ГЛАВА IV Конквистадор выходит в путь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА IV

Конквистадор выходит в путь

Не передать волнения, охватившего юношу, едва он вышел на перрон парижского вокзала. Мимо сновали оживленные люди, слышался громкий смех, царила праздничная суета, несвойственная сдержанному Петербургу.

На широкой площади стояли ряды фиакров, извозчики с длинными, как удилища, кнутами ожидали седоков; здесь же выстроились открытые автомобили, звучали мелодичные сигналы клаксонов. А вот и Эйфелева башня, такая знакомая по многу раз виденным открыткам.

Гумилев нанял извозчика, вспомнив старую шутку, рассказанную матерью: русский барин, вернувшись из Парижа, восторгается французской культурой: «Представьте себе, там даже извозчики говорят по-французски».

На дверях и окнах то и дело попадались маленькие листочки бумаги — это значило, что в доме сдается квартира. Николай без труда снял недорогую квартиру на бульваре Сен-Жермен и направился в магазин готового платья.

На другой день, надев модный костюм, длинное пальто, ярко-оранжевый галстук, молодой человек отправился к Деникерам с письмом Анненского. Узнав, что это недалеко, пошел пешком, любуясь пестрой толпой на тротуарах. На набережной людей было меньше; от рыболовов веяло чем-то знакомым, деревенским, точно это был не Париж, а Березки…

Любовь Федоровна встретила Гумилева приветливо, пробежала письмо брата и принялась расспрашивать о Царском, Петербурге, общих знакомых. Потом стала рассказывать о здешних нравах, добавив, что литературные веяния лучше обсуждать с ее сыном, который сейчас в отъезде.

Сорбонна поразила Гумилева. Это был целый город со своим, не похожим на парижан населением. Николаю предстояло слушать лекции знаменитых профессоров. Впрочем, очень скоро он стал пропускать занятия, бродил по улицам и бульварам, вглядывался в химер на фронтоне Нотр-Дам, заходил в кафе «Клозери де Лиль», где, по преданиям, лет за тридцать до того собирались «парнасцы» — участники литературной школы во главе с Леконтом де Лилем, а теперь часто бывал входивший в моду поэт Поль Фор. Усевшись в углу за столиком, Гумилев писал стихи…

Прошло больше месяца, прежде чем состоялось знакомство с Николя Деникером, племянником Анненского. Он был литератором, принадлежал к группе «Аббатство», возглавляемой уже снискавшим известность поэтом Шарлем Вильдраком, печатавшимся в журнале французских символистов «Verse et Prose». К сожалению, Деникер не настолько владел русским языком, чтобы оценить творчество своего нового приятеля. Стихи читать было некому. Молодой поэт чувствовал, что как бы утрачивает внутренний слух.

В поисках помощи Гумилев забрасывал письмами Валерия Брюсова. 30 октября 1906 года он писал; «Я никогда в жизни не видел ни одного поэта новой школы или хоть сколько-нибудь причастного к ней. И никогда не слышал о моих стихах мнение человека, которого я мог бы найти компетентным». Не ясно, почему Гумилев совершенно забыл об Иннокентии Анненском, которому преподнес свою первую книгу стихов. «Приехав в Париж, — продолжал Гумилев, — я написал Бальмонту письмо, как его верный читатель, а отчасти в прошлом и ученик, прося позволения увидеться с ним, но ответа не получил. Вы были так добры, что сами предложили свести меня с Вашими парижскими знакомыми. Это будет для меня необыкновенным счастьем, так я оказался несчастлив в моих здешних знакомствах. <…> Я был бы в восторге увидеть Вячеслава Иванова и Максимилиана Волошина, с которыми Вы, наверно, знакомы».

Юного поэта одолевали сомнения; хотелось поделиться мыслями о поэзии, которые ему казались глубокими, даже гениальными, и он писал Брюсову в ответ на упрек в однообразии и неоригинальности размеров: «…мне представляется, что прелесть стиха заключается во внутренней, а не во внешней структуре, в удлинении гласных и отчеканивании согласных, и это должно вызвать смысл стиха». В доказательство он приводил строфу из своего стихотворения «Император». «Но ради Бога не подумайте, Валерий Яковлевич, — продолжал Гумилев, — что я спорю с Вами или, даже, защищаюсь. Это не более как сомнения».

В те времена в Париже открылся Осенний салон Дягилева, на котором, по словам Гумилева, «русское искусство было представлено с самого начала, с тех пор, когда оно может даже не существовало, я говорю о некоторых иконах». Не тогда ли Николай Степанович увидел икону рублевской кисти? Несколько лет спустя он напишет стихотворение «Андрей Рублев».

Здесь, в Салоне, где он любовался Бенуа и Врубелем, Гумилев познакомился с молодыми грузинскими художниками Николадзе и Рабокидзе, которые ввели его на «четверги» русской художницы Кругликовой. У нее собирались русские художники, поэты, писатели, даже политики, по разным причинам оказавшиеся в Париже. Бывал Николай Минский, стихотворец, которого позже в «Письмах о русской поэзии» Гумилев назвал «сомнительной поэтической величиной», — у Кругликовой он читал стихотворение, начинавшееся словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Другой стихотворец, Александр Брик, читал свои бравурные стихи: «В борьбе обретешь ты право свое», ставшие лозунгом эсеров. Иногда заходили на эти вечера Амфитеатров, Волошин. Вскоре Гумилев познакомился с Мстиславом Формаковским, художником, разносторонне образованным человеком: он окончил историко-филологический факультет Одесского университета, обучался в Дюссельдорфской академии художеств.

Еще в Царском Гумилев получил у писательницы Микулич письмо к Гиппиус, поэтессе, жене Дмитрия Сергеевича Мережковского. Им пришлось покинуть Россию после революции 1905 года. Мережковский был полон идей соединить языческую культуру с христианской моралью, называя это странное единство «неохристианством». Поэзию он в этот период оставил, увлекся анархизмом, писал вызывавшие шумный отклик работы по истории русской литературы и общественности: «Гоголь и черт», «Грядущий хам», «Теперь или никогда», «Пророк русской революции». Зинаида Николаевна писала статьи об искусстве и готовила вторую книгу своих стихов.

В ранних зимних сумерках направился Гумилев на улицу Колонель Бонне, 11, в квартале Пасси, где у Мережковских была квартира, занимаемая ими с другом семьи Дмитрием Философовым. Дверь открыл Борис Бугаев, более известный как поэт Андрей Белый, и, увидев незнакомого юношу, осведомился, к кому тот пришел. Запинаясь от волнения, Гумилев ответил, что пришел к Мережковским. Узнав, что у гостя рекомендательное письмо от Микулич, Зинаида Николаевна пригласила его в гостиную.

О книжке Гумилева она ничего не слышала, как и Белый. Поэт принялся объяснять, что он приглашен участвовать в «Весах», переписывается с Валерием Брюсовым. В это время из соседней комнаты появился Мережковский и, узнав, в чем дело, заявил:

— Вы не по адресу… Мы тут стихами не интересуемся… Стихи — дело пустое…

— Почему же — пустое? — смело глядя на Мережковского, возразил Гумилев. Ведь вы сами великолепно сказали о поэте:

Не презирай людей! Безжалостной и гневной

Насмешкой не клейми их горестей и нужд,

Сознав могущество заботы повседневной,

Их страха и надежд не оставайся чужд.

Мережковский, не ожидавший такого ответа, растерянно оглянулся на жену, и Гиппиус поспешила ему на помощь:

— Сами-то вы, господин Гумилев, о чем пишете? — И, помедлив: — О козлах, что ли?

Встреча явно не удалась. Много лет спустя Белый вспоминал, что Гиппиус дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в «Весы», шел от чистого сердца — к поэтам же; в стриженной бобриком узкой головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы узнал скоро крупного мастера, опытного педагога?

Оскорбленный таким приемом Гумилев писал Брюсову, что Мережковский выговаривал ему: «Вам не место здесь. Знакомство с вами ничего не даст ни вам, ни нам. Говорить о пустяках совестно, а о серьезных вещах мы все равно не сойдемся. Единственное, что мы могли бы сделать, это спасти вас, но ведь это… Тут он остановился. Я добавил тоном вопроса: Дело неинтересное? И он откровенно ответил — „да“». Никогда больше Гумилев не встречался с Мережковскими и в своих критических статьях в «Аполлоне» обходил их творчество молчанием.

А Гиппиус писала Брюсову, который спрашивал, был ли у нее юный поэт: «Какая ведьма „сопряла“ Вас с ним? Да видели ли уже Вы его? Мы прямо пали. Боря имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Драгомиловское. Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир, „До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные“. После того, как он надел цилиндр и удалился, я нашла номер „Весов“ с его стихами, желая хоть гениальностью его строк оправдать Ваше влечение, и не могла. Неоспоримая дрянь. Даже теперь, когда так легко многие пишут хорошие стихи, выдающаяся дрянь. Чем, о, чем он Вас пленил?»

Столь резкий отзыв Гиппиус не случаен: ей был абсолютно чужд поэт-романтик, изображающий окружающий мир в фантастических ярких красках, когда даже гибель, даже смерть становятся апофеозом подвига. Все это было несовместимо с духом раннего символизма, пропитанного мистическими верованиями и ожиданиями. Гиппиус с неприязнью воспринимала окружающее:

Страшное, грубое, липкое, грязное,

Жестко-тупое, всегда безобразное,

Медленно рвущее, мелко-нечестное,

Скользкое, стыдное, низкое, тесное,

………………………………………

………………………………………

Трупно-холодное, жалко-ничтожное,

Непереносное, ложное, ложное!

Впрочем, на самом ли деле стихи Гумилева показались Мережковским такими никчемными? Сомнения вызывает случай с его стихотворением «Андрогин». Одна знакомая Гумилеву девушка, бывавшая у Мережковских, отнесла им это стихотворение и попросила Зинаиду Николаевну дать отзыв, но не назвала автора. Гиппиус написала на листке: «Очень хорошо», похвалил и Мережковский, а девушку оба «маститых» очень просили познакомить их с поэтом.

После случая с Мережковскими Гумилев остерегался знаменитостей, но Брюсову он писал чуть не каждый день и очень ценил его советы. Продолжалась дружба и с Формаковским.

Как-то, когда они с Формаковским сидели за столиком в маленьком кафе, Николай Степанович пожаловался, что у него накопилось много готового для печати, да вот нет нужных редакций. Формаковский на это предложил: а не начать ли здесь новый литературно-художественный журнал с Гумилевым в качестве редактора? Деньги на первый номер у него имелись, он же взялся вести критический отдел. Другой художник, Божерянов, стал редактором художественного отдела и даже переехал на квартиру Гумилева, чтобы решать все дела по журналу безотлагательно.

Молодой издатель развил бурную деятельность. Журнал назвали «Сириус», он должен был стать двухнедельным изданием объемом полтора-два печатных листа. 8 января 1907 года в письме к Брюсову Гумилев сообщал: «Несколько русских художников, живущих в Париже, затеяли издавать журнал художественный и литературный. Его направление будет новое, и политика тщательно изгоняется <…> если бы Вы могли дать нам что-нибудь свое — стихотворение, рассказ или статью, — Вы еще раз доказали бы свою бескорыстную доброту ко мне…» Одновременно он написал в Киев Ане Горенко с просьбой прислать несколько (сколько есть) стихотворений. Николай Степанович к стихам ее относился несколько насмешливо, сочетание слов «женщина-поэт» казалось ему нелепостью. Но он хотел сделать Ане приятное: ведь ее стихи будут напечатаны не где-нибудь, а в Париже!

Первый номер вышел в январе и открывался вступительной статьей Гумилева. «Издавая первый русский художественный журнал в Париже, этой второй Александрии утонченности и просвещения, — писал он, — мы считаем своим долгом познакомить читателей с нашими планами и взглядами на искусство. Мы дадим в нашем журнале новые ценности для изысканного миропонимания и старые ценности в новом аспекте».

Чтобы скрыть недостаток авторов, Гумилев выступал под разными псевдонимами: Анатолий Грант, К?. В первом номере было напечатано начало повести «Гибели обреченные» и стихотворение «Франция», во втором и третьем последовало продолжение так и неоконченной повести, статья «Карты», очерк «Вверх по Нилу», стихотворение «Неоромантическая сказка»; были помещены и стихи Анны Горенко.

Первую книжку журнала Гумилев отправил Брюсову с просьбой написать отзыв в «Весах», но рецензии не последовало. После третьего номера «Сириус» прекратил существование. Деньги закончились. А главное — у журнала не было подписчиков.

Занимаясь журналом, Гумилев одновременно принялся серьезно изучать французскую литературу, историю живописи и театра, слушал лекции в Сорбонне. В библиотеке внимательно читал сочинения средневековых богословов — Фомы Аквинского, Игнатия Савонаролы, штудировал недавно вышедшие книги философов-мистиков Элиаса Леви, Рудольфа Штейнера.

С юных лет его влекли таинственные, потусторонние явления, он почти физически ощущал их, верил в приметы и предзнаменования. Полагал, что в мире существует две равные силы: Добро, исходящее от Бога, и Зло, идущее от дьявола. Поэтому он пишет: «Пять могучих коней мне дарил Люцифер…», а в стихотворении «Рассвет» у него появляется властительный Змей; «Умный Дьявол» начинается строками: «Мой старый друг, мой верный Дьявол». Эти поэтические образы не случайно попали в стихи Гумилева. Будучи глубоко убежденным христианином, поэт хотел узнать и дьявола, а может быть, помериться с ним силой своей веры в Бога.

Однажды вместе с несколькими сорбоннскими студентами решил провести оккультный сеанс вызывания дьявола. Для этого они прошли ряд испытаний: изучали каббалистические книги, несколько дней перед сеансом вообще ничего не ели, а потом предстояло в определенный вечер выпить таинственный напиток и, запершись в темной комнате, ждать появления таинственного собеседника. До конца это испытание выдержал один Гумилев. И он действительно видел какую-то тень, которая не пожелала с ним беседовать. Итог подведен в письме к Брюсову: «Когда я уезжал из России, я думал заняться оккультизмом. Теперь я вижу, что оригинально задуманный галстук или удачно написанное стихотворение может дать душе тот же трепет, что и вызывание мертвецов…»

Личная встреча с Брюсовым состоялась в Москве, Гумилев по возвращении на родину сразу направился в редакцию «Скорпиона». Брюсов встретил его приветливо, о парижском инциденте у Мережковских оба промолчали. Валерий Яковлевич рассказывал, что нового в литературной жизни столиц, расспрашивал об оккультных опытах. Сам он очень этим интересовался.

Гумилева он наблюдал и слушал с интересом. И находил в нем все больше и больше черт, которые были присущи ему самому лет десять-двенадцать назад, когда Брюсов отстаивал новые символистские принципы. Приглашал активнее участвовать в «Скорпионе» — стихами, критикой. Гумилев ушел окрыленный. Прощаясь, Брюсов дал ему рекомендательное письмо к французскому поэту Рене Гилю.

Он долго не решался им воспользоваться, так велика была обида, оставшаяся от посещения Мережковских. Впоследствии, работая над «Письмами о русской поэзии», Николай Степанович почти не касался творчества Гиппиус, лишь вскользь упомянув о ее «застывшем на одной точке мастерстве». Об Андрее Белом он отзывался определеннее, отметив его характерное свойство — нехватку культуры: «Из всего поколения старших символистов Андрей Белый наименее культурен <…> Как-то не представляется, что он бывал в Лувре, читал Гомера…»

Откладывался визит к Гилю еще из-за настроения, усугубляемого простудой. И вообще его больше привлекал Jardin des Plantes, где, сидя на садовой скамейке, можно было подолгу наблюдать забавных, словно плюшевых, тибетских медведей. В такие часы поэта охватывало чувство радостного умиротворения, начинала буйно работать фантазия, он точно читал захватывающе-интересную повесть. Выстраивались завершенные картины, хотелось все это поскорее записать. Но за письменным столом сочинитель с ужасом ощущал свое бессилие: на бумагу ложились какие-то бессвязные фразы, образы, казавшиеся яркими, тускнели на глазах.

Порой Гумилева сопровождал Николя Деникер. Его отец, Жозеф Деникер, видный этнограф и антрополог, служил библиотекарем в Jardin des Plantes, и в семье шутили, что Николя — единственный французский поэт, родившийся в зверинце. Он-то и уговорил Гумилева все-таки нанести визит Рене Гилю.

Наконец 9 октября 1907 года Николай Степанович отважился на этот шаг. Он остался в восторге от знакомства. «Сегодня, — писал он Брюсову в тот вечер, — я был у Гиля, и он мне очень понравился без всяких оговорок. Это энергичный, насмешливый, очень тактичный и действительно очень умный человек <…> Со мной он был крайне приветлив и с каким-то особенным оттенком дружеской фамильярности, что сразу сделало нашу беседу непринужденной. Вообще, я был совершенно неправ, когда боялся к нему идти, и теперь знаю, что французские знаменитости много общительнее русских (Вы знаете, о ком я говорю)».

Рене Гильбер, известный по литературному псевдониму как Рене Гиль, представитель «второй волны» символистов, теоретик «научной поэзии», автор писем о французской поэзии, печатавшийся в «Весах», был на 24 года старше Гумилева. На протяжении нескольких лет между ними сохранялись дружеские отношения, хотя их литературные убеждения все больше расходились.

Пришло письмо от Анны Ивановны: она писала, что получена повестка из воинского присутствия — Николая вызывают для отбывания воинской повинности.

В конце октября Гумилев уже ехал в Россию. По пути он, конечно, сделал остановку в Киеве, где жила и училась Аня Горенко. Она заметно повзрослела, держалась свободно и приветливо, иронизировала по поводу журнала «Сириус»: «Интересно, много ли кроме ее самой и Гумилева было в нем авторов?» И останавливала его попытки заговорить о чувствах.

Казалось неправдоподобным, что вот так, сразу его призовут, и вместо Парижа, Сорбонны, бесед с Рене Гилем придется два года жить с солдатами в казарме, маршировать по плацу, ходить строем в баню. Но этого не произошло, он был признан «совершенно неспособным к воинской службе» и получил «белый билет». Особой радости Гумилев не испытывал. Обидно было думать, что на поверку он неполноценный, слабый, больной и не годится ни для ратных подвигов, ни для опасных путешествий.

На этот раз возвращаться в Париж он решил морем: из Одессы через Босфор, Дарданеллы, побывать в Константинополе, увидеть, хотя бы бегло, Грецию и высадиться в Марселе. Это короткое путешествие подарило Гумилеву множество романтических образов. Особенно яркое впечатление произвел на него Марсель: узенькие, кривые улочки, вымощенные ракушечником и спускающиеся к порту, толпы моряков всех национальностей, их разноязычный говор, веселые, грубые шутки, задубленные лица. В маленьких темных тавернах он, не обращая внимания на их ломаный французский язык, слушал рассказы о тропических джунглях и широких прериях, где бродят стада грациозных жирафов, о встречах с пиратами, стычках с дикарями, о страшном «Летучем голландце» и Огнях святого Эльма. Голова шла кругом от восторга, он живо представлял эти неизведанные страны, точно сам уже побывал в них. Все слышанное переплавлялось в стихи. Так были написаны «Жираф», «Озеро Чад», «Носорог» — все эти стихотворения войдут в его сборник «Романтические цветы», выпущенный в 1908 году.

Но пока, как сообщал в письме Брюсову Гумилев, «…по приезде в Париж принялся усердно работать над прозой. Право, для меня она то же, что для Канта метафизика. Но, теперь, наконец, я написал три новеллы и посвящение к ним, все неразрывно связанные между собой». Гумилеву очень хотелось видеть их в «Весах» как можно скорее «по романтическим причинам», как он пояснял свое нетерпение. Действительно, все три новеллы объединены не только общим заглавием — «Радости земной любви», но и посвящением: они посвящены Анне Горенко и прославляют рыцарскую верность мужчины, целомудренную скромность девушки. В торжественных выражениях, подобающих эпохе Возрождения, поэт рассказывает о пламенной любви флорентийского поэта Гвидо Кавальканти к прекрасной Примавере, столь гордой и добродетельной, что она не смогла открыть возлюбленному свои нежные чувства.

Гумилеву хотелось как можно скорее преподнести новеллы той, кому они посвящены. Его не оставляла надежда, что, прочитав о том, как мертвый рыцарь даже в раю мечтает о своей возлюбленной, Аня поймет, что напрасно она не ответила любовью на любовь.

5 декабря 1907 года в Париже открылась выставка Нового русского искусства, и Гумилев поспешил на улицу Камартен, где в двух небольших залах висели картины пяти художников. На вернисаже он познакомился с художником Рерихом, «Королем выставки», как написал он в своем отклике на страницах «Весов». Гумилев нашел, что его живопись обладает духовным родством с искусством Поля Гогена: «Оба они полюбили мир первобытных людей с его несложными, но могучими красками, линиями, удивляющими почти грубой простотой, и сюжетами дикими и величественными, и, подобно тому, как Гоген открыл тропики, Рерих открыл нам истинный север, такой родной и такой пугающий».

В свои 34 года Николай Константинович Рерих был в расцвете творческих сил. Его имя стало широко известно в России. «Рерих — вот высшая степень современного русского искусства. Он глубоко национален, а не народен, — писал Гумилев, — манера его письма — могучая, здоровая, такая простая с виду и такая утонченная по существу…» Двадцатилетний поэт того же самого хотел достичь в своих стихах.

Тонко разбираясь в искусстве, Гумилев был совершенно неспособен разобраться в политических течениях. Он посылал стихи, рассказы и очерки в различные редакции, ничуть не заботясь о их направлениях. Стихи были посланы и в «Русскую мысль», и в «Перевал», и в «Русь», и в «Золотое руно», выпускаемое Рябушинским (узнав от Брюсова о его конфликте с этим респектабельным журналом, Гумилев покорно прервал отношения с редакцией). Радуясь тому, что «Раннее утро» поместило его стихотворение «Гиена», поэт замечает: «Сама газета мне показалась симпатичной, но я настолько наивен в делах политики, что так и не понял, какого она направления. Кажется, „приличного“». Брюсов посоветовал послать стихи в московскую газету «Столичное утро», но предупредил: «Вы по политическим убеждениям правый, а она — левая, но ведь и „Русь“ — левая, а Вы свои стихи в нее посылали». Гумилеву эти оттенки были безразличны. Всю жизнь он был уверен, что поэзия стоит намного выше политических дрязг.

Постоянная работа над стихом, встречи и беседы с Деникером, с Рене Гилем, знакомство с Вильдраком, переписка с Брюсовым, который посылал пространные наставления, — все способствовало совершенствованию поэтического мастерства. Написано было много, но прежде чем посылать в редакции, он по нескольку раз переделывал рукописи, заменял слова, вычеркивал целые строфы. Брюсову 7 января 1908 года он сообщал о рассказе «Золотой рыцарь»: «Этот последний рассказ я переписывал четыре раза всегда с крупными поправками».

Итогом парижских трудов явился появившийся в январе 1908 года сборник стихов «Романтические цветы», вторая книга, включившая 32 стихотворения; из них несколько было перепечатано из сборника «Путь конквистадоров», еще несколько было значительно переработано, но в основном стихи были новые. Отбор для книги делался так тщательно, что даже очень требовательный Брюсов упрекнул автора: «Напрасно <…> Вы были слишком строги к своим стихам. „Маскарад“, „Сегодня у берега“, „Неоромантическая сказка“ и др. имели бы право занять свое место в книге».

Готовя сборник к изданию, Гумилев то приходил в восторг от мысли о будущей книге, то впадал в уныние и готов был отказаться от ее издания.

Книга в скромном бумажном переплете вышла в количестве 300 экземпляров, из них 50 именных на дорогой бумаге, приобретенной в художественном магазине. Получив сборник из типографии, поэт почувствовал разочарование: ему виделось великолепное издание, солидная толстая книга, а получилась какая-то брошюра. Заглавие «Романтические цветы» выглядит полемичным по отношению к Бодлеру и его «Цветам зла»; здесь красота, романтика и добро, там отчаяние и тоска.

Получив от Гумилева экземпляр сборника, Брюсов писал ему: «Общее впечатление, какое произвела на меня Ваша книга, — положительное. После „Пути“ Вы сделали успехи громадные. Может быть, конквистадоры Вашей души еще не завоевали стран и городов, но теперь они вооружены для завоевания». Далее Брюсов перечисляет пьесы, какие ему понравились: «Юный маг», «Над тростником», еще многое и, конечно, весь триптих «Озеро Чад».

Да, Гумилев и сам видел, что вторая книга получилась значительнее первой. Недавние сомнения и робость сменились верой в себя. Это радовало и вдохновляло.

Брюсов выполнил обещание, в третьем номере «Весов» появился его отзыв на книгу. Сравнивая «Романтические цветы» с «Путем конквистадоров», он писал: «Видишь, что автор много и упорно работал над своим стихом <…> Стихи Н. Гумилева теперь красивы, изящны и большей частью интересны по форме; теперь он резко и определенно вычерчивает свои образы и с большей обдуманностью и изысканностью выбирает эпитеты». Расценив и эту книгу как ученическую, мэтр назвал Гумилева парнасцем, поэтом, схожим с Леконтом де Лилем. Это странно: различие между двумя поэтами разительно, и оно прежде всего в том, что Гумилеву совершенно чужда рассудочность. Парнасцем был скорее Брюсов, ведь это он почти декларативно возвещал:

В минуту любовных объятий

К бесстрастью себя приневоль

И в час беспощадных распятий

Прославь исступленную боль.

Не обошлось и без отрицательных отзывов. В седьмом номере «Русской мысли» была статья В. Гофмана, где говорилось: «Если признать основным принципом искусства нераздельность формы и содержания, то стихи г. Гумилева пока большей частью не подойдут под понятие искусства». Довольно кисло оценил книгу и Андрей Левинсон в журнале «Современный мир». Но так или иначе, у молодого поэта теперь было имя, в редакциях его произведения принимали охотно, он сам говорил о себе, что «пошел в ход».

Жизнь в Париже, казавшаяся когда-то привлекательной, становилась все более чужой, неприятной, французская поэзия не волновала: чеканность формы замечательна, однако какая бесстрастная холодность. Тянуло домой, в Россию. Он писал Брюсову: «Обстоятельства хотят моего возвращения в Россию (в Петербург), но не повредит ли это мне, как поэту?» Вопрос был риторический, в глубине души он уже твердо решил: еду!

Весной 1908 года он познакомился в Париже с молодым поэтом графом Алексеем Николаевичем Толстым. Через много лет Толстой вспоминал майский вечер, столик кафе под каштанами, где у них с Гумилевым шел разговор «о стихах, о будущей нашей славе, о путешествиях в тропические страны…». И о том, что Гумилева преследовало желание умереть.

Из-под пера Толстого выходит живой образ: «Он, как всегда, сидел прямо — длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой».

Воспоминания Толстого написаны вскоре после гибели Гумилева, осенью 1921 года. Прошло много лет, и нужно сделать поправку на художественную фантазию мемуариста, а все же свидетельство впечатляет. Вот что как будто бы рассказал ему Гумилев: «Я увидел, что сижу в траве на верху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук… Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я ощупал маленький, с широким горлышком пузырек, — он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд. Я знал, что, как только брошу его с ладони в рот, — мгновенно настанет неизвестное. Я бросил его в рот и прижал ладонь со всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда».

Возможно, это тоже не более чем поэтический мотив, который Гумилев представил воплотившимся в реальности. Толстой вспоминает это объяснение: одиночество, и «кроме того, здесь была одна девушка». Подробности этого разговора у Толстого опущены. Да, может быть, и весь разговор им сочинен от начала и до конца.

В апреле Гумилев окончательно расстался с Сорбонной и тронулся домой. Не удержавшись, по пути заехал в Киев. И опять все то же: Аня не кокетничала, держалась дружески, однако не допускала признаний.

Двадцатого он уже был в Царском Селе. Там все было тихо, уютно и отчаянно скучно. Отец целые дни проводил у себя в кабинете в вольтеровском кресле, надрывно кашляя, мать неотлучно сидела возле мужа, которому нужно было то подать стакан чая, то накапать лекарство, то поставить грелку к ногам. Сестра по утрам уходила в гимназию, а вечером проверяла тетради.

Степана Яковлевича огорчало, что сын оставил Сорбонну. Он требовал, чтобы Николай хотя бы продолжал учение и закончил Петербургский университет. Гумилев нервничал, день ото дня становился все раздражительнее.

Несколько скрасило эту будничность знакомство с семьей художников Кардовских, поселившихся на первом этаже в том же доме. Они собирались за границу и с интересом слушали рассказы Гумилева о весенних выставках в Париже, о картинах Рериха, о замечательных эмалях княгини Тенишевой. На прощанье он подарил Кардовским свои «Романтические цветы». Книга им очень понравилась, только обложка показалась невыразительной — серая, бесцветная. Следующую книгу брался оформить Дмитрий Кардовский, самый известный из всего этого семейства.

Гумилев нанес визит своему бывшему директору. Анненский расспрашивал о Париже, о планах на будущее, но почему-то ни слова не говорил о «Романтических цветах», уже давно ему отосланных. В действительности Анненский прочел книгу сразу по ее получении и нашел, что она оправдывает надежды, связываемые им с ее автором. Ему особенно понравилось «Озеро Чад».

Он позвал Гумилева на заседание кружка «Вечера Случевского». Вечера были посвящены памяти крупного поэта Константина Случевского, недавно умершего. После смерти Полонского Случевский в своей квартире в центре Петербурга стал проводить литературные «пятницы», на которых собирался весь писательский цвет столицы. Несомненное влияние поэзия Случевского оказала и на Анненского, который более других способствовал решению продолжить после смерти Константина Константиновича его «пятницы»…

Так в 1904 году возникло новое объединение «Вечера Случевского». Председателем его стал Ф. Ф. Фидлер, тот самый преподаватель немецкого языка из гимназии Гуревича, который ставил Гумилеву двойки. Кружок пользовался известностью и признанием, его посещали такие видные символисты, как Ф. Сологуб, В. Иванов, бывала там Н. Тэффи.

На четвертом году неофициального существования было решено его легализовать. Заседание, которое посетил Гумилев, вел сын Анненского Валентин Кривич. От него Гумилев узнал, что в газете «Царскосельское дело», где литературным отделом заведовал бывший задиристый гимназист Загуляев, в феврале появился пасквиль, высмеивающий не только Гумилева, но и самого Анненского. В пасквиле описывался городок Калачев: «Среди его граждан нашелся тоже гениальный „поэт“. Это был молодой человек очень неприятной наружности и косноязычный, недавно окончивший местную гимназию, где одно время высшее начальство самолично пописывало стихи с сильным привкусом декаденщины… Этот многообещающий юноша побывал в Париже, где, по его словам, он приобщался к кружку, служившему черные мессы, и, вернувшись в мирный Калачев, выпустил в свет книжку своих стихов, которые быстро разошлись по городу, так как жаждавший только славы автор рассылал ее совершенно бесплатно».

Гумилев взорвался, пригрозив вызвать автора на дуэль и пристрелить как собаку. Кривич принялся его успокаивать, говоря, что на такое ничтожество лучше не стоит обращать внимания, и собеседник остыл, но настроение было испорчено.

«Вечер Случевского», на котором Николай Степанович впервые присутствовал, прошел интересно. Были Анненский, Кривич, Фидлер, бывшие однокашники Гумилева по гимназии Эрих Голлербах, Дмитрий Коковцев и какая-то дама в большой шляпе (оказалось, сама Тэффи, уже входившая в славу).

По правилам, установленным в кружке, собравшиеся читали свои произведения. Когда очередь дошла до Гумилева, он прочел стихи «Старый конквистадор», написанные совсем недавно и еще нигде не опубликованные. Глухой голос точно с трудом выговаривал слова:

Углубясь в неведомые горы,

Заблудился старый конквистадор.

В дымном небе плавали кондоры,

Нависали снежные громады.

Он восемь дней скитался в этих горах, пока не нашел жилища под уступом, «в тени сухих смоковниц», и оставался в нем, оберегая «милый труп» своего издохшего коня:

Как всегда, был дерзок и спокоен

И не знал ни ужаса, ни злости,

Смерть пришла, и предложил ей воин

Поиграть в изломанные кости.

Присутствующим казалось, что перед ними не молодой человек с бледным лицом и тонкой шеей в крахмальном воротничке, а обветренный в походах старый воин. Гумилев читал еще, и был единогласно принят в члены кружка. Разошлись только утром, с первым поездом в Петербург.

В середине июня Гумилев поехал в Березки. Имение еще не продали, хотя Степан Яковлевич уже не мог туда ездить, предстояло искать покупателя этого поместья.

После Парижа рязанское захолустье предстало унылым и убогим. Через неделю Гумилев уже ехал в другое имение — Слепнево, где прежде никогда не бывал. Мать много рассказывала о нем, всегда тепло вспоминала старый дом, большую библиотеку деда, парк у дома, реку, красивые окрестности.

В маленьком, заросшем садами Бежецке Гумилев взял извозчика, за что старенькая тетя Варя пожурила его: «Не мог известить телеграммой, послали бы экипаж!»

Слепневский дом Николаю Степановичу не понравился: бревенчатый, с мезонином, он казался немногим лучше деревенской избы. Поскрипывали крашенные желтой охрой полы. И на стенах — потемневшая от времени картина с изображением итальянских крестьян, везущих на ослике вязанку хвороста, портреты предков в позолоченных толстых рамах, портрет императора Николая I, в углу каждой комнаты — иконы с горящими перед ними лампадками. На многочисленных овальных и круглых столиках — вышитые покойной бабушкой салфетки. Парк был запущен и походил на глухой лес. Всюду крапива и лопухи с огромными, проеденными гусеницами листьями.

Открывшаяся тоскливая картина навеяла ему стихи, напечатанные в сборнике «Жемчуга» в 1910 году (переиздавая книгу восемь лет спустя, Гумилев снял третью строфу):

Вот парк с пустынными опушками,

Где сонных трав печальна зыбь,

Где поздно вечером с лягушками

Перекликаться любит выпь.

Вот дом, старинный и некрашеный,

В нем словно плавает туман,

В нем залы гулкие украшены

Изображением пейзан.

Тревожный сон… Но сон о небе ли?

Нет! На высоком чердаке,

Как ряд скелетов, груды мебели

В пыли почиют и тоске.

Мне суждено одну тоску нести.

Где дед раскладывал пасьянс

И где влюблялись тетки в юности

И танцевали контрданс.

И сердце мучится бездомное.

Что им владеет лишь одна

Такая скучная и томная,

Незолотая старина.

Тетя Варя, заботясь о племяннике, который ей очень нравился, закармливала его пирогами, вареньями и компотами, но поэта тяготила эта размеренная и скучная жизнь:

…Теперь бы кручи необорные,

Снега серебряных вершин

Да тучи сизые и черные

Над гулким грохотом лавин!

(«Старина»)

В начале июля он уже был в Царском Селе. Как раз в эту пору Аня Горенко провела несколько дней в Петербурге, но не заехала в Царское, не встретилась с Гумилевым.

По настоянию отца Николай Степанович подал прошение ректору Петербургского университета о приеме его на юридический факультет. 10 августа он был зачислен студентом. Но вместо того, чтобы слушать лекции, отправился в свое первое путешествие в Африку.

На пути в Одессу была короткая встреча в Киеве с Аней. И опять — ни да, ни нет, колебания, холодность, почти отказ.

10 сентября он сел в одесском порту на пароход «Россия», направляясь в Египет.

Миновали Стамбул. Солнце еще не взошло, когда он вышел на верхнюю палубу. Небо было холодно-серебристым, длинные облака, точно перья огромной белой птицы, охватывали половину небосклона, слабый ветер чуть рябил воду, такую же серебристую, как и небо над ней. Вдалеке в синеватой дымке темнели три большие скалы — Принцевы острова. Постепенно небо стало розоветь, загорелось пламенем, и этот огонь разлился по морской воде. Восторг наполнял душу.

В Синопе был карантин. Четыре дня Гумилев бродил по шумному, но скучному южному городу.

27 сентября (по новому стилю) пароход подошел к Афинам. Жадно разглядывал Николай Степанович лес мачт и рей в порту Пирея, ослепительные белые дома на каменистых склонах, где сквозь дымку угадывался храм Афины Паллады. Гумилев захватил с собой Гомера и в который раз перечитывал знакомые строфы.

Наконец 30 сентября пароход стал на рейде Порт-Саид. Сверкала вода под лучами горячего солнца, сновали лодки с полуодетыми арабами, предлагавшими фрукты и услуги по перевозке на пристань. У самой воды белели стены длинного, похожего на казармы здания, дальше в небо подымались тонкие минареты. Предстояло плыть дальше, в Александрию. Оттуда по железной дороге Гумилев двинулся в Каир.

Маленький паровоз с черной, как бочка, трубой мчался с непривычной скоростью, вагон дребезжал, и казалось — вот-вот опрокинется. Мимо окна, из которого несло сухим жаром, проплывали растрескавшиеся солончаки, потом они сменились песчаными холмами, поросшими чахлым кустарником. Но это была Африка, настоящая Африка!

Каир открыл взгляду странное смешение: рядом с громадами многоэтажных европейских домов, сверкающих витринами магазинов, подымались стройные минареты, слышны были протяжные крики муэдзинов, и тут же доносились резкие звонки трамваев; среди фиакров и автомобилей, управляемых арабами с цветными тюрбанами на головах, шествовали верблюды. Европейцы в пестрой толпе выделялись своими белыми костюмами и пробковыми шлемами.

По вечерам в городе было душно, из пустыни шел сухой жар, а ранним утром оттуда тянуло резким, холодным ветром. Пустыня была рядом: из песчаных барханов поднимались величественные пирамиды, плескались в бурых водах Нила веселые ребятишки. Раздевшись, Гумилев тоже бросился в эту дивную реку. Он вспомнит об этом через много лет в стихотворении «Египет»:

Здесь недаром страна сотворила

Поговорку, прошедшую мир:

«Кто испробовал воду из Нила,

Будет вечно стремиться в Каир».

Вечером он поехал в сад Эзбикие, который восхваляли рекламные плакаты. Туристы посещали этот сад днем или ранним вечером, поэт вошел в него почти ночью.

Яркая луна освещала стройные пальмы, поднимающие к небу свои веера. Дальше, на пологом холме темнела роща величавых платанов, их листья под лунным светом переливались таинственной игрой света и тени. С холма по камням стремился водопад, то искрясь, то пропадая под сенью деревьев. Неподвижный теплый воздух весь был напоен странным, незнакомым европейцу ароматом.

Бродя по холмам Эзбикие, Гумилев ощутил такой восторг, такое просветление, что поднял глаза к небу и дал клятву: «Нет, жизнь выше смерти! Клянусь Тебе, Господи, что бы ни случилось, я, вольный, выбираю жизнь, а не смерть!»

Вернувшись поздней ночью в отель, он заснул счастливым сном человека, принявшего, наконец, верное решение.

В начале ноября Гумилев был уже дома. По пути снова останавливался в Киеве, с восторгом рассказывал о Египте, о купании в Ниле и о волшебном саде Эзбикие. Аня вежливо слушала, сказала, что рада его решению учиться в Петербурге, они теперь смогут чаще видеться. Но едва он попытался обнять девушку, она отстранилась с нескрываемым отвращением. Гумилев поклонился и вышел. Не об этой ли их встрече позже писала Анна Ахматова:

…Как забуду? Он вышел, шатаясь,

Искривился мучительно рот…

Я сбежала, перил не касаясь,

Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка

Все, что было. Уйдешь, я умру».

Улыбнулся спокойно и жутко

И сказал мне: «Не стой на ветру».

(«Сжала руки под черной вуалью…»)

Но на самом деле Горенко не побежала вдогонку. А Гумилев на следующий день был уже дома, в Царском Селе.

Он наконец появился в аудиториях, затянутый в студенческий мундир, с тщательно причесанными на прямой пробор волосами, слегка загоревший под африканским солнцем.

Лекции по истории, по римскому праву, статистике, политической экономии читали известные в научном мире профессора. В университете шла бурная литературная жизнь. Среди студентов был поэт Сергей Городецкий, основавший литературное общество «Кружок молодых». Он мечтал, что кружок разрастется, собрания будут проходить на городских площадях, а не в «музее древностей», как называли несколько комнат в конце университетского коридора, которыми ведал профессор истории искусств Д. Б. Айналов, благосклонно относившийся к юным литераторам. Открытые заседания устраивали по вечерам в физическом институте.

Там обсуждались не только литературные проблемы, но и велись разговоры о философии. Было заведено рассылать официальные приглашения, отпечатанные в типографии. Их постоянно получали молодой поэт Петр Потемкин, Ю. Кричевский, выпускник двух факультетов — юридического и филологического, который редактировал в университете журнал «Студенчество». Бывал Михаил Кузмин, в правлении «Кружка молодых» состоял еще один бывший студент-юрист Д. В. Кузьмин-Караваев. Блок, посещавший «Кружок молодых» в качестве почетного гостя, писал матери: «Очень интересно, многолюдно и приятно».

О «Кружке молодых» Гумилеву рассказал Потемкин, который в это время, оставив увлечение шахматами, выпустил сборник стихов «Смешная любовь» и стихотворный перевод «Танца мертвых» австрийского драматурга Франца Ведекинда. На романо-германском отделении университета он познакомился с учившимся там В. Пястовским (Пястом) и О. Мандельштамом, который убеждал Гумилева сменить факультет и перейти к ним.

В это же время появился в Петербурге Алексей Толстой, знакомый по Парижу, год назад выпустивший первый сборничек стихов «Лирика». Сейчас он скупал эту книжку и предавал торжественному сожжению, поставив в известность об этом всех своих знакомых.

Трех молодых поэтов не устраивал кружок Городецкого, они хотели учиться у мэтров и обратились сначала к Анненскому, потом к Волошину: оба согласились. Гумилев хотел бы видеть наставником и Вяч. Иванова, но не предоставлялось случая к нему явиться.

В октябре вернулись из-за границы Кардовские, и Николай Степанович нанес им визит. Ольга Людвиговна обрадовалась поэту. Поделились впечатлениями прошедшего лета, художница предложила Гумилеву позировать, и он согласился. А Дмитрий Николаевич подтвердил свое обещание выполнить обложку для будущей книги, которую Гумилев предполагал назвать «Золотая магия», вступив в переговоры с Брюсовым о ее издании «Скорпионом».

Между делом Ольга Людвиговна упомянула одного своего знакомого художника, который увлекается искусством Древней Византии и пишет античные головы, похожие на иконные лики. Недавно выяснилось, что он еще и поэт. Ему бы хотелось встретиться с Гумилевым.

О Василии Комаровском Гумилев знал давно, но не был с ним знаком. Неоднократно встречал его, когда тот гулял по аллеям Екатерининского парка. Всегда один, в шляпе канотье, с высоко закинутой головой, широкоплечий и немного сутулый, он бродил по аллеям, что-то бормоча и не замечая никого. Знакомство состоялось у Кардовских за чаем. Комаровский, который был старше Гумилева на пять лет, первым заговорил о поэзии, отстаивая необходимость абсолютного соответствия между формой и содержанием. Прочел свое написанное недавно стихотворение:

Где лики медные Тиберия и Суллы

Напоминают мне угрюмые разгулы,

С последним запахом последней резеды

Осенний тяжкий дым вошел во все сады.

Повсюду замутил золоченые блики.

И черных лебедей испуганные крики

У серых берегов открыли тонкий лед

Под дрожью новою темно-лиловых вод.

Гумилев отдал должное этим строкам. О поэзии Комаровского он напишет в первом номере журнала «Аполлон» за 1914 год: отметит, что его поэзия — это «стихи мастера», воспитанного в школе Анри де Ренье и Анненского: ему удается слить «эстетическую наблюдательность французского поэта с нервным лиризмом русского». Ахматовой запомнились его слова: «Это я научил Васю писать, стихи его сперва были такие четвероногие».

Из их первой встречи ничего путного не получилось. Комаровский встал и, холодно попрощавшись, ушел. Гумилев на прощанье вписал по просьбе дочери Кардовских Кати акростих в ее альбом:

…О, счастлив буду я напомнить

Вам время давнее, когда

Стихами я помог наполнить

Картон, нетронутый тогда.

А Вы, Вы скажете мне бойко:

«Я в прошлом помню только Бойку».

Бойкой звалась ее пушистая болонка.

К удивлению Ольги Людвиговны на другое утро Василий Комаровский и Гумилев, мирно беседуя, зашли к ней. Их отношения не прерывались до самой смерти Комаровского, многих поразившей: он умер от нервного шока, когда началась мировая война. Гумилев написал о его книге стихов «Первая пристань» и дал ей высокую оценку: «Книга, очевидно, не имела успеха, и это возбуждает горькие мысли. Как наша критика, столь снисходительная ко всему без разбору, торжествующая все юбилеи, поощряющая все новшества, так дружно отвернулась от этой книги не обещаний (их появилось так много неисполненных), а достижений десятилетий творческой работы несомненного поэта?»

…С наступлением ноябрьских холодов из своего имения в Новгородской губернии вернулся племянник Михаила Кузмина — Сергей Ауслендер. Обходя редакции после летнего перерыва, он увидел стихи Гумилева, приготовленные для печати, — они должны были появиться в журнале «Весна». Имя Гумилева было ему знакомо, но Ауслендер слышал, что этот начинающий поэт живет в Париже и близок к кружку Мережковских, а это была, в его глазах, худшая рекомендация. Пробежав стихи, он захотел узнать о поэте больше.