Отрывки из книги «Земные приметы»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отрывки из книги «Земные приметы»

Таинственная скука великих произведений искусства, — одних уже наименований их: Венера Милосская, Сикстинская Мадонна, Колизей, Божественная Комедия (исключение Музыка. «Девятая симфония» — это всегда вздымает!).

Точно на них пудами навязла скука всех их читателей, чтителей, попечителей, толкователей…

И таинственное притяжение мировых имен: Елена, Роланд, Цезарь (включая сюда и творцов вышеназванных творений, если имена их пребыли).

* * *

Сказанное относится к звуку имен их, к моему слуховому восприятию. Касательно же сущности — следующее:

Творению я несомненно предпочитаю Творца. Возьмем Джоконду и Леонардо. Джоконда — абсолют, Леонардо, нам Джоконду давший — великий вопросительный знак. Но может быть, Джоконда и есть ответ Леонардо? Да, но не исчерпывающий. За пределами творения (явленного!) еще целая бездна — Творец: весь творческий Хаос, все небо, все недра, все завтра, все звезды, — все, обрываемое здесь земною смертью.

Так абсолют (творение) превращается для меня в относительность: вехи к Творцу.

— Но это уничтожение искусства!

— Да. Искусство не самоцель: мост, а не цель.

* * *

Произведение искусства отвечает, живая судьба спрашивает (тоска рожденного по воплощению в искусстве!). Произведение искусства, как совершенное, приказует, живая судьба, как несовершенное, просит. Если ты хочешь абсолюта, иди к Венере — Милосской, Мадонне — Сикстинской, Улыбке — Леонардовской, если ты хочешь дать абсолют (ответить!), иди к Афродите — просто, Марии — просто, Улыбке — просто: минуя толкование — к первоисточнику, т. е. делай то же, что делали творцы этих творений, безымянных или именных.

* * *

Этим ты не умаляешь ни Гёте, ни Леонардо, ни Данте. Твоя немота перед ними — твоя дань им. Что можно ответить на исчерпывающий ответ? Молчишь.

Но если ты рожден в мир — давать ответы, не застывай в блаженном небытии, не так творили и не этого, творя, хотели Гёте, Леонардо, Данте. Быть опрокинутым — да, но уметь и встать: припав — оторваться, пропав — воскреснуть.

Коленопреклонись — и иди мимо: в мир нерожденный, несотворенный и жаждущий.

* * *

В этой отбрасывающей силе и есть главная сила великих произведений искусства. Абсолют отбрасывает — к созданию абсолютов же! В этом и заключается их действенность и вечная жизнь.

* * *

Но между Джокондой (абсолютным толкованием Улыбки) и мною (сознанием этой абсолютности) не только моя немота, — еще миллиарды толкователей этого толкования, все книги о Джоконде написанные, весь пятивековой опыт глаз и голов, над ней тщившихся.

Мне здесь нечего делать.

Абсолютна, свершена, совершенна, истолкована, залюблена.

Единственное, что можно перед Джокондой — не быть.

* * *

«Но Джоконда улыбкой — спрашивает!» На это отвечу: «Вопрос ее улыбки — и есть ответ ее». Неизбежность вопроса и есть абсолют ответа. Сущность улыбки — вопрос. Вопрос дан в непрерывности, следовательно дана сущность улыбки, ответ ее, абсолют ее.

Толковать Улыбку (Джоконду) ученым, художникам, поэтам и царям — бессмысленно. Дана Тайна, тайна как сущность и сущность как тайна. Дана Тайна в себе.

* * *

Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Не любить — видеть вместо него: стол, стул.

* * *

Дочь, у которой убили отца — сирота. Жена, у которой убили мужа — вдова. А мать, у которой убили сына?

* * *

Всегда крещусь, переезжая через реку. Подумать не успев. Любопытно, есть ли в народе такая примета? Если нет, значит — была.

Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию — тонко. Где тонко, там и рвется.

* * *

«Я вас не оставлю!» Так может сказать только Бог — или мужик с молоком в Москве, зимой 1918 г.

* * *

Я и Театр:

Я принадлежу к тем зрителям, которые, по окончании мистерии, разрывают на части Иуду.

* * *

Вся тайна в том, чтобы сто лет назад видеть, как сегодня, и сегодня — как сто лет назад.

(Уничтожение… я хотела написать: пространства. Нет, времени. Но «время» не мыслишь иначе как: расстояние. А «расстояние» — сразу версты, столбы. Стало быть: версты, это пространственные годы, равно как год — это во времени — верста.

Так или иначе, но перемещать годы и версты — нужно.)

* * *

Верста: уводящая! Насколько это лучше «исходящей» (о «входящей» уже не говорю: вошла — так осталась!).

* * *

Любовь — как заговор:

Zur rechten Zeit,

Am rechten Ort,

Da rechte Mann —

Das rechte Wort.[51]

И главное — Wort! Zeit, Ort, Mann — уступаю.

* * *

Когда я уезжаю из города, мне кажется, что он кончается, перестает быть. Так о Фрейбурге, например, где я была девочкой. Кто-то рассказывает: «В 1912 г., когда я, проездом через Фрейбург…» Первая мысль: «Неужели?» (То есть неужели он, Фрейбург, есть, продолжает быть?) Это не самомнение, я знаю, что я в жизни городов — ничто. Это не: без меня?! а: сам по себе?! (То есть: он действительно есть, вне моих глаз есть, не я его выдумала?)

Когда я ухожу из человека, мне кажется, что он кончается, перестает быть. Так и о Z, например. Кто-то рассказывает: «В 1917 г., когда я встретился с Z»… Первая мысль: «Неужели?» (То есть: неужели он, Z, есть, продолжает быть?) Это не самомнение, я знаю, что я в жизни людей — ничто…

* * *

«Кончается, перестает быть». Здесь нужно различать два случая.

Первый:

Сильно ожитые (оживленные? выжатые?) мною люди и города пропадают безвозвратно: как проваливаются. Не гулкие Китежи, — глухие Геркуланумы.

Города и люди же, лишь беглым игралищем мне служившие — застывают: на том самом месте, на том самом жесте. Стереоскоп.

Когда я слышу о первых, я удивляюсь: неужели стоит? Когда я слышу о вторых, я удивляюсь: неужели растет?

Повторяю, это не самомнение, это глубокое, невинное, подчас радостное изумление. Слушаю, расспрашиваю, участвую, сочувствую… и, втайне: «Не Фрейбург. Не тот Фрейбург. Личина Фрейбурга. Обман. Подмена».

* * *

Надо, в Революции, многое запереть на ключ: все, кроме сундуков! И, заперев, закинуть этот ключ… но и моря такого нет!

Нет, заперев, молча и мужественно вручить этот ключ — Богу.

Бог я произношу, как утопающий: вздохом. Смутное чувство: не надо Бога тревожить (знать), когда сам можешь. А «можешь» с каждым днем растет…

Есть у Мандельштама об этом изумительный (отроческий) стих:

…Господи! — сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать…

и — дальше:

Имя Божье, как большая птица,

Вылетело из моей груди…

Нечаянно. — Но я никогда не дерзну назвать себя верующей, и это — молитвой.

* * *

Что я в ущерб чему в жизни не провозглашала!

Фотографию в ущерб портрету, крепостное право в ущерб вообще праву, капусту в ущерб розе, Марфу в ущерб Марии, староверов в ущерб Петру… Самое обратное себе — в ущерб самой себе!

И не из спорта (отсутствует!), не для спора (страдаю!) — из чистой справедливости: прав, раз обижен.

И еще: из полной невозможности со-чувствия (-мыслия, — лю-бия) с лицемерами, втайне бесспорно предпочитающими: фотографию — портрету, крепостное право — просто-праву, капусту — розе, Марфу — Марии, длиннобородых — Петру!

* * *

Но есть еще тайна: вещь, обиженная, начинает быть правой. Собирает все свои силы — и выпрямляется, все свои права на существование — и стоит.

(NВ! Действенность гонимых идей и людей!)

Нет ведь окончательной лжи, у каждой лжи ведь хотя бы один луч — в правду. И вот она вся идет по этому лучу. Обнаруженная и покаранная вина уже становится бедою, ответственность спадает на головы судей. Преступник, осужденный здесь, перед Богом чист. Но есть еще тайна, и страшнейшая, быть может: заразность караемых нами недугов, наследственность вины. Преступник, насильственно избавляемый нами от болезни, передает нам болезнь. Каждый судья и палач — наследник.

Есть еще в этом какая-то воля крови. Кровь земная проливаться должна. Преступника нет, ближайший родственник палач (или судья, равно!). Недопролитая преступником кровь вопиет к палачу: пролей! Секунда казни — секунда союза. Первая капля брызнувшей преступниковой крови — уже вступление во владение… и обязанности.

Есть браки таинственнее мужа и жены.

* * *

(Таинственное соответствие: алтарь, плаха; топор, крест; народ, хор; судья, священник; палач и жертва — брачующиеся; вместо невидимого Бога — невидимый Черт. Чертова свадьба наоборот, с той же непреложностью безмолвного обета.)

* * *

Ни одна правда (из царства Там) не может не сделаться ложью в царстве Здесь. Ни одна ложь (из царства Здесь) не может не сделаться правдой в царстве Там.

Правда — перебежчица.

* * *

В комиссариате:

Я, невинно: «А трудно это — быть инструктором?» Моя товарка по комиссариату, эстонка, коммунистка: «Совсем не трудно! Встанешь на мусорный ящик — и кричишь, кричишь, кричишь…»

* * *

Буржуазии для очистки снега запретили пользоваться лошадиными силами. Тогда буржуазия, недолго думая, наняла себе верблюда. И верблюд возил. И солдаты сочувственно смеялись:

«Молодцы! Ловко обошли декрет!»

(Собственными глазами видела на Арбате.)

* * *

О ты, единственное блюдо

Коммунистической страны!

(Стих о вобле в газете «Всегда вперед!».)

* * *

Люди театра не переносят моего чтения стихов: «Вы их губите!» Не понимают они, коробейники строк и чувств, что дело актера и поэта — разное. Дело поэта: вскрыв — скрыть. Голос для него броня, личина. Вне покрова голоса — он гол. Поэт всегда заметает следы. Голос поэта — водой — тушит пожар (строк). Поэт не может декламировать: стыдно и оскорбительно. Поэт — уединённый, подмостки для него — позорный столб. Преподносить свои стихи голосом (наисовершеннейшим из проводов!), использовать Психею для успеха?! Достаточно с меня великой сделки записывания и печатания!

— Я не импресарио собственного позора! —

Актер — другое. Актер — вторичное. Насколько поэт — ?tre,[52] настолько актер — paraitre.[53] Актер — упырь, актер — плющ, актер — полип. Говорите, что хотите: никогда не поверю, что Иван Иванович (а все они — Иваны Ивановичи!) каждый вечер волен чувствовать себя Гамлетом, Поэт в плену у Психеи, актер Психею хочет взять в плен. Наконец, поэт — самоцель, покоится в себе (в Психее). Посадите его на остров — перестанет ли он быть? А какое жалкое зрелище: остров — и актер!

Актер — для других, вне других он немыслим, актер — из-за других. Последнее рукоплескание — последнее биение его сердца.

Дело актера — час. Ему нужно торопиться. А главное — пользоваться: своим, чужим, — равно! Шекспировский стих, собственная тугая ляжка — все в котел! И этим сомнительным пойлом вы предлагаете опиваться мне, поэту? (Не о себе говорю и не за себя: Психею!)

Нет, господа актеры, наши царства — иные. Нам — остров без зверей, вам — звери без острова. И недаром вас в прежние времена хоронили за церковной оградой!

* * *

(Исключение для: певцов, порабощенных стихией голоса, растворяющихся в ней, — для актрис, то есть: женщин: то есть: природно себя играющих, и для всех тех, кто, прочтя меня, понял — и пребыл.)

* * *

Все это, и несомненно это, а не иное, уже было высказано тем евреем, за которого всех русских отдам, предам, а именно: Генрихом Гейне — в следующей сдержанной заметке:

«Театр не благоприятен для Поэта, и Поэт не благоприятен для Театра».

* * *

Мастерство беседы в том, чтобы скрыть от собеседника его нищенство. Гениальность — заставить его, в данный час, быть Крезом.

* * *

Москва сейчас смотрит на трамваи с недоверием, как на воскресшего Лазаря. (И, мгновенно забывая и Москву и трамваи: а ведь недоверие Лазаря к миру — страшнее!)

* * *

Лазарь: застекленевшие навек глаза. Лазарь — глаза — Glas… И еще glas des morts…[54] (Неужели от этого?)

* * *

«Воскреси его, потому что нам без него скучно!» — то же самое, что: «Разбуди его, потому что мы без него не спим»… Разве это довод? — О, какое мертвое, плотское, чудовищное чудо! Какое насилие над Лазарем и какое — страшнейшее — над собой!

Лазарь, возвращающийся оттуда: мертвый к живым, и Орфей, спускающийся туда: живой — к мертвым… Разверстая яма и Елисейские поля. — Ах, ясно! — Лазарь оттуда мог принести только тлен: дух, в Жизнь воскресший, в жизнь не «воскресает». Орфей же из жизни ушел — в Жизнь. Без чужого веления: жаждой своей.

* * *

(А может быть, просто обряд погребения? Там — урна, здесь — склеп. Орфею навстречу в Аиде двинулся призрак, из пепла восставший. А Марии и Марфе — труп.)

* * *

Как мне жаль Христа! Как мне жаль Христа за его насильственные чудеса! Христос, пришедший горы двигать — словом! «Докажи, тогда поверим!» — «Верим, но подтверди!» Между чудом в Кане (по просьбе Марии) и испытующим перстом Фомы — странная перекличка. Если бы Мария была зорче, она бы, вслед за превращением воды в вино, увидела другое превращение: вина — в кровь…

Убеждена, что Иоанн у Христа не просил чудес.

* * *

В Комиссариате: (3 M).

— Ну, как довезли картошку?

— Да ничего, муж встретил.

— Вы знаете, надо в муку прибавлять картошку, 2/3 картошки, 1/3 муки.

— Правда? Нужно будет сказать матери. У меня: ни матери, ни мужа, ни муки.

* * *

«Пражская столовая» на углу Николо-Песковского и Арбата. Помню, в военные времена, бюст Бонапарта. Февральская Революция сменила его на Керенского. Ах, о Керенском! Есть у меня такой сувенир: бирюзовая картонная книжечка с золотым ободком, распахнешь: слева разбитое зеркальце, справа — Керенский. Керенский, денно и нощно глядящийся в дребезг своих надежд. Эту реликвию я получила от няньки Нади, в обмен на настоящее зеркало, цельное, без Диктатора.

Возвращаясь к столовой: Керенского Октябрь заменил Троцким. Устрашающая харя Троцкого, взирающая на пожирающих детей. И еще Марксом, который, занятый Троцким, на детей не глядит. Пресловутый и спорный суп, кстати, дети выплескивают в миску сенбернара Марса, с 12-ти до 2 часов дежурящего у дверей. Иногда перепадает и в миски нищенок:

Марс не ревнив.

* * *

Неприлично быть голодным, когда другой сыт. Корректность во мне сильнее голода, — даже голода моих детей.

— Ну как у Вас, все есть?

— Да, пока слава Богу.

Кем нужно быть, чтобы так разочаровать, так смутить, так уничтожить человека отрицательным ответом?

— Просто матерью.

* * *

(Сейчас, в 1923 г. ставлю вопрос иначе:

Кем нужно было быть, чтобы тогда, в 1919 г., в Москве, зная меня, видя моих детей — так спрашивать?!

— Просто «знакомым».)

(Вторая пометка:

Не корректность, — чуткость на интонацию! Вопрос диктует ответ. На «ничего нет» в лучшем смысле последовало бы: «Как жаль!»

Дающий не спрашивает.)

* * *

Жестокосердые мои друзья! Если бы вы, вместо того, чтобы угощать меня за чайным столом печеньем, просто дали мне на завтра утром кусочек хлеба…

Но я сама виновата, я слишком смеюсь с людьми. Кроме того, когда вы выходите, я у вас этот хлеб — краду.

Мои покражи в Комиссариате: два великолепных клетчатых блокнота (желтых, лакированных), целая коробка перьев, пузырек английских красных чернил. Ими и пишу.

* * *

Кривая вывозит, прямая топит.

* * *

Вместо «Монпленбеж», задумавшись, пишу: «Монплэзир» (Monplaisir — нечто вроде маленького Версаля в XVIII в.).

* * *

Мое «не хочу» всегда: «не могу». Во мне нет произвола. «Не могу» — и кроткие глаза.

* * *

Мое «не могу» — некий природный предел, не только мое, — всякое. В «хочу» нет предела, поэтому нет и в «не хочу».

* * *

Не хочу — произвол, не могу — необходимость. «Чего моя правая нога захочет…», «Что моя левая нога сможет», — этого нет.

* * *

Не могу священнее не хочу. Не могу, это все переборотые не хочу, все исправленные попытки хотеть, — это последний итог.

* * *

Мое «не могу» — это меньше всего немощь. Больше того: это моя главная мощь. Значит, есть что-то во мне, что вопреки всем моим хотениям (над собой насилиям!) все-таки не хочет, вопреки моей хотящей воле, направленной против меня, не хочет за всю меня, значит, есть (помимо моей воли!) — «во мне», «мое», «меня», — есть я.

* * *

Не хочу служить в Красной Армии. Не могу служить в Красной Армии. Первое предпосылает: «Мог бы, да не хочу!» Второе: «Хотел бы, да не могу». Что важнее: не мочь совершать убийства, или не хотеть совершать убийства? В не мочь — вся наша природа, в не хотеть — наша сознательная воля. Если ценить из всей сущности волю — сильнее, конечно: не хочу. Если ценить всю сущность — конечно: не могу.

* * *

Корни не могу глубже, чем можно учесть. Не могу растет оттуда, откуда и наши могу: все дарования, все откровения, все наши Leistungen:[55] руки, двигающие горы; глаза, зажигающие звезды. Из глубин крови или из глубин духа.

* * *

Я говорю об исконном не могу, о смертном не могу, о том не могу, ради которого даешь себя на части рвать, о кротком не могу.

* * *

Утверждаю: не могу, а не не хочу создает героев!

* * *

Да будет мое не хочу — не могу: великим и последним не хочу всего существа. Будем хотеть самых чудовищных вещей. Ноги, ступайте! Руки, хватайте! — чтобы в последнюю минуту: ноги вкопанные, топор — из рук: не могу!

* * *

Будем начинать с хотения! Перехотим все! «Не могу» без всех испробованных «хочу» — жалкая немощь и, конечно, кончится: могу.

* * *

— Но если я не только не могу (предать, скажем), если я еще и не хочу мочь? (предать).

Но в настоящих устах не хочу и есть не могу (не воля моя одна, а вся сущность моя не хочет!), но в настоящих устах не могу и есть не хочу (не бессознательная сущность моя одна, но и воля моя не хочет!).

Не могу этого хотеть и не хочу этого мочь.

— Формула. —

* * *

Не могу: 1) взять в руки червя, 2) не встать на защиту (прав, виноват, здесь, за сто верст, днесь, за сто лет — равно), 3) встать на защиту — свою, 4) любить совместно.

* * *

Стоит мне только начать рассказывать человеку то, что я чувствую, как — мгновенно — реплика: «Но ведь это же рассуждение!»

Чувства, для людей, это какие-то простоволосые фурии, нечто не в них происходящее: на них обрушивающееся. Вроде каменного обвала, под которым они сразу — в кашу!

— иначе:

Четкость моих чувств заставляет людей принимать их за рассуждения.

* * *

Я не влюблена в себя, я влюблена в эту работу: слушание. Если бы другой так же дал мне слушать себя, как я сама даю (так же дался мне, как я сама даюсь), я бы так же слушала другого.

О других мне остается только одно: гадать.

* * *

— Познай самого себя!

Познала. — И это нисколько не облегчает мне познания другого. Наоборот, как только я начинаю судить человека по себе, получается недоразумение за недоразумением.

* * *

Я не думаю, я слушаю. Потом ищу точного воплощения в слове. Получается ледяная броня формулы, под которой — только сердце.

Я не подслушиваю, я выслушиваю. Так же, как врач: грудь. И как часто: стучишь, — глухо!

* * *

Есть люди определенной эпохи и есть эпохи, воплощающиеся в людях. (Не Бонапарт — XIX век: XIX век — Бонапарт!)

* * *

О бытии и небытии в любимом:

Я никогда не хочу на грудь, всегда в грудь! Никогда — припасть! Всегда проп?сть! (В пр?пасть.)

* * *

«Живой» никогда не даст себя так любить, как «мертвый». Живой сам хочет быть (жить, любить). Это мне напоминает вечный вопль детства: «Я сам! Я сам!» И непременно — ногой в рукав, рукой в сапог.

Так и с любовью.

* * *

Я хочу в тебе уничтожиться, то есть я хочу быть тобой. Но тебя уже в тебе нет, ты уже целиком во мне. Пропадаю в собственной груди (тебе). Я не могу пропасть в твоей груди, потому что там тебя нет. Но может быть я там есть? (Взаимная любовь. Души поменялись домами.) Нет, и меня там нет. Там ничего нет. Меня же нигде нет. Есть моя грудь — и ты. Я тебя люблю тобой.

Захват? Да. Но лучше, чем товарообмен.

* * *

Ну, а взаимная любовь? (Товарообмен.) Единовременный и перекрестный захват (отдача). Два пропада: души ? в собственной груди, где ?, и души ? — в собственной груди, где X.

Но раз я в тебе живу, я не пропала! Но раз ты во мне живешь, ты не пропал! Это бытие в любимом, это «я в тебе и ты во мне», это все-таки я и ты, это не двое стали одним. Двое стали одним — небытие. Я говорила о небытии в любимом.

* * *

Двое — одно, то есть: небытие в любимом возможно только для одного. Для того, чтобы не-быть в другом, нужно, чтобы другой был.

* * *

Оговорка: Все сказанное относится, конечно, к нашему восприятию души другого, к нашей тайной жизни с душой другого.

При условии, что каждый из двух не знает, что другого нет, верит, что другой есть, не знает, что другой в нем уничтожен, — при условии незнания взаимное небытие друг в друге, конечно, возможно.

* * *

Наш захват другого — только в нас.

«Для меня тебя в тебе нет, ты вся во мне». Так думает поэт о своей Психее, это не мешает ей выходить замуж и любить другого, но ее замужество, в свою очередь, не мешает и не может помешать поэту.

Больше скажу: сила захвата в прямом соотношении с тайной, глубина его — с внешней опровержимостью его. Когда уже ничто не мое — все мое! Это прямой дорогой подводит нас к смерти: физической смерти любимого. Только не смешивайте с ревностью! «Не будь» ревности — от нищеты и страха. («Раз в гробу, то уже нет соперников!») Для захвата ни соперников, ни гроба: «не будь» захвата — это последний отказ, дающий последнюю власть.

* * *

Выдавайте ваших красавиц подальше замуж, поэты! Чтобы ни один ваш вздох (стих) не дошел, не вернулся — вздохом! Откажитесь даже от снов о них.

День их бракосочетания — ваш первый шаг к победе, день их погребения — ваш апофеоз.

(Беатриче. Данте.)

* * *

Любовь для меня — любящий. И еще: ответно любящего я всегда чувствую третьим. Есть моя грудь — и ты. Что здесь делать другому? (действенности его?)

Ответ в любви — для меня тупик. Я ищу не вздохов, а выходов.

* * *

У нас на кухне ночует мальчик, сын бабы, которая возит нам молоко.

— «Не думалось мне, что придется мне на пружине ночевать!» От этого «на пружине» у меня сжимается сердце.

— Вот тебе и ненависть к простонародью!

* * *

Вчера, в Охотном, один мужик другому:

— Ты не охай! Нынче год-то такой — девятнадцатый!

* * *

— Ну что, — Москву навещаешь?

(Как больного.)

* * *

Смерть страшна только телу. Душа ее не мыслит. Поэтому, в самоубийстве, тело — единственный герой.

* * *

Самоубийство: l?chet? души, превращающаяся в героизм тела.[56] То же самое, как если бы Дон Кихот, струсив, послал в сражение Санчо Пансо — и тот повиновался.

* * *

Героизм души — жить, героизм тела — умереть.

* * *

В православной церкви (храме) я чувствую тело, идущее в землю, в католической — душу, летящую в небо.

* * *

Стихи и проза:

В прозе мне слишком многое кажется лишним, в стихе (настоящем) все необходимо. При моем тяготении к аскетизму прозаического слова, у меня, в конце концов, может оказаться остов.

В стихе — некая природная мера плоти: меньше нельзя.

* * *

Две любимые вещи в мире: песня — и формула. (То есть, пометка в 1921 г., стихия — и победа над ней!)

* * *

Я не стою ни за одну свою земную примету, то есть: в слове «земные приметы» я «земные» (вещественность) уступаю, примету (смысл) — нет.

Я не стою ни за одну свою земную примету в отдельности, как ни за один свой отдельный стих и час, — важна совокупность.

Я не стою даже за совокупность своих земных примет, я стою только за право их на существование и за правду — своего.

* * *

Гениальный совет С. (сына художника). Как-то зимой я жаловалась (смеясь, конечно!), что у меня совсем нет времени писать. — «До пяти служба, потом топка, потом стирка, потом купанье, потом укладыванье…»

— Пишите ночью!

В этом было: презренье к моему телу, доверие к моему духу, высокая беспощадность, делавшая честь и С. и мне. Высокая дань художника — художнику.

* * *

Влияние коненковского Стеньки Разина на умы. Солдат, проходя мимо Храма Спасителя, другому солдату:

— Его бы раскрасить!

* * *

На унылом заборе где-то вкривь от Храма Христа Спасителя робкая надпись: «Исправляю почерк».

Это почему-то — безнадежностью своей! — напоминает мне мою распродажу (чтобы уехать на юг).

* * *

Эпиграф к моей распродаже:

У Катеньки резвушки

Все сломаны игрушки:

Собачки без носов,

Барашки без рогов.

От чайного прибора

Наверно, очень скоро

Не будет ничего…

Да ничего и нету!

Поломаны, для примера: швейная машина, качалка, диван, два кресла, Алины два детских стульчика, туалет… У мраморного умывальника не хватает бока, примус не горит, термос не хранит, от лампы-молнии — одни молнии, граммофон без винта, этажерки не стоят, чайные сервизы без чашек, чашки без ручек, ручки без ножек…

А рояль глухой на обе педали! А шарманка красного дерева — впрочем, никогда не игравшая! (В первую секунду обмолвилась было двумя тактами «Schlittschuhl?ufer»[57] — и замолчала, то есть зарычала так, что мы замолчали!) А три беличьих клетки — без белок и без дверок! (Запах остался.) А детская ванна с свороченным краном и продавленным боком! А большая цинковая, зазеленевшая как затон, безнадежная как гроб! А Наполеоновские гравюры: граненые стекла на честном слове бумажных окантовок, ежесекундно грозящие смертью! А мясорубка, а ролики, а коньки!

Ломали, главным образом, Алины няньки и Сережины юнкера. И те и другие по молодости, горячности: жару сердца и рук.

Нянькам надоело сидеть с ребенком, и они крутили граммофон, юнкерам надоело твердить устав — и они крутили машинку.

Но не юнкера и не няньки, как сейчас — не большевики и не «жильцы». Говорю: судьба. Вещь, оскорбленная легкомысленным отношением, мстит: разлагается.

Вот история моего «быта».

* * *

Плотогоны! — Слово из моего детства! Ока, поздняя осень, стриженые луга, в колеях последние цветочки — розовые, мама и папа на Урале (за мрамором для музея) — сушеные яблоки — гувернантка говорит, что ей ночью крысы отъели ноги — плотогоны придут и убьют…

* * *

По 30-му купону карточки широкого потребления выдаются гробы, и Марьюшка, старая прислуга Сонечки Голлидэй, недавно испрашивала у своей хозяйки разрешение водрузить таковой на антресоли: «а то — неровен час…»

Но бедную старуху ждало жестокое испытание: розовых (девичьих!) не было, и придется ей, восемьдесят лет подряд безупречно девствовавшей, упокоиться в мужеском голубом.

* * *

Карусель:

В первый раз в жизни я каталась на карусели одиннадцати лет, в Лозанне, — второй третьего дня, на Воробьевых горах, в Духов день, с шестилетней Алей. Между этими двумя каруселями — жизнь.

* * *

Карусель! — Волшебство! Карусель! — Блаженство! Первое небо из тех семи! Перегруженное звездами, заряженное звонами, первое бедное простонародное детское небо земли!

Семь вершков от земли только — но уж нога не стоит! Уж возврата нет! Вот это чувство безвозвратности, обреченности на полет, вступления в круг —

Планетарность Карусели! Сферическая музыка ее гудящего столба! Не земля вокруг своей оси, а небо — вокруг своей! Источник звука скрыт. Сев — ничего не видишь. В карусель попадаешь как в смерч.

Геральдические львы и апокалипсические кони, не призраки ли вы зверей, коими Вакх наводнил свой корабль?

Хлыстовское радение — круговая порука планет — Мемнонова колонна на беззакатном восходе… Карусель!

* * *

Обожаю простонародье: в полях, на ярмарках, под хоругвями, везде на просторе и в веселье, — и не зрительно: за красные юбки баб! — нет, любовно люблю, всей великой верой в человеческое добро. Здесь у меня, поистине, чувство содружества.

Вместе идем, в лад.

* * *

Обожаю богатых. Богатство — нимб. Кроме того, от них никогда ничего не ждешь хорошего, как от царей, поэтому просто-разумное слово на их устах — откровение, просто-человеческое чувство — героизм. Богатство всё утысячеряет (резонанс нуля!). Думал, мешок с деньгами, нет — человек.

Кроме того, богатство дает самосознание и спокойствие («все, что я сделаю — хорошо!») — как дарование, поэтому с богатыми я на своем уровне. С другими мне слишком «униженно».

* * *

Кроме того, клянусь и утверждаю, богатые добры (так как им это ничего не стоит) и красивы (так как хорошо одеваются).

Если нельзя быть ни человеком, ни красавцем, ни знатным, надо быть богатым.

* * *

Таинственное исчезновение фотографа на Тверской, долго и упорно снимавшего (бесплатно) всех ответственных советских работников.

* * *

Недавно, в Кунцеве, неожиданно крещусь на дуб. Очевидно, источник молитвы не страх, а восторг.

* * *

На Смоленском хлеб сейчас 60 р<ублей> фунт, и дают только по 2 ф<унта>. Того, кто хитростью покупает больше — бьют.

* * *

Я неистощимый источник ересей. Не зная ни одной, исповедую их все. Может быть и творю.

* * *

Нужно писать только те книги, от отсутствия которых страдаешь. Короче: свои настольные.

* * *

Самое ценное в стихах и в жизни — то, что сорвалось.

* * *

Простонародье никогда не заблудится в городе. Звериное и дикарское чувство места.

* * *

Сейчас все кончается, потому что ничто не чинится: вещи, как люди, и люди, как любовь.

* * *

(Чинятся: вещи — ремесленниками, люди — врачами, ну а любовь чем? Рублями, пожалуй: подарками, поездками, премьерами. Вместе слушать Скрябина. Вместе всходить на Везувий. Мало ведь Тристанов и Изольд!)

* * *

Тристан и Изольда: любовь в себе. Вне горячителя зависти, ревности: глаз. Вне резонатора порицаний, одобрений: толков. Вне глаз и молвы. Их никто не видел и о них никто не слышал. Они жили в лесу. Волк и волчица. Тристан и Изольда. У них ничего не было. На них ничего не было. Под ними ничего не было. Над ними ничего не было. За ними — ничего, перед ними — Ничто. Ни завтра, ни вчера, ни года, ни часа. Время стояло. Мир назывался лес. Лес назывался куст, куст назывался лист, лист назывался ты. Ты называлось я. Небытие в пустоте. Фон — как отсутствие, и отсутствие — как фон.

И — любили.

* * *

Все мои жалобы на девятнадцатый год (нет сахара, нет хлеба, нет дров, нет денег) — исключительно из вежливости: чтобы мне, у которой ничего нет, не обидеть тех, у кого все есть.

И все жалобы, в моем присутствии, на девятнадцатый год — других («Россия погибла», «Что сделали с русским языком» и пр.) — исключительно из вежливости: чтобы им, у которых ничего не отнято, не обидеть меня, у которой отнято — всё.

* * *

Боязнь пространства и боязнь толпы. В основании обеих страх потери. Потери себя через отсутствие людей (пространство) и наличность их (толпа). Можно ли страдать обеими одновременно?

Думаю, что боязнь толпы можно победить исключительно самоутверждением, в девятнадцатом году, напр<имер>, выкриком: «Долой большевиков!»

Чтоб тебя отметили — и разорвали.

* * *

(NB! Боязнь толпы — боязнь смерти через удушение. Когда рвут — не душат.)

* * *

Высокая мера. Мерить высокой мерой. Так и Бог делает. Свысока мерить и высокий мерой. Нечто вроде очень редкого решета: маленькие мерзости, как и маленькие добродетели — проскакивают. Куда? — Dans le n?ant.[58] Высокомерие, это полное отсутствие мелочности. Посему — очень выгодное свойство… для других.

* * *

О коммунисте:

Вчера, у моей приятельницы:

— Ведь Вы не бреетесь, — сказал коммунист, — зачем Вам пудра?

Коммунист из старых, помирает с голоду. Такой чудесный певучий голос.

* * *

Кто-то в комнате: «В Эрмитаже — невероятная программа!» Коммунист, певуче: «А что такое Эрмита-аж?»

* * *

Ах, сила крови! Вспоминаю, что моя мать до конца жизни писала: Thor, Rath,[59] Theodor, — из немецкого патриотизма старины, хотя была русская, и совсем не от старости, потому что умерла 36-ти лет.

— Я с моим «ять»!

* * *

Вчера в гостях (именинный пирог, пенье, огарок свечи, рассказ о том, как воюют красные) — вдруг, разглядывая ноты:

Beethoven — Busslied, Puccini — то-то

Marie-Antoinette — «Si tu connais dans ton village…»[60]

Marie-Antoinette! Вы написали музыку к стихам Флориана, а Вас посадили в крепость и отрубили Вам голову. И Вашу музыку будут петь другие — счастливые — вечно!

Никогда, никогда, — ни в лукавой полумаске, в боскетах Версаля, об руку с очаровательным mauvais sujet d’Artois,[61] ни Королевой Франции, ни Королевой бала, ни молочницей в Трианоне, ни мученицей в Тампле — ни на тачке, наконец, — Вы так не пронзали мне сердца, как:

Marie-Antoinette: «Si tu connais dans ton village…» (Paroles de Florian)

* * *

Людовик XVI должен был бы жениться на Марии-Луизе («Fra?che comme une rose»[62] и дуре); Наполеон — на Марии-Антуанэтте (просто Розе!).

Авантюрист, выигравший Авантюру, — и последний кристалл Рода и Крови.

И Мария-Антуанэтта, как аристократка, следовательно: безукоризненная в каждом помысле, не бросила бы его, как собаку, там, на скале.

Москва, 1919