Глава четвертая. Задержанные югославы
Глава четвертая. Задержанные югославы
Полковник королевской югославской армии Иван Иванович числился не арестованным, а задержанным, так же, как еще шестнадцать югославских офицеров русского происхождения. Задержанные, в отличие от арестованных, получали по две банки баланды, хлеба не 400 грамм, как все, а 500 грамм, а сахара не 9, а 12 грамм. Кроме того, их выводили на получасовую прогулку.
Когда наши части пришли в немецкий лагерь для военнопленных югославских офицеров, эти семнадцать назвали себя русскими, а некоторые даже просили, чтобы их приняли на службу в советские войска, хотели участвовать в боях. В том же лагере было еще немало русских, бывших белых офицеров или их сыновей. Но большинство не доверяли «советам», не откровенничали и для наших властей остались югославскими военнослужащими, их вместе со всеми остальными переправили в Югославию. А семнадцать, назвавших себя русскими, задержали по подозрению «в шпионаже и измене родине». На их счастье, об этом узнали в Югославии, посыпались официальные дипломатические запросы – и это их спасло, уже через два-три месяца.
Среди них был один священник. В плену его называли «красным попом». Когда он узнал в 1942 году, что советское правительство признало всех бывших эмигрантов, готовых поддержать СССР в войне, гражданами новой России, он заявил, что желает немедленно принять советское гражданство и требует, чтобы его перевели в лагерь для советских военнопленных. К счастью, немецкий комендант, старик из офицеров запаса, не дал хода этому заявлению и посоветовал приятелям «слишком торопливого кандидата в святые» образумить его. В лагерях советских военнопленных в это время снова усилился голод, ожесточился и без того свирепый режим. «Красного попа» с трудом уговорили отказаться от самоубийственного намерения. Но зато следователь нашей контрразведки усмотрел в этом явное доказательство шпионского хитроумия – он, гад, хотел еще там, в плену, подольститься к нашим…
Всем «задержанным» грозили судом. Ивана Ивановича это поражало и угнетало больше, чем других, потому что он был юристом, председателем главного военного суда Югославии.
Большой, грузный, богатырского склада, с широким, открытым, очень славянским лицом – немного вздернутый крепкий нос, густая темно-русая шевелюра с проседью, широко расставленные светло-серые добрые глаза, – он говорил по-русски совершенно свободно, но с заметным западно украинским акцентом и, время от времени, вставлял сербские или польские слова.
У него были наивно-формалистические представления о законности, о праве – он был убежден, что следователям необходимо знать, насколько возможны те преступления, в которых они подозревают подследственных. Именно за это его несколько раз ударил помощник начальника следственной части подполковник Баринов.
– Ну объяснить мени, господин… простите, товарищу майор, ну как же это все-таки може быть? Ну где ж тут, я вже не буду говорить за право, а за юридичну сторону, навить за ваш уголовный кодекс – верьте, я его досконале вивчав, – но где же тут сама напростейша, элементарна льогика!… Следователь говорит – мы вас можем привлечь за измену родине… Якой родине? Я есть урожденный подданный австро-угорьской империи, хочь и руського происхождения. Правда, есть у меня родичи, кажуть «мы не руськи, мы – украинцы». Хай буде так. Я тоже больше од всих поэтов люблю Шевченко… Но для меня всегда было, что украинец, что руський – одно. Когда началась та война, я был фенрих, то есть прапорщик цисарьской, то есть австрийськой армии. Не хотел воювать за цисаря Франца-Иозифа против славянських братьев. Как только прибув на позиции, того же дня перейшов до руських окопув. Але ж меня до руськой армии не взяли, и я через Мурманск, Англию, Францию, Италию переихав до Сербии, стал воювать за сырб-ского краля. Так что был я в России, може, двадцать, може, двадцать один день. А как стал сырбский поручик, так и остался потом югославский подданный. По войне женился на местной руськой. Поступил до Белградского университету, но все был кадровый офицер. Кончил юридический факультет и як абзольвент был направлен на службу до армейского суда. Когда немцы пришли до Београду, то они кого брали в плен, а кого залишали на воли. Брали в плен и увозили до Германии всих, кто были левые, или либеральные, или русофилы, всих, кто не давали подписку, таку «лоялитетсэрклерунг»… Так от и меня взяли, и Льва Николаевича, и Бориса Петровича, и всих наших, яки тут теперь в вашей руськой тюрьме сидять. Якой же я родине изменял? Ну где же тут элементарна льогика?
…И еще не можу понять, ну совершенно не можу… Этот пудполковник, такой элеганцкий и вроде интеллигентный офицер, вдруг ударил меня по плечах гумою, кричить, простите, мать твою так и сяк, лается хуже, знаете, пьяного вугляра, як у нас кажут… Но я же старше его и по годах, и по рангу, и я же не арендованный даже, он сам говорил… И така лайка, такие прокляття, знаете, на мать. Меня ж это не может унизить, образить – то есть оскорбить. Я ж свою мать знаю и шаную, а така грязная, гадкая лайка – она и только его самого унижает и ображает его мундир офицерский, его ранг. Ну как это понять? И как таких людей терпят на такой должности?
И еще не можу понять… Следователь говорит – признавайтесь, сколько вы коммунистов повесили… я ему отвечаю, что не могло же этого быть, ну просто не могло. Мне же такие дела не подсудны, а он кричать «нам все известно, признавайтесь лучше сами, а то расстреляем». Тогда же этот пудполковник и гумкою благословив… Ну как же так получается – у меня все мои офицеры повини были знать кодексы всих армий Европы, и карные кодексы, и процессуальные, и всю юриспруденцию у всяки рази европейских армий, ну и таких, як японьска, американьска. Так мы же точно знаем, что и какой суд или трибунал, например, у вас, может судить, а что не может, где компетенция вашей милиции, а где ГПУ, или, как вы теперь говорите, контрразведка – смерш… Так почему же ваши офицеры таких рангив не знають, что в Югославии военным судам подсудны только воинские преступления – дезертирство, кража в армии, нарушение по службе, нарушения уставов, а все политические дела и всех шпионув судив Королевский трибунал. А я же был председателем главного военного суда, то значит контрольного кассационного органа. Я же вообще никого по первому разу не судив, а только рассматривал кассации, протесты на приговора окружных судов. Это же должен знать всякий студент старшего курсу юридического факультету.
Я пытался отвечать на вопросы Ивана Ивановича, толкуя о нехватке квалифицированных кадров, об особых принципах революционного права и, разумеется, все о той же диалектике… Он слушал вежливо, но, видимо, не очень мне доверял, вернее, доверял все меньше и меньше. Становился осторожней, предпочитал говорить о литературе, об учебных программах школ и институтов. Однажды только у него прорвалось.
– Моя старшая дочка очень любит руськую литературу и язык хорошо знает, лучше, чем я… Была у меня думка – вот кончится война, теперь мы союзники, наш Тито и ваш Сталин – друзья, пошлю дочку учиться в Киев. Мои батьки когда-то мечтали, чтоб я в Киеве учился… Но теперь боюсь, что не пошлю… Нет, не пойму я, что у вас тут робиться.
Майор Лев Николаевич был главным дирижером югославской армии. Он родился в России, и насколько можно было судить по внешности и чуть напевным интонациям, видимо, в еврейской семье. Учился он в Петербургской консерватории у Римского-Корсакова, кончил за несколько лет до войны, гастролировал за границей. Война настигла его в Австрии, и его интернировали где-то в Хорватии, там ему помогали местные музыканты. На дочери одного из них он женился. После войны он стал гражданином Югославии, приобрел известность как композитор, автор нескольких симфоний, ораторий и многих инструментальных пьес, маршей, песен, романсов. Лев Николаевич казался самым старым в камере и несомненно был самым дряхлым, самым больным. Он часами лежал – ему это разрешалось – в полузабытьи или тихо жужжал под нос какие-то мелодии. Лохматый, седой, сутулый, с крупными бугристыми, сероватыми, бледными чертами лица и тоскливо отвисшим большим носом, он подслеповато щурился, глаза были почти незаметны в складчатых веках. Он редко участвовал в наших разговорах, был застенчив, деликатен, его мучили постоянные поносы; он имел персональную парашу, которую сам выносил, и по-детски стыдился и страдал, что беспокоил нас по ночам, а днем не мог дождаться времени, когда всю камеру выведут во двор. Он оживлялся, только когда речь заходила о музыке, восторженно говорил о своем учителе Римском-Корсакове, о Мусоргском, напевал целые отрывки из «Шехерезады» и «Картинок с выставки», из «Хованщины», которую все обещал «воспроизвести» полностью, как только выздоровеет. Однажды мы с ним «вдвоем» написали песню. Он сочинил простой и печальный мотив и долго втолковывал мне, какими должны быть строфы, размер и лад текста и припева. Это первое мое «законченное» тюремное стихотворение я начисто забыл. Хотя несколько раз мы пели вполголоса втроем – Лев Николаевич, Борис Петрович и я.
Бориса Петровича Климова десятилетним увезла в Югославию мать – вдова офицера, сестра милосердия белой армии. В Югославии он закончил гимназию и строительный институт, женился на хорватке, которая вскоре научилась говорить по-русски – благо, дружила со свекровью; сына и дочь они старались воспитывать русскими. Борис Петрович едва помнил Россию, но издали полюбил и благоговейно почитал далекую родину. Он знал нашу литературу, музыку, фильмы, читал московские газеты и журналы, слушал московское радио, помнил имена всех дикторов. Мне бывало неловко, когда оказывалось, что он лучше меня знает множество фактов и статистических данных об итогах пятилеток, о строительстве в Сибири и на Дальнем Востоке, о новых железнодорожных линиях. Он жадно расспрашивал о Москве, о метро, о внешнем виде московских улиц, о том, как мы живем в будни и в праздники. Ему хотелось знать подробно, что такое дом отдыха и как выглядит студенческое общежитие, как у нас танцуют, какие обычаи существуют в отношениях между юношами и девушками, как защищают диссертации… Снова и снова расспрашивал он о войне, об эвакуации промышленности, о блокаде Ленинграда, о комитете «Свободная Германия», о поведении немецких военнопленных, о разрушениях Киева, о наших генералах и, конечно, о Сталине, и опять о Сталине, о котором говорил почтительно и восхищенно. Мы разговаривали все дни напролет, а иногда еще после отбоя. Он сразу же, с первого знакомства располагал к себе. Приветливый, внимательный взгляд сероголубых, юношески быстрых глаз, легко переходящих от печали к усмешке. Удлиненное светлое лицо и прямые русые волосы – такие чаще встречаются в Прибалтике: крепкий хрящеватый череп северного воина, резкие очертания особенно приметны в профиль – и славянская мягкость в складке губ и линиях щек. (Борис Климов был первым, кто сообщил семье обо мне еще летом 1945 года, проезжая через Москву, он послал записку моей жене…) 8 июня всех «югославов» освободили. Много лет спустя я узнал, что они еще несколько месяцев мыкались по всяким пересыльным лагерям, правда, уже как свободные репатриируемые[2].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава четвертая
Глава четвертая Не стаканами, не бокалами, А сердцами крепко чокнулись, И душа душе откликнулась… П. С. Мочалов 1 Весной 1838 года типограф Степанов купил журнал «Московский наблюдатель». Это был бесцветный, плохонький ежемесячник с несколькими сотнями подписчиков, но
Глава четвертая
Глава четвертая Гамбургский зоопарк— Заниматься любимым делом, да еще получать за это приличные деньги, — что может быть лучше? — сказал Эрнст Кейль, когда Брем пришел к нему посоветоваться. — Конечно, мне грустно расставаться с вами, но нельзя же быть эгоистом.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Маленькая Наташа Мне очень трудно писать эти строки в прошедшем времени.Прошедшее время — не просто форма глагола. Это форма жизни человека. Его прошлое, его пережитое. Встречи, открытия, неудачи. И победы.Но есть еще форма человеческого бытия — фантазия.
Глава четвертая
Глава четвертая 1 В обиходе таких семей, как наша, была давняя склонность ко всему английскому: это слово, кстати сказать, произносилось у нас с классическим ударением (на первом слоге), а бабушка М. Ф. Набокова говорила уже совсем по старинке: аглицки. Дегтярное лондонское
Глава четвертая
Глава четвертая На душе у мальчишки как на луговой поляне, что видна из узенького избяного окошка. То светятся солнечно, переливаются радостью каждая былинка, каждый цветок, а то вдруг потускнеет и совсем станет серой, когда набежавшее облако протащит свою холодную тень.
Глава четвертая
Глава четвертая Вот здесь действительно ощущалась громадность земного шара. Еще когда добирались поездом, глядя из вагонного окна, он подумал, что они спускаются как бы со взгорка: деревья становились все ниже ростом, снег из мягкого и пушистого превращался в крошку
Глава четвертая
Глава четвертая По воспоминаниям Надежды Лазаревой(с. Ладва, 20 февраля 1971 г.)…Как это случилось тогда? Нет, забыть-то оно не забылось, хоть и прошло почти тридцать лет. Такое как забудешь, только вспоминать да рассказывать тяжело.Попрощались мы с комбригом, ребята встали по
Глава четвертая
Глава четвертая ФИЗИЧЕСКИЕ ДОВОДЫ, ОСНОВЫВАЮЩИЕСЯ НА ЗДРАВОМ СМЫСЛЕ, ИЛИ АНАЛИЗ ДИФТОНГОВОГО ПУКАПук может оказаться дифтонговым, если устье достаточно широко, материя обильна, составные части ее разнообразны, содержа в себе смесь веществ теплых и разреженных, холодных
Глава четвертая
Глава четвертая В начале зимы мощные циклоны раз за разом обрушивались на приволжские степи, таща за собой плотную низкую облачность, туманы, обильные снегопады По всем законам летной жизни полеты нужно было отменить, но на фронте свои законы, а под Сталинградом слово
Глава четвертая
Глава четвертая Сопротивление высокопоставленных нацистских вождей планам, обозначенным именем Власова, во многом обусловило появление мифа о третьем — «против Сталина и Гитлера» — пути, которым якобы шел генерал Власов.Долгое время этот миф существовал в
Глава четвертая
Глава четвертая Тем не менее, и влившись в империю СС, власовское движение не избавилось от многочисленных опасностей, подстерегавших «освободителей России» на каждом шагу.26 июля 1942 года исчез зять наркома Бубнова (или Корнея Ивановича Чуковского?), ученик Николая
Глава четвертая
Глава четвертая Из России приходили в Лондон сообщения о событиях разнообразных, то радостных, то воистину трагических, и все они, отчетливо сознавал Ленин, свидетельствовали об одном: революционное движение нарастало, а социал-демократические организации действовали
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Странное то было время для Европы, время, принятое называть безвременьем. Уставшая от наполеоновских войн, натерпевшаяся страха в дни революций 1848 и 1871 годов, она стерпела и наглую демонстрацию военных и политических мускулов Пруссии, сделав вид, что