составе, строении и геологическом (он же — космический) измерении живого вещества. Она связывает в единый информационный узел (если бы он знал такой термин) пространство-время (био), вещество мира (гео) и энергию (химия). Тот вопрос, который в 1922 году задан в «Вечности жизни», достаточно ли вещества и энергии для описания Космоса, получил разрешение: нет, недостаточно. Не хватает третьего ингредиента: живого вещества, придающего веществу и энергии длительность (дление) и форму пространства. Без жизни Космос не существует, не может существовать.

Приехал он домой с готовым текстом. И на юбилейной сессии Отделения математических и естественных наук 15 ноября 1932 года прочитал его. Сессия проходила в главном зале академии. Высокий и негромкий, но убедительный голос звучит под сводами классического творения Кваренги:

«Биогеохимия научно вводит в этот закономерный стройный мир атомов, в геометрию Космоса, явления жизни как неразрывную часть единого закономерного целого. Связывая жизнь с атомами, биогеохимия логически неизбежно вводит явления жизни в круг тех проблем, которые выявляются структурой, организацией самих атомов, состоящих из более мелких закономерных единиц, охватывающих весь научно построяемый мир. <…>

Мне кажется, что благодаря этому философское и научное значение биогеохимии очень велико, так как до сих пор в картине научно построенного Космоса жизнь исчезала или играла ничтожную роль. Она не была связана с Космосом как необходимое закономерное звено. <…>

Это методологическое значение вхождения явлений жизни в атомную научную картину Космоса прежде всего сказывается в том, что отметает одно из тех представлений, которые играли огромную роль в точном знании, представление о механизме Вселенной дает опору другому представлению — представлению об организованности Вселенной, о ее порядке, причем для понимания и работы над такой организованностью мы можем научно выдвинуть и научно использовать одно из ее проявлений, лежащее в основе учения о жизни, — понятие о живом организме. <…>

Считаю нужным отметить, что, отбрасывая представление о механизме в структуре Космоса и вводя представление о его организованности, я предрешаю, считаю для научной работы нашего века удобным учитывать, что научная картина мира не может быть сведена всецело к движению, даже в своем материальном выражении. Еще недавно такое сведение являлось идеалом научной работы. <…>

С этой точки зрения включение явлений жизни — через биогеохимию — в научную картину атомного строения Космоса приобретает значение и интерес не только для ученого, но и для философа и для всякого образованного человека. Оно может развернуться в большую научную дисциплину»19.

Как приятно было бы написать, что собратья по академии, затаив дыхание, слушали речь, захваченные перспективами создания новой, более отвечающей реальности, картины мира. Но кто мог понять его? Да и что значит понять? Обычно кажется, что понимание равнозначно объяснению. Но последнее — вещь обманчивая. Надежно лишь знание, описание явлений. Надо не смущаться непониманием и опираться на факты. Наука, в отличие от философии и религии, принимает мир таким, как он есть, даже если он не очень понятен, если даже он не может быть объяснен или кажется нам необъяснимым. Вернадский всегда первым долгом ученого считал установление эмпирических фактов и выведение из них эмпирических обобщений, а они всегда порывают с предыдущими общекультурными традициями и основывают знания на теоретических принципах.

Но кто мог понять? Может быть, биофизик Петр Петрович Лазарев? Как раз в 1932 году он часто появляется на страницах дневника. Знают друг друга с Московского университета. Оба ушли из него в 1911 году после демарша Кассо. Лазарев часто заходит к Вернадскому. Судя по записям, они ведут откровенные разговоры, но все же больше о положении в академии и о преследованиях диаматов, от которых Лазарев много претерпел. На него приходила куча доносов, он даже был арестован в связи с перепиской с зарубежными учеными. Но нет следов общения на тему биосферы с Лазаревым.

Александр Евгеньевич Ферсман? Да, научно наиболее близкий человек. Но только до геохимии. Далее их мысли расходятся. Геологическую деятельность человека Ферсман понимает как техносферу, но не как действие разума. Вечность жизни как научная категория вообще оставляет Ферсмана холодным.

Сергей Федорович Ольденбург? К великому сожалению, блекнет его друг. Устал, надорвался в борьбе. Год перелома переломил и его. Идеи Вернадского он воспринимает как тексты из буддийских монастырей — образно. Дневник: «Вечером с Сергеем Федоровичем и Еленой Григорьевной. Разговор о Москве. Потом о вечности. Сергей как всегда скользит неглубоко. Я уверен, что он вечность [не понимает] (и очевидно, так понимали диаматы и т. п. в Москве)… Мое представление о вечности связано с понятием вечных законов природы (вечного порядка природы) — его: без начала и без конца»20. Стало быть, вечность, по Ольденбургу, — множество лет, бесконечность во времени. Ее еще называют в философии дурная бесконечность.

Есть, правда, надежда на новое поколение. Самые близкие духовно люди порой приходят неожиданно, сами по себе. Так в феврале 1932 года появился на горизонте биогеохимик Александр Михайлович Симорин, врач из Саратова. Он прочел брошюру «Начало и вечность жизни», потом другие произведения и пленился идеей космичности жизни. В Ленинграде побывал на каком-то докладе Вернадского, возможно, на «Новой физике», прочтенной в Обществе испытателей природы. Познакомились, и Вернадский помог ему устроиться в Океанографический институт. Начал работать по заказам БИОГЕЛа, анализировать морские организмы.

Но в целом научное одиночество возрастало.

* * *

В записях начала 1930-х годов следы душевного общения и теплоты в основном с Д. И. Шаховским и с И. М. Гревсом. Иван Михайлович в геохимические проблемы вникать не может, но оба глубоко чувствовали исторический процесс и силу научного начала в жизни человечества. Философски они очень близки.

Дневник 15 марта 1932 года: «С Иваном разговор о религии. Я думаю, что глубже всего в понимании мира музыка и те настроения, которые переживаются при творчестве, — для меня научном. Что могут дать вдохновенные настроения даже философско-религиозные, раз они выражены словами и формулами нашей общественной жизни. Нет критериев на верность, кроме веры — личной. А другие будут выбираться из этих соображений — страха, моды, удобства, насилия. Ни одна религия не дала общеобязательных, стихийных форм. Идея откровений не имеет реальной опоры.

Но с другой стороны — общность всего живого. Сознание как его часть. Тут может быть та обязательность, какая достигается только наукой. Она еще не достигнута.

Как будто открывается возможность построить во многом новую широкую базу (религии? — Г. А.)»21. Часты записи о гонениях на христиан. Повсюду в обстановке коллективизации и культурной революции закрывали, взрывали церкви. Некоторые города оставались без храмов. Верующие как бы попали в Рим времен Нерона.

Однако можно разрушить все церкви, но нельзя искоренить религиозные чувства. В разговорах с Гревсом они часто уточняют границу науки и религии. Бог — антропоморфен, в Нем идеализированы все лучшие свойства человека, в Него помещены все идеалы. Вернадский же может принимать его только как невыразимое, как Нечто.

Вот и Дмитрий Иванович спрашивал у него: «И кажется бесспорно — последний итог — религиозное мировоззрение. <…>

Мы уже приперты к последней стенке, и откладывать еще — не приходится. “Выкладывай теперь же все, что имеешь за душой”. Я думаю, что мы правильно поступали, не отдавая много сил на разработку подобных проблем. Силы требовались на другое — общеполезное, всенародное дело, и отвлекать их даже на эти важнейшие вопросы духа не приходилось. Но теперь пришло время именно их ставить и, мне кажется, пора сделать попытку подойти к их решению до некоторой степени совместно. Как Ты об этом думаешь?»22 Так они и беседовали втроем, потому что письма Шаховского передавали, как всегда в братстве, один другому.

Конечно, религия — неотъемлемое свойство мировоззрения человека. Без нее душа неполна. Под влиянием науки религия может и должна изменяться, принять другие, современные формы. Через два дня он как бы продолжает разговор с Гревсом: «Споры о формах религиозных представлений суетны и мало что дают. Нам ясно, что научная картина мира, скажем, Архитаса (древнегреческий механик. — Г. А.) и его круга бесконечно далека от нашей, а наша еще более далека от реальности. А это — единственное общеобязательное. Откровение и философские концепции перед созданием науки — мелочи в смысле достоверности — но основной фонд откровений и философских построений — как музыка, заходит за пределы науки, идет дальше и глубже, но не их словесное выражение»23. Рядом с религией у него всегда возникает музыка — самое простое, самое глубокое и самое непонятное, иррациональное из искусств. Ритмизированное и гармонизированное время. А ведь как раз из музыки родилась наука, в том числе такая совершенная, как математика. Ища предполагаемую музыку небесных сфер, вывел свои великие законы Кеплер. Вернадский немало бывал на концертах, в костелах на органных мессах. Знал не только музыку, но и ее историю и часто размышлял о ней. И просто наслаждался ею. Музыка Баха, Генделя, Рамо всегда погружала его в собственную глубину, где чувства связываются с неземным миром.

Без сомнения, искать утешения в религии и искусстве заставляла Шаховского и Гревса не только не прекращавшаяся умственная и нравственная работа, но и само течение эфемерной советской действительности. И старческие слабости, все время напоминающие о неизбежном конце.

Тем более что вокруг, вблизи и вдали стремительно уходило, сокращалось и таяло их поколение. В июне 1928 года умер Иван Ильич Петрункевич, в апреле 1932 года — оберегавшая его последние годы Анастасия Сергеевна. Софья Владимировна Панина встретила Вернадских в Праге в трауре по матери.

«Перед отъездом из заграницы я получил трогательное прощальное письмо от Ф. Изм. Родичева, — вспоминал о 1932 годе Вернадский. — Он как бы сознавал, что мы не увидимся»24. Возможно, что прощальное письмо Родичева навеяно, как всегда, духоподъемным обращением к нему Шаховского, который не уставал сзывать живых. 31 октября 1930 года он писал Родичеву: «Милый, милый, милый, милый Федор Измайлович. Мы оба уже скоро умрем. До этого надо сказать Вам два слова. Сердце мое все до самых краев полно чувством горячей благодарности к Вам за то, что Вы дали мне в жизни, не той жизни, которая тянется длинной лентой дней, месяцев и годов, а той, которая вся одна и неделима. Чувство это, как видите, не только переполнило сердце, но и бьет через край. Все так прекрасно, трогательно и разумно в Ваших ко мне отношениях, как прекрасна, трогательна и разумна Ваша душа. <…> Я не один, я один из очень, очень многих. Пускай же чувства этих многих помогут Вам до конца спокойно совершить свой путь»25.

Шаховской напоминает слова Тютчева о Пушкине: тебя, как первую любовь, России сердце не забудет. Родичева старались забыть в Совдепии. Другие помнили его яркие речи в Государственной думе, помнили его страстное стремление придать государственному организму правовые начала. Но настоящей памятью сердца России должны остаться его работы по образованию, строительство каждый год по восьми школ в уезде. Он первым в стране достиг в своей Весьегонии объявленной цели, которую большевики потом приписали себе, — всеобщего начального образования.

Родичев умер 6 марта 1933 года.

Вот еще одна показательная запись Вернадского 1932 года: «Застал, вернувшись, к 7 ч. Ивана. Он прочел письмо Мити — грустное, трогательное. Старики мы, доживающие жизнь: прошлое преобладает над будущим. Он выделяет меня и я действительно не чувствую силы прошлого — еще живу, и мысль все идет и разворачивается. Он подметил то, что я чувствую — стихийное развертывание и углубление»26.

Существовать для Вернадского — значит мыслить. Все его дневники и письма по-прежнему полны планов, общественных и личных, полны глубокого и обширного, всестороннего интереса к жизни. Полны бодрости, несмотря на старческие недомогания. Он приближался к семидесяти годам, прекрасно зная, что согласно крымскому видению умрет когда-то к восемьдесят второму году.

Говорят, что Прометей, дав людям огонь, отнял у них дар предвидения, чтобы они не сознавали своего конца, и тем увеличил неопределенность поведения. Вернадский в предвидении предела жил, спокойно относясь к запрещенному Прометеем знанию. Только стал более расчетливым, точно планируя, над чем нужно работать, а что отложить навсегда.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.