ГЛАВА III Царскосельская идиллия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА III

Царскосельская идиллия

Из Царского Села Колю Гумилева увезли мальчиком. Теперь сюда вернулся семнадцатилетний юноша. И город предстал тоже точно повзрослевший — город муз, город Пушкина: вот он — сидит, облокотившись, на садовой скамейке возле лицейской церкви, бронзовый, но будто живой.

Город имперского величия, российский Версаль. Царские дворцы, огромный парк, фонтаны, пруды с плавающими лебедями, по утрам — пение кавалерийских труб, эскадроны гусар, желтые кирасиры, уланы Ее Величества. На все это юный поэт смотрел, впервые ощущая, что рядом с ним — героическое величие.

А вот и Николаевская мужская гимназия. Сюда он вернулся гимназистом 7-го класса, начинающим поэтом. Он повидал Кавказ с величественными горами, там осталась Машенька Маркс. Свое превосходство над одноклассниками Гумилев чувствовал отчетливо: смотрел на них с холодным презрением, не заводя ни с кем дружбы.

Гимназисты тоже подозрительно поглядывали на худого, длинного подростка с тонкой шеей и надменным выражением глаз, прикрытых тяжелыми веками. К тому же обнаружилось, что он сноб, да еще и двоечник: не может решить у доски простенькой задачи с логарифмами.

Сидя за партой, изрезанной перочинными ножами поколений гимназистов, Гумилев совсем не слушал объяснений учителей. Открывал общую тетрадь, отыскивал нужную рифму к уже готовой строке: «Я конквистадор в панцире железном». «Железном» — «полезном-резвом-трезвом-звездном-безднам»… Вот оно, нужное слово, — конечно же, «безднам»!

Его мысли занимал французский поэт Теофиль Готье. Это был достойный пример для подражания. Как бы хотелось и ему самому поражать современников яркими галстуками, необыкновенными жилетами, отделанной перламутром тростью, а главное — писать такие безупречные стихи. Прославиться, удивить, заставить говорить о себе повсюду, вписать свое имя в историю!

«Гумилев! К директору!» — мечты прерывает скрипучий голос классного наставника: вчера на уроке латыни он, злорадно улыбаясь, отобрал у Николая тетрадку со стихами. Идти к директору всегда страшно. Гумилеву страшно. Гумилеву страшно вдвойне: ведь ему, в виде исключения, разрешено жить дома.

В директорском кабинете тишина. Большие, как надгробный монумент, часы, поблескивая бронзой, тихо отсчитывают минуты. За массивным столом стоит высокий, прямой, барственно учтивый, точно вельможа екатерининских времен, директор. Иннокентий Федорович Анненский. Прядь темных с проседью волос падает на благородный лоб, темная борода обрамляет бледное лицо, форменный синий сюртук застегнут наглухо.

— Это ваша тетрадь? Ваши стихи? — слегка шепелявый выговор, доброжелательный, чуть печальный взгляд. И между директором и гимназистом завязывается совсем необычный разговор — о поэзии, о французских поэтах Леконте де Лилле, Шарле Бодлере, Артюре Рембо, чьи имена Гумилев в ту пору знал только понаслышке.

Волновали юношу не только стихи и мечты о подвигах. Часто вспоминается Маша Маркс, оставшаяся в Тифлисе. Он помнит, как она улыбалась, принимая его альбом со стихами.

Приближалось Рождество, трогательный семейный праздник с непременной елкой, которую зажигали для детей Шуры — Коли-маленького и Маруси. Старшие Коля и Митя в сочельник повстречали на улице двух гимназисток в сопровождении подростка-гимназиста, брата Валерии Тюльпановой. Девушка была знакома Гумилевым, они вместе брали уроки музыки у Баженовой.

Спутница Тюльпановой, высокая черноволосая и чернобровая девушка с глубоко сидящими светлыми глазами, братьям не была знакома. Валерия ее представила: Анна Горенко. Дальше пошли все вместе; Гумилев шел как деревянный, высоко подняв голову, и невнятно говорил своей новой знакомой что-то о Кавказе, где в горах снега гораздо больше, чем здесь, и случаются лавины. Анна, длинноногая и тоненькая, слегка наклонив голову, кажется, совсем не слушала, изредка улыбаясь каким-то своим мыслям.

Проводив девушек до дома на Широкой улице, молодые люди отдали коробки с игрушками и распрощались.

Как тебе понравился Коля Гумилев? — спросила Валерия. Никак. Он что-то говорил про горы, но я не вслушивалась, — равнодушно ответила Аня. Она была искренна: в таком возрасте девочкам редко нравятся их сверстники.

Но на Колю Гумилева Аня произвела большое впечатление, и с того сочельника Тюльпанова, возвращаясь из гимназии, часто видела его долговязую фигуру, маячившую в конце улицы, — он явно поджидал появления Ани. Вот она выходит из школы в форменном пальто и форменной барашковой шапочке с серебряным гимназическим гербом — какая легкая походка, словно летит!

Девять лет спустя Анна Ахматова напишет:

В ремешках пенал и книги были,

Возвращалась я домой из школы.

Эти липы, верно, не забыли

Нашей встречи, мальчик мой веселый.

(«В ремешках пенал и книги были…»)

Девочка подходит ближе, слегка улыбаясь, носик покраснел от мороза, тоненькие пальцы, испачканные чернилами, прячутся в пышной муфте. При виде Ани Гумилева охватывает трогательное, совсем недостойное чувство умиления. А он считал, что с женщинами надо быть надменным, властным, подчеркивать свое превосходство. Но как это трудно!

Начинается разговор о поэзии, ведь Аня (она проговорилась) тоже пишет стихи, только стесняется их показывать. Зато Гумилев — уже опытный поэт, у него даже есть публикации, с ним о стихах беседует сам директор гимназии. Аня скромно слушает, иногда просит Николая Степановича почитать, и он охотно декламирует, растягивая слова, как тогда было принято.

Как-то придя утром в гимназию, Гумилев в коридоре услышал новость: японцы потопили наш крейсер «Варяг» и канонерскую лодку «Кореец», началась война. По этому случаю уроков сегодня не будет, все пойдут в гимназическую церковь на молебен о даровании победы.

Мальчики-старшеклассники бурно обсуждали эти события, возмущаясь вероломству азиатов. Гумилев твердо заявил, что следует немедля записаться добровольцем и ехать на Дальний Восток. Правда, из этой затеи ничего не вышло, отец не захотел и слушать про такое. Осталось лишь петь на большой перемене ставшую модной песню:

…Не думали, братцы, мы с вами вчера,

Что нынче умрем под волнами… —

да обсуждать отчеты военных корреспондентов.

Дом Гумилевых уже давно не видел гостей: отец не любил шума. Но в этом году на Пасху и Анна Ивановна, и сыновья все же решили устроить вечер, названный пышно балом. Митя пригласил недавно приехавшую в Царское Село знакомую девушку — Анну Андреевну Фрейнганг, Александра Степановна, преподававшая в женской гимназии, позвала двух своих учениц, пришел Дима Коковцев, учившийся в одном классе с Николаем Гумилевым, а сам Николай, замирая от счастья, пригласил Аню Горенко.

В доме Гумилевых Ане показалось очень спокойно и уютно. В библиотеке вдоль стен стояли шкафы, полные книг; девятилетний Коля Сверчков в матросской курточке сразу же показал ей свои рисунки, мать Николая Анна Ивановна, вышедшая в темно-коричневом платье, отделанном кружевами, была торжественна и доброжелательна. Даже старик отец, ненадолго заглянувший к гостям, показался симпатичным.

Тот вечер сблизил Аню и Колю Гумилева. Он теперь казался ей совсем простым, веселым и разговорчивым. Они часто встречались и всегда находили множество тем для оживленных бесед. А там пришла весна, и Николай совсем забросил уроки, только и думая о предстоящем свидании. После занятий в гимназии они до сумерек бродили по улицам, гуляли в парке, где на пригорках уже торчали из влажной земли ярко-зеленые иголки молодой травы. Подымались на Турецкую башню и любовались открывшейся панорамой. Не эти ли прогулки вспоминал позже Гумилев:

Вот идут по аллее, так странно нежны,

Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

(«Современность»)

Однажды на Широкой улице им повстречалась похоронная процессия. Нежно пел хор мальчиков, перед гробом несли зажженные фонари, священники кадили, и аромат ладана наполнял влажный весенний воздух. Черные разукрашенные лошади ступали медленно и торжественно. За гробом шли гвардейские офицеры в ярких мундирах, строгие господа в цилиндрах; в каретах, следующих за процессией, сидели важные седые старухи с приживалками. И каждая напоминала графиню из «Пиковой дамы». Гумилев и Горенко остановились и смотрели на медленно движущийся кортеж.

— Эти старые дамы тоже ожидают своей очереди, — сказала с усмешкой Аня, и Гумилев взглянул на нее с удивлением: как можно смеяться над старостью, да еще на похоронах? А впрочем, может быть и можно?

Встречи продолжались. Николай с Анной побывали на концерте приехавшей на гастроли Айседоры Дункан, на студенческом благотворительном вечере. А в один из вечеров они оказались на спиритическом сеансе в доме Коковцева.

В большой комнате, слабо освещенной двумя свечами в бронзовом подсвечнике, вокруг большого круглого стола толпились молодые люди. На столе белел лист бумаги с написанным по краям алфавитом, на бумаге лежало перевернутое чайное блюдечко. Четверо присутствующих, среди них Гумилев и Горенко, стояли у стола, соединив руки, чуть касаясь блюдечка концами пальцев. Гумилев с восторгом ощущал прикосновение холодных пальцев Ани.

— Дух Пушкина, явись! — торжественно произнес Дима Коковцев, пристально глядя в темный угол комнаты. Блюдечко не шевельнулось.

— Дух Пушкина, явись! — еще более торжественным, загробным голосом воззвал медиум. И вдруг — блюдечко дернулось и поползло по бумаге. Гумилев дрогнул и весь напрягся в ожидании чего-то таинственного.

— Ой! — вскликнула одна из девушек. И в этот же момент смешливая Валя Тюльпанова фыркнула и заливисто расхохоталась. На нее зашикали, сеанс прервался. Аня убрала с блюдечка руки, слегка встряхнув кисти, иронически улыбаясь.

— Мне надоело держать руки на весу, — сказала она и отошла от стола. Присутствующие заговорили о спиритизме, но вскоре перешли на обсуждение только что вышедшего сборника стихов Бальмонта «Горные вершины».

Увлечение поэзией, свидания с Аней сказались на успеваемости: Гумилев получил несколько двоек на весенних экзаменах и решением педагогического совета был оставлен на второй год в 7-м классе.

На лето семья Горенко уехала отдыхать под Севастополь, и Николай остался один. Целыми днями он читал еще недавно неизвестных ему поэтов: только что вышедший сборник Валерия Брюсова «Urbi et orbi» — его восхищала чеканная точность строк, — журнал «Новый путь», первый напечатавший Александра Блока. Так прошло лето. А в сентябре с началом занятий в гимназии родители Димы Коковцева, тоже писавшего стихи, организовали литературные «воскресники», куда приглашали не только молодежь. Хозяин дома был учителем гимназии, и на «воскресниках» у него бывал директор Анненский, бывали гимназические учителя Мухины, специалист по творчеству Некрасова Евгеньев-Максимов, публицист правого толка Меньшиков, «легальный марксист» Туган-Барановский и молодые любители поэзии.

Впервые в жизни Гумилев присутствовал на таких литературных чтениях, где обсуждались стихи известных поэтов, а не только собственные, и обменивались критическими, порой острыми замечаниями.

Он прочел свое стихотворение:

Пять могучих коней мне дарил Люцифер

И одно золотое с рубином кольцо,

Я увидел бездонность подземных пещер

И роскошных долин молодое лицо.

Принесли мне вина — струевого огня

Фея гор и властительно-пурпурный Гном,

Я увидел, что солнце зажглось для меня,

Просияв, как рубин на кольце золотом.

(«Баллада»)

Слушатели начали переглядываться, недоуменно поднимали брови и иронически улыбались. А Гумилев продолжал:

…Там, на высях сознанья, — безумье и снег…

Но восторг мой прожег голубой небосклон,

Я на выси сознанья направил свой бег

И увидел там деву, больную, как сон.

(«Сказка о королях»)

В комнате наступило молчание. Наконец заговорил Евгеньев-Максимов; он не понял, отчего на высях сознанья — безумье и снег и что это за дева, «больная, как сон». Тон был явно издевательский. А следом на Гумилева бурно обрушился приятель Димы Коковцева — Загуляев. Он придирался к каждому слову, выискивая несообразности, «нелепицы», как он выразился, во всем стихотворении.

Гумилев яростно отбивался, защищался, приводя в пример стихи Бальмонта, Брюсова, Блока. Но критикующие плохо знали первого, а о двух других никогда не слыхали. Они приводили в пример стихи Некрасова, Полонского, Майкова — вот она, настоящая поэзия на все времена.

Иннокентий Федорович молчал, однако на другой день, встретив Гумилева в гимназии, пригласил юного поэта зайти после уроков в его директорскую квартиру.

Высокий, темноватый кабинет, вдоль книжные шкафы, где за стеклами поблескивают тусклые фолианты, в углу над шкафом бюст Еврипида. Из кресла поднялся хозяин кабинета, спокойный, учтивый:

— Очень рад, садитесь, пожалуйста. Вчера мне было неприятно слышать все сказанное о вашем стихотворении.

Оказалось, что директор хорошо знает стихи Брюсова, читал Блока и Вячеслава Иванова. Беседа была долгой и задушевной. Анненский достал из ящика письменного стола тетрадь в черном коленкоровом переплете, придвинул подсвечник с горящей свечой и, слегка наклонившись, начал читать, напевно растягивая слова:

Небо звездами в тумане не расцветится,

Робкий вечер их сегодня не зажег…

Только томные по окнам елки светятся

Да, кружася, заметает нас снежок.

Мех ресниц твоих снежинки закидавшие

Не дают тебе в глаза мои смотреть,

Сами слезы, только сердца не сжигавшие,

Сами звезды, не уставшие гореть…

Это их любви безумною обидою

Против воли твои звезды залиты…

И мучительно снежинкам я завидую,

Потому что ими плачешь ты…

«Небо звездами в тумане не расцветится…»

Гумилев молчал, пораженный: ничего подобного он не читал и не слышал. Глаза наполнились слезами восторга. А Иннокентий Федорович уже читал следующее стихотворение…

Начался новый 1905 год. В гимназии стало неспокойно: пришло известие о падении Порт-Артура, и гимназисты бурно возмущались бездарностью генерала Куропаткина, предательством Стресселя. Те самые мальчики, которые еще недавно распевали «Гибель „Варяга“», теперь пели насмешливые куплеты петербургских студентов:

С Порт-Артуром распрощались,

Получив большущий «нос».

Гром победы раздавайся,

Веселися, славный Росс!

Кипели политические страсти. Только и разговоров было, что об эсерах, эсдеках, террористах, о Государственной Думе. Докатились до Царского слухи о событиях 9 января. В знак протеста гимназисты отказались идти на урок физики. Гимназия кипела, старшеклассники, убедившись, что поблизости нет наставника, произносили пламенные революционные речи.

Пожалуй, только франтоватый и надменный гимназист Николай Гумилев остался ко всему этому равнодушен. Говорил он и думал не об эсдеках и аграрной программе, а о том, как полнее и ярче выразить в стихах романтические грезы, владевшие им безраздельно.

К этому времени у него были уже две толстые тетрадки стихов, и он подумывал издать книжку. В мечтах он ясно видел ее, даже держал в руках, знал ее название: «Путь конквистадоров». Пусть не останется сомнений: он, Николай Гумилев, ступает на этот путь.

Но для издания требовались деньги, а отец (он это знал) их ни за что не даст: стихи для него так и остались никчемным занятием. Вся надежда была на маму.

Предстояло тщательно отобрать лучшие стихи, что-то исправить, подчистить. Как жаль, что у Иннокентия Федоровича теперь совсем не было времени для бесед с Гумилевым. Волнения в гимназии, постоянные объяснения с начальством требовали от директора страшного нервного напряжения. Мягкий, интеллигентный Анненский страдал от этой обстановки.

Встречи с Аней Горенко стали почему-то редкими. Девушка точно избегала свиданий наедине, ходила вместе с Валей, а встретившись с Николаем, приветливо здоровалась, не прерывая болтовни с подругой. Зная, что он не понимает по-немецки, как нарочно всю дорогу декламировала немецкие стихи. Николай обижался, терпел, но не отходил.

Однажды Гумилев увидел ее на улице с незнакомым студентом в элегантной форменной шинели дорогого сукна. Равнодушно-холодный взгляд очень светлых глаз сквозь стекла пенсне заставил его вздрогнуть и внутренне напрячься, как перед опасностью. Аня, кивнув, прошла мимо. Потом выяснилось, что фамилия этого студента Голенищев-Кутузов. Он тоже писал стихи.

Дима Коковцев привел Гумилева в дом, где жили Горенко, — он стоял на Широкой и назывался домом Шухардиной. По широкой лестнице поднялись на второй этаж. В большой гостиной стояли широкий диван и кресла, обтянутые истертым шелком. В золотой раме тускнел «Последний день Помпеи».

Гумилеву показалось, что в комнате множество людей: пожилая худощавая дама с дряблыми щеками, другая дама, слегка похожая на Аню, молодой блондин в элегантном сером костюме, с бобриком на голове, подросток с торчащими вихрами, маленькая девочка в розовом платьице. Сама Аня сидела в кресле со сложенными на коленях руками, наклонив голову, так что черные прямые волосы почти закрывали лицо.

Гумилев всегда чувствовал смущение в незнакомой обстановке, поэтому он молча стоял, пока Коковцев не представил его присутствующим. Только постепенно Николай стал различать, что увядшая дама — это Инна Эразмовна, мать Ани; молодая, с неестественным румянцем на щеках и блестящими глазами — Инна, сестра Ани, а элегантный мужчина — ее муж Сергей Владимирович фон Штейн; подросток и хорошенькая девочка — брат и сестра Ани. Старший брат Андрей учился в петербургской гимназии. В Петербурге служил и старший Горенко, корабельный инженер-механик в отставке.

В тот раз Гумилев особенно остро почувствовал, что установившиеся у него с Аней простые, дружеские отношения должны смениться другими. Объяснение состоялось вскоре. Он поджидал Аню в сумерки, рядом с ее гимназией. К счастью, она вышла одна, без подруг и, кажется, заметила Гумилева только, когда он сделал несколько шагов навстречу.

Она согласилась пройтись с ним по парку, где лежал снег, но уже земля была черная, влажная, и от нее пахло весенней свежестью.

Гумилев говорил о своей любви. Она не отвечала, точно чего-то ожидая. Когда он поцеловал ее, подняла голову, взглянула на него спокойно и сказала, что они останутся друзьями. И, кроме того, посоветовала взять в библиотеке книгу Кнута Гамсуна «Пан».

Он прочел ее на следующий день. Да, лейтенант Глан — это и его идеал, надо быть именно таким — решительным, рыцарственным, дерзким.

А где-то через месяц Аня Горенко пригласила его съездить с ее компанией в Павловск. Ехали фон Штейн с женой и брат Ани Андрей, с которым Гумилев прежде не встречался.

По воскресеньям из Петербурга в Павловск приезжали нарядные дамы и господа, писатели, актеры и студенты. На Павловском вокзале давались концерты, между старых дубов выставляли столики с мороженым, можно было выпить бокал шампанского.

Андрей оказался ровесником Николая. Их сразу потянуло друг к другу. Чувствовалось, что Андрей прекрасно образован: он свободно говорил о поэзии, знал многих современных поэтов, не только Бальмонта, но и Брюсова, Вячеслава Иванова, Блока, читал на память их стихи. Свободно владел латынью, французским и немецким. Гумилева удивило, что к сестрам Андрей обращается на «вы». Привык с детства: мать дома говорила с ними только по-французски, употребляя «vous».

Заняли столик возле огромного дуба. Николай удивленно смотрел, как свободно Аня взяла папиросу, предложенную шурином. Ему казался странным, неприличным вид курящей девушки. Через некоторое время Аня встала, и они со Штейном пошли в сторону белевшего в отдалении Salon de music, в шутку называвшегося «соленый мужик». Оставшись вдвоем, Николай с Андреем заговорили о будущем. Отец твердо решил, что по окончании гимназии Николай должен поступить на юридический факультет, но ему хотелось поехать в Париж, послушать в Сорбонне лекции о современной французской литературе. Андрей горячо его поддержал, сказав, что это отличная мысль.

Начались летние каникулы. Теперь Гумилев чаще встречался с Андреем Горенко, чем с Аней. Целыми днями шли разговоры о поэзии. Андрей живо интересовался будущей книгой стихов, советовал, что в нее включить, указывал, когда строфа не получалась. Несмотря на свою обидчивость, Николай не злился на его замечания.

В начале августа Андрей зашел к Гумилеву. Вид у него был растерянный и точно сконфуженный. Он сообщил новость: у отца какие-то неприятности по службе. На днях семья уезжает в Евпаторию — навсегда.

Они уехали через несколько дней, Аня даже не попрощалась с Гумилевым. Он был растерян, гадал, что произошло: может быть, Андрей Антонович замешан в политике? Но, по словам Андрея, он только отвезет семью и вернется. Все было непонятно и очень обидно: не простившись, навсегда…

После ее отъезда Царское Село для Гумилева точно опустело. Приятели были по сравнению с Гумилевым мало начитаны, они все еще оставались мальчишками, до сих пор развлекались детскими шалостями. На Гумилева они смотрели неприязненно, да и ему они были далеки. Даже Дима Коковцев, тоже писавший стихи, не нравился Николаю: заносчив, самоуверен, считает себя первым поэтом не только в гимназии, но и во всем Царском Селе.

В стране разгоралась революция. То и дело гимназисты, придя в класс, находили в партах прокламации с призывами к свержению самодержавия. Нескольких за агитацию исключили из гимназии.

Но Гумилев точно не замечал вокруг себя этого кипения страстей. Готовя сборник «Путь конквистадоров», он вновь увлекся чтением Ницше, как прежде в Тифлисе. Его и притягивала и одновременно отталкивала эта философия. Притягивала строгой логикой рассуждений и смелостью, бескомпромиссностью выводов. Но отталкивала отрицанием греха. Интуитивно Гумилев ощущал, что от его «друга Люцифера» исходит что-то страшное, враждебное, даже постыдное.

3 октября 1905 года было получено цензурное разрешение на публикацию сборника стихов «Путь конквистадоров». Эпиграфом к сборнику Гумилев взял слова начинающего Андре Жида: «Я стал кочевником, чтобы сладостно прикасаться ко всему, что кочует». Свою первую книгу «Яства земные» А. Жид напечатал в 1897 году, и в России лишь очень немногие заметили этого французского писателя.

Анна Ивановна дала сыну нужную сумму, ничего не сказав мужу, поэтому о книге дома не говорили. Но родные теперь относились к Николаю иначе: он был не просто гимназист, к тому же плохо учившийся, а поэт, пусть пока непризнанный. Ему бы очень хотелось подарить свою книгу Ане Горенко, но Ани не было, а посылать ей книгу в Евпаторию он не хотел из самолюбия. Выход был найден: он пошлет книгу Андрею, а тот, конечно, покажет ее сестре.

Экземпляр книги он преподнес Анненскому, сделав надпись:

Тому, кто был влюблен, как Иксион,

      Не в наши радости земные,

                  а в другие,

      Кто создал Тихих Песен

             нежный звон

        Творцу Лаодамии

             от автора.

Иннокентий Федорович перед всем классом пожал Гумилеву руку, поздравив с успехом.

Но главный триумф еще предстоял: в ноябрьской книжке «Весов» появилась рецензия самого Валерия Брюсова! Это было потрясающе! Не беда, что маститый мэтр дал не слишком хвалебный отзыв, написав, что «Путь конквистадоров» полон «перепевов и подражаний» и повторяет все основные заповеди декадентства, поражавшие своей смелостью и новизной на Западе лет за двадцать, а в России за десять до того (то есть как раз в ту пору, когда сам Брюсов произвел сенсацию своими сборниками «Русские символисты»). И все же закончил он рецензию обнадеживающе: «Но в книге есть и несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов. Предположим, что она только „путь“ нового конквистадора и что его победы и завоевания — впереди».

На очередной «воскресник» к Коковцевым Гумилев пришел полный собственного достоинства: у кого из царскоселов есть своя книжка стихов (разумеется, исключение составляет Анненский), о ком еще пишет в столичных журналах самый маститый поэт?

На этот раз у Коковцевых было большое общество. Пришли Анненский, его сын — Кривич, пожилая дама Веселковская-Кильштедт, поэтесса Микулич, поэт Савицкий, Евгеньев-Максимов, Дима Коковцев, его приятель Загуляев и несколько совсем юных гимназистов. Все были взволнованы появлением книги «Путь конквистадоров», восприняв ее как дерзость, что-то там декадентское, символистское, бог знает что.

На Гумилева набросились со всех сторон, говорили о ненужной экзальтации, о невнятице, о любовании малопристойными картинами. Особенно возмутила «Песня о певце и короле»:

Я шел один в ночи беззвездной

В горах с уступа на уступ

И увидал над мрачной бездной,

Как мрамор белый, женский труп.

Влачились змеи по уступам,

Угрюмый рос чертополох,

И над красивым женским трупом

Бродил безумный скоморох.

Он хохотал, смешной, беззубый,

Скача по сумрачным холмам,

И прижимал большие губы

К холодным девичьим губам.

— Гадость! — слышалось со всех сторон. — Увольте от такой поэзии! А что это еще за «бледная царица», которая «ждет мучений и лобзаний»?

Гумилев презрительно щурил свои продолговатые холодные глаза и насмешливо кривил губы.

Прошли рождественские каникулы, до окончания гимназии осталось полгода. И вдруг пополз слух: директора увольняют от должности за либерализм. Все были взволнованы и огорчены, Гумилев — больше других: уходил из гимназии его старший друг — поэт. Через несколько дней слух подтвердился. Гимназистов выстроили в рекруц-зале, по краям застыли классные наставники в мундирах с начищенными до блеска пуговицами. Учителя, тоже в форменных тужурках, стояли отдельно. Быстрыми шажками вошел старичок в мундире, при ордене, с яйцевидной лысой головой и водянистыми, ледяными глазами без ресниц. Это был новый директор, господин Мор.

Строгости в гимназии сразу усилились. «Начальство на нас мор напустило», — острили гимназисты.

В апреле Гумилев получил от Валерия Брюсова письмо с предложением сотрудничать в журнале «Весы». Это был успех — и явный. 15 мая он послал ответ:

«Уважаемый Валерий Яковлевич!

Спешу ответить на Ваше любезное письмо и дать Вам канву, по которой и т. д.

3-го апреля мне исполнилось 20 лет, и через две недели я получаю аттестат зрелости. Отец мой отставной моряк и в материальном отношении я вполне обеспечен. Пишу с двенадцати лет, но имею очень мало литературных знакомств, так что многие мои вещи остаются нечитаными за недостатком слушателей.

Из иностранных языков читаю только по-французски, и то с трудом, так что собрался прочитать только Метерлинка. Из поэтов больше всего люблю Эдгара По, которого знаю по переводам Бальмонта и Вас…

Летом собираюсь ехать за границу и пробыть там лет пять».

В начале 1906 года в Царском Селе вышел литературный сборник «Северная речь», в котором участвовали П. Загуляев, В. Кривич, Д. Полозов, И. Анненский (он напечатал трагедию «Лаодамия») и Н. Гумилев (стихотворения «Смерть» и «Огонь»).

За своими литературными хлопотами Гумилев не заметил, как вплотную подошли выпускные экзамены. Готовиться к ним не было ни сил, ни желания. За все время пребывания в гимназии он так и не понял, зачем ему нужно знать бином Ньютона, объем конуса или формулу серной кислоты. Есть стихи, волшебная музыка слов; есть реки, моря, пустыни, джунгли, горные вершины; есть подвиги и слава, для которой родятся короли. Есть женщины, их красота, их любовь, за которую столько скрещено шпаг на дуэлях. Вот это — настоящая полнокровная жизнь, а прочее — сухая схоластика ученых педантов.

На экзамене по литературе учитель Мухин, посетитель коковцевских «воскресников», решил помочь Гумилеву, задав легкий вопрос: «Чем замечательна поэзия Пушкина?» — «Кристальностью», — спокойно, даже торжественно ответил Гумилев. Экзаменаторы недоуменно переглянулись и рассмеялись. Все же на этом экзамене он получил отличную оценку. Но в целом аттестат не блистал пятерками, «отлично» Гумилев получил еще по логике; из десяти остальных пять предметов оценены на «четыре», другие — на «три». На выпускных экзаменах он получил пятерку по русскому, четверки по истории и французскому языку, а так — одни тройки.

30 мая 1906 года Гумилеву после окончания Николаевской императорской Царскосельской гимназии вручили аттестат зрелости. Пришла свобода. Ночами Гумилеву снился Париж, широкие, многолюдные улицы, на которых отчего-то были караваны верблюдов и воины в шлемах со страусовыми перьями. И томило беспокойство: а вдруг родители откажут, заставят поступать в Петербургский университет.

Дома шли переговоры. Поначалу отец наотрез отказал в просьбе. Но Анна Ивановна не могла устоять перед уговорами своего любимца, и в конце концов Степан Яковлевич тоже сдался, побежденный доводами, что Сорбонна лучше и престижнее российских юридических факультетов. На семейном совете решили, что Николай будет получать из дома по сто рублей в месяц, этого хватит на неотложные расходы и в то же время не позволит «наслаждаться жизнью», чего опасались старшие Гумилевы.

После увольнения из гимназии Иннокентий Федорович Анненский служил инспектором учебных заведений Петербургской губернии, много разъезжал, но, возвращаясь домой, всегда старался встретиться со своим юным другом. Часто к Анненскому приходил его сын Валентин Иннокентьевич со своей хорошенькой женой Натальей Владимировной, сестрой фон Штейна, знакомого Гумилеву. Как-то она попросила Николая Степановича написать ей на память стихи в альбом. Он тут же написал экспромт, нарочно составив его из коротеньких строчек по одному-два слова:

Искатели жемчуга

От зари

Мы, как сны;

Мы цари

Глубины.

Нежен, смел

Наш размах,

Наших тел

Блеск в водах.

Мир красив… —

и так всего 32 строки.

Через несколько минут в альбоме по просьбе владелицы появились и длинные строки:

В этом альбоме писать надо длинные, длинные строки, как нити.

Много в них можно дурного сказать, может быть и хорошего много.

Что хорошо или дурно в этом мире роскошных и ярких событий!

Будьте правдивы и верьте в диаволов, если Вы верите в Бога…

Гумилев чувствовал, что владеет стихосложением, как опытный наездник лошадью, недаром он считал себя учеником Брюсова, мастера, в совершенстве владеющего формой.

Узнав, что вопрос о поездке в Париж решен, Иннокентий Федорович снабдил своего юного друга письмом к сестре, которая была замужем за французским антропологом Жозефом Деникером. Летом в Царское Село из Евпатории приехал Андрей Горенко, еще более худой, даже не загорелый; он горячо поблагодарил за присланную книгу стихов, поздравил с успехом и сказал, что в июне скончалась от чахотки Инна Андреевна, фон Штейн остался вдовцом. Николай не выдержал, спросил, как поживает Анна Андреевна. Оказалось, что она в Киеве, в последнем классе Фундуклеевской гимназии, и очень тоскует по Царскому Селу.