Кусочек Крыма
Кусочек Крыма
Приезд в бешеную снеговую бурю в Коктебель. Седое море. Огромная, почти физически жгущая радость Макса В<олошина> при виде живого Сережи. Огромные белые хлеба.
* * *
Видение Макса В<олошина> на приступочке башни, с Тэном на коленях, жарящего лук. И пока лук жарится, чтение вслух, С<ереже> и мне завтрашних и послезавтрашних судеб России. — А теперь, Сережа, будет то-то… Запомни. И вкрадчиво, почти радуясь, как добрый колдун детям, картинку за картинкой — всю русскую Революцию на пять лет вперед: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий, кровь, кровь, кровь…
* * *
С Г<оль>цевым за хлебом.
Кофейня в Отузах. На стенах большевицкие воззвания. У столов длиннобородые татары. Как медленно пьют, как скупо говорят, как важно движутся. Для них время остановилось. XVII в. — XX в. И чашечки те же, синие, с каббалистическими знаками, без ручек. Большевизм? Марксизм?
Афиши, все горло прокричите! Какое нам дело до ваших машин, Лениных, Троцких, до ваших пролетариатов новорожденных, до ваших буржуазии разлагающихся… У нас ураз?, мулла, виноград, смутная память о какой-то великой царице… Вот эта кипящая смоль на дне золоченых чашечек…
Мы — вне, мы — над, мы давно. Вам — быть, мы — прошли. Мы — раз навсегда. Нас — нету.
* * *
Лунные сумерки. Мечеть. Возвращение коз. Девочка в малиновой, до полу, юбке. Кисеты. Старуха, выточенная, как кость. Изваянность древних рас.
* * *
В вагоне (обратный путь в Москву, 25-го ноября).
— Брешко-Брешковская — тоже сволочь! Сказала: надо воевать вам!
* * *
— Сгубить больше бедного классу и самим опять блаженствовать!
* * *
— Бедная матушка-Москва, весь фронт одевает-обувает! Мы Москвой не обижены! Больше все газеты смущают. Большевики правильно говорят, не хотят кровь проливать, смотрят за делом.
* * *
В вагонном воздухе — топором — три слова: буржуи, юнкеря, кровососы.
* * *
— Чтоб им торговля была лучше!
* * *
— У нас молодая революция, а у них, во Франции, старая, лежалая.
* * *
— Что крестьянин, что князь — шкура одинакая! (Я, мысленно: шкура-то именно и нет!)
* * *
— А офицер, товарищи, первый подлец. Я считаю: он самого низкого образования.
* * *
Против меня, на лавке, спит унылый, тощий, благоразумный Викжель.
* * *
Бог, товарищи, первый революционер!
* * *
Вы москвичка, вероятно? У нас на юге таких типов нет! (Прапорщик из Керчи.)
* * *
Спор о табаке.
«Барышня, а курят! Оно, конешно, все люди равны, только все же барышне курить не годится. И голос от того табаку грубеет, и запах изо рта мужской. Барышне конфетки надо сосать, духами прыскаться, чтоб дух нежный шел. А то кавалер с любезностями — прыг, а вы на него тем мужским духом — пых!
Мужеский пол мужского духа теперь не выносит. Как вы полагаете, а, барышня?»
Я: «Конечно, вы правы: привычка дурная!»
Другой солдат: «А я, то есть, товарищи, полагаю: женский пол тут ни при чем. Ведь в глотку тянешь, — а глотка у всех одинакая. Что табак, что хлеб. А кавалеры любить не будут, оно, может, и лучше, мало ли нашего брата зря хвостячит. Лю — бовь! Кобеля, а не любовь! А полюбит кто — за душу, со всяким духом примет, даже сам крутить будет. Правильно говорю, а, барышня?»
Я: «Правильно, — мне муж всегда папиросы крутит. А сам не курит». (Вру.)
Мой защитник — другому: «Так они и не барышни вовсе! Вот, братец, маху дали! А что же у вас муж из студентов, что ль?»
Я, памятуя предостережения: «Нет, вообще так…»
Другой, поясняя: «Своим капиталом, значит, живут».
Мой защитник: «К нему, стало быть, едете?»
Я: «Нет, за детьми, он в Крыму остался».
— «Что ж, дача там своя в Крыму?»
Я, спокойно: «Да, и дом в Москве». (Дачу выдумала.)
— Молчание.
??й защитник: «А смелая вы, погляжу, мадамочка! Да разве теперь в эдаких вещах признаются? Да теперь кажный рад не только дом, что ли, деньги — себя собственными руками со страху в землю закопать!»
Я: «Зачем самому? Придет время — другие закопают. А впрочем, это и раньше было: самозакапыватели: сами себя живьем в землю закапывали — для спасения души. А теперь для спасения тела».
— Смеются, смеюсь и я.
Мой защитник: «А что ж, супруг-то ваш, не с простым народом, чай?»
Я: «Нет, он со всем народом».
— «Что-то не пойму».
Я: «Как Христос велел: ни бедного, мол, ни богатого: человеческая и во всех Христос».
Мой защитник, радостно: «То-то и оно! Неповинен ты в княжестве своем и неповинен ты в низости своей»… (с некоторым подозрением:)… «А вы, барышня, не большевичка будете?»
Другой: «Какая большевичка, когда у них дом свой!»
Первый: «Ты не скажи, много промеж них образованного классу, — и дворяне тоже, и купцы. В большевики-то все больше господа идут». (Вглядываясь, неуверенно:) «И волоса стриженые».
Я: «Это теперь мода такая».[2]
Внезапно ввязывается, верней — взрывается — матрос:
«И все это вы, товарищи, неверно рассуждаете, бессознательный элемент. Эти-то образованные, да дворяне, да юнкеря проклятые всю Москву кровью залили! Кровососы! Сволочь!» (Ко мне:) «А вам, товарищ, совет: поменьше о Христах да дачах в Крыму вспоминать. Это время прошло».
Мой защитник, испуганно: «Да они по молодости… Да какие у них дачи, — так, должно, хибарка какая на трех ногах, вроде как у меня в деревне… (Примиряюще:) — Вот и полсапожки плохонькие»…
* * *
Об этом матросе. Непрерывная матерщина. Другие (большевик!) молчат. Я, наконец, кротко: «Почему вы так ругаетесь? Неужели вам самому приятно?»
Матрос: «А я, товарищ, не ругаюсь, — это у меня поговорка такая».
Солдаты грохочут.
Я, созерцательно: «Плохая поговорка».
* * *
Этот же матрос, у открытого окна в Орле, нежнейшим голосом: «Воздушок какой!»
* * *
Аля (4 года). — Марина, знаешь, у Пушкина не так сказано! У него сказано:
Пушки с пристани палят,
Кораблям пристать велят.
А надо:
Пушки — из дому палят!
(После восстания)
* * *
Молитва Али во время и с времен восстания:
«Спаси, Господи, и помилуй: Марину, Сережу, Ирину, Любу, Асю, Андрюшу, офицеров и не-офицеров, русских и не-русских, французских и не-французских, раненых и не-раненых, здоровых и не-здоровых. — всех знакомых и не-знакомых».
* * *
Москва, октябрь — ноябрь 1917