ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ И СМЕРТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ И СМЕРТЬ

В 1815 году Гойя начал работу над загадочной серией гравюр, которая носила название Los Disparates — что можно перевести как сумасбродство или экстравагантность, — оба эти значения имеют право на существование, так как, с одной стороны, он указывал на маловажность этой темы, а с другой — это название одновременно ставило большое количество вопросов, на которые трудно ответить. При жизни автора эта серия работ не была опубликована и впервые появилась на свет в 1864 году, когда была издана королевской академией Сан-Фернандо совместно с Desastres de la Guerra под названием Los Proverbios («Пословицы»). То, что эти юмористические изображения появились позже Caprichos и даже были подобны Caprichos enfanticos, приоткрывает тайну. Прямая социальная и политическая сатира была завуалирована бесхитростным названием серии. В феврале 1819 года Гойя приобрел дом, окруженной симпатичным садом, который соседи назвали La Quinta del Sordo — «дом глухого». Он купил это владение, чтобы убежать из города, поскольку атмосфера угнетения, притворства и доносительства, царившая там уже в течение пяти лет, для него стала невыносимой. Инквизиция снова начала собирать против него сведения, протягивая к нему свои вездесущие руки. Положение становилось еще более опасным из-за скандальной ситуации в его личной жизни: он жил вместе с Леокадией Вайсс, которая была хозяйкой в его доме, а также его возлюбленной. У нее было двое детей — мальчик по имени Гильермо и упоминавшаяся уже маленькая девочка Мария дель Росарио — единственное утешение глухого художника в последние годы жизни. Постоянная слежка со стороны родственников, опасавшихся за свою долю наследства, угнетала Гойю.

1819 год в творческом плане стал для Гойи многозначительным. Его поразительная способность восприятия всего нового в искусстве и живой интерес открыли неизвестную ему до сих пор технику изготовления гравюр — литографию. Первым, кто в Мадриде занялся литографическим ремеслом, был Хосе Кардано, друг Гойи, человек, которому он полностью доверял. Неслыханная гибкость этой технологии сразу принесла успех. Уже в феврале 1819 года Гойя выполнил свои первые литографии, которые одновременно стали первыми в Испании. Даже когда годом позже во Франции у него появилась возможность исчерпывающе изучить новую технологию, он еще раз доказал свою изобретательность, очень быстро изготовляя гравюры, которым вверял свои образы, как скульптор вверяет их камню.

К сожалению, его здоровье было уже подорвано, может быть, даже у него появилось предчувствие тяжелой болезни, которая в декабре 1819 года поставила его на грань смерти. Как предполагает Гассье, Гойя, сам не осознавая истинных причин своего страстного внутреннего желания найти утешение в лоне католической церкви, «испытывая метафизический страх, предшествующий смерти, рисовал святое причащение для смертных — „Евхаристию“». Таким образом, появилась картина «Последнее причащение святого Хосе де Каласанца», заказанная одной из церквей Мадрида и приоткрывшая тайну глубокой религиозности художника, потому что она прочувствованно изображала молящегося человека. Еще яснее его религиозную взволнованность подчеркивает написанная маслом в 1819 году маленькая картина «Христос на горе Елеонской». Гассье предположил, что изображение Христа является своеобразным предчувствием собственных страданий Гойи. И все же обращение к религии было всего лишь мгновением и не соответствовало истинному образу мыслей Гойи, потому что спустя небольшой отрезок времени эти чувства полностью угасли.

В декабре 1819 года его постигла тяжелая болезнь, детали которой, к сожалению, до нас не дошли. О ней стало известно благодаря портрету, а точнее копии. На нем Гойя изобразил себя во время приступа болезни и врача — друга Арриету, который вырвал его из объятий смерти. Внизу написано: «Гойя в благодарность своему другу Арриете за мастерство и заботу, спасшие его жизнь во время тяжелой и опасной болезни в конце 1819 года, случившейся с ним на 71-м году жизни. Нарисовано в 1820 году».

Это смертельно опасное заболевание совпало с третьим периодом в духовном и творческом развитии Гойи. Речь идет об упоминавшемся уже Disparates и прежде всего о выполненной в темных тонах «Живописи в Кинто дель Сордо». На последнее он решился в начале 1820 года, когда практически стоял одной ногой в могиле из-за неуклонно прогрессирующей болезни. Рисуя на стене Кинто дель Сордо, он хотел передать потомкам свое завещание, но не имел в распоряжении достаточных возможностей ясно выразить его, поэтому до сих пор эта творческая работа до конца не понятна. После окончания автопортрета, который дошел до нас в копии, восстановив свои силы, он выполнил огромный объем работы: набросал эскизы 14 картин для стен своего дома, причем некоторые из них превышали размер 6 квадратных метров. В этих «черных картинах» (Pinturas negras), названных так из-за того, что выполнены они преимущественно в темных тонах, его гений достиг высшей степени своего развития. В то время его очень занимали кошмары и галлюцинации, которые вытекали из предощущения им смерти. Он покрыл стены своего дома тревожной и таинственной живописью с густой смесью черного, серебряно-серого и чистейшего белого, с вкраплением оттенков ярких цветов. Эти творения продолжали тему изображенных ранее сцен с ведьмами, волшебниками, представляли мрачные процессии фанатичных пилигримов или образы старых людей с искаженными от страха лицами. Однако существует кардинальное различие между всеми изображаемыми чудовищами, которые в его Caprichos были всего лишь «сном спящего рассудка», и черной живописью, где Гойя все довел до экстремального выражения. Здесь появляются отдельные смелые образы или массовые сцены призрачности, нечеловечности и чудовищности. При этом все многообразие тем образует такое же единство, как выписанные поздним стилем эпизоды со святыми и сцены из мира ведьм. Мрачное расположение духа отражено во всех его композициях, связанных с воспоминанием о его кошмарах.

Если внимательно рассмотреть «Черные картины» Гойи, то можно поверить, что он находился на грани помешательства. Кошмары, которые всплывали из его подсознания в виде всевозможных снов и видений в сфере человеческого миропредставления, его сокровенные желания, не утихающая страсть и ужасающие ночные образы он выплескивал в изображениях на стенах своего жилища. Встречается много страшных образов в виде так называемого «Великого козла», а точнее огромного черного козла — сатаны и властного Бога, которым приносятся дары, или отвратительный образ, вошедший в историю искусства как «Сатурн, поедающий своих детей». Однако если на это посмотреть как на символ безумия нации, которая во время войны пожертвовала своими детьми, то в данном случае речь может идти о человеке, которого измучили зловещие представления, а потому он рисовал как одержимый, чтобы освободиться от них. Создание «Черных картин» должно было окончательно освободить Гойю от этого давящего груза. Таким образом, Кинта дель Сордо, как выразился Валлентин, стал мавзолеем его безрассудства.

Вторым важным трудом, законченным в период кризиса, были начатые им ранее и упоминавшиеся уже Disparates, гравюры, разделенные в общей сложности на 22 листа, в которых Гойя коснулся всех проблем человеческого существа. В этом труде он намеревался бичевать человеческую глупость, распущенность и скверность, он предложил очень проницательный анализ человеческих психотипов. «Вне времени и вне пространства, — пишет Гассье, — „Disparates“ в своих формах становится еще более человечным и с даром ясновидца заклинает человека от падения в преисподнюю».

1 января 1820 года в Кадисе, где в 1812 году была объявлена первая либеральная конституция в истории Испании, стало днем открытого мятежа. Рафаэль Риего организовал восстание, которое поставило точку прежде всего на абсолютизме Фердинанда VII. В течение шести лет трусливый и мстительный деспот преследовал либералов в Испании, которые объявили о конституции в Кадисе, и, наслаждаясь роскошью, подготавливал для ничего не подозревающих жертв возвращение во французскую ссылку. Однако пришло время, когда многострадальный испанский народ должен был избавиться от порабощения и от преследований, а напуганный монарх вынужден был об этом объявить. 9 марта 1820 года Фердинанд VII, шокированный изменениями в политической жизни, принес присягу на верность ненавистной и омерзительной для него либеральной конституции, и, таким образом, оправдал на этот раз надежды большинства испанского населения, которое верило в изменение своей судьбы. Более того, он запретил даже инквизицию. Несмотря на свою изоляцию от общества, Гойя присутствовал 4 апреля в последний раз в свой жизни на заседании Академии, где принималась эта присяга конституции. Преисполненный радости, он сразу же набросал аллегорическую сцену, которая носила название «Божественная свобода».

К сожалению, внутренние притязания и личные реваншистские устремления воспрепятствовали установлению истинной конституционной монархии, и из возникшего хаоса стало зарождаться новое движение, которое могло привести к гражданской войне. На этот раз Фердинанд VII, опасаясь за свою жизнь, обратился к святому альянсу с прошением и была восстановлена в первоначальной форме абсолютная монархия. Эта «великая политическая благодарность» появилась, как нарочно, от Франсуа Шатобриана, который в 1803 году был назначен посланником в Рим и уволен с этой службы при Бурбонах. Французские войска под командованием герцога Ангулемского за три месяца продвинулись вглубь полуострова до самого Кадиса, где в 1812 году Кортес декларировал свободную конституцию, а Фердинанд VII посадил в тюрьму всех либералов. 30 августа 1823 года со всеми беспорядками было покончено, и Фердинанд VII получил еще одну возможность предъявить свои претензии на трон. Однако королем овладело болезненное желание преследовать либералов, высылать их или казнить. В течение трех лет мстительный Фердинанд отплачивал за навязанный ему образ либерального поведения, невообразимая волна террора стала слишком дорогой платой для его соотечественников.

Жажда преследования и жестокое порабощение многострадального народа приобрело такие размеры, что даже герцог Ангулемский вынужден был направить королю послание: «Четырнадцать дней захвата власти Его Величеством ознаменовались арестами и указами, творящими произвол, отчего вновь повсюду распространяются волнение, неудовлетворенность и страх». Не обращая внимание на это, Король 7 ноября 1820 года казнил руководителя народных волнений Рафаэля Риего и 13 числа этого же месяца вошел в Мадрид. Он ехал в своей триумфальной карете в сопровождении 24 придворных. Аресты, садистские пытки и массовые смертные казни стали обычным явлением. Одновременно король создал военные комиссии. Король надеялся с их помощью подавить протесты во всех провинциях Испании. Они выслеживали врагов абсолютной власти и осуждали их, как «чудовищных преступников, которые хотят иметь упраздненную конституцию». Все книги, журналы и карикатуры, вышедшие в свет во времена вынужденного либерализма, при сотрудничестве священников представлялись в цензурную комиссию, и «комиссии по политическим чисткам» проверяли надежность горожан, начиная от высоких чиновников и кончая школьниками. В Испании в конце концов не осталось ни одного человека, кого бы не коснулся произвол тайной полиции. Как следствие этого либералами овладел массовый страх.

Гойя скрывался у своего друга в Арагоне. Несмотря на то, что пробные экземпляры Desastres de la guerra иссякли, оставалось достаточно материала для того, чтобы описать его имущество или даже отправить художника на каторгу, потому что существовала еще добрая дюжина листов и рисунков Disparates. В страхе перед надвигающейся опасностью, он поспешно написал письмо в Кинто дель Сордо своему внуку Мариано, предупредив его о возможной конфискации имущества. В нотариальном документе сообщалось, что он пришел к решению «засвидетельствовать свою симпатию, которую он чувствует к внуку, и не нуждается больше в своем имуществе, так как у него всего достаточно, чтобы вести приличный образ жизни». Таким образом, постоянные опасения подвели Гойю к мысли последовать примеру своего друга и покинуть родину.

Но ему предстояло решить одну труднейшую проблему, связанную с должностью придворного художника, за которую он получал жалованье. Впрочем, так как он непозволительно далеко находился от королевского двора, его лишили бы суммы 50 000 реалов в год. И все же Гойя попытался добиться официального разрешения короля покинуть родину, потому что это сохраняло за ним должность и привилегии, связанные с ней. Ситуация складывалась неблагоприятно: он подвергался опасности из-за своего поведения во время правления короля Жозефа Бонапарта, когда присягнул на верность конституции в Кадисе, и, кроме этого, в его доме находились рисунки, которые могли бы стать обвинительным материалом против него. К тому же сын спутницы его жизни Леокадии Вайсс, Гильермо, примкнул к народному ополчению и попал в список преследуемых. Гильермо бежал во Францию раньше Гойи, а Леокадия вынуждена была укрываться у своих друзей. Но из документа, найденного в Бордо, известно, что «Леокадия вынуждена искать убежище во Франции, потому что ее преследуют по политическим убеждениям». В действительности же в 1823 году Леокадия находилась еще в Испании, потому что, согласно официальному сообщению, она пересекла испанско-французскую границу в районе Байонны позже в сопровождении двоих детей.

Гойя сам был вынужден скрываться со второй половины января по апрель 1824 года. 1 мая 1824 года, после выхода декрета об амнистии, Гойя рискнул официально выхлопотать себе шестимесячный отпуск, потому что «ему из-за возраста и болезней было необходимо лечение на водах». Таким образом, он хотел получить возможность в любой момент вернуться из Франции в Испанию. Фердинанд, конечно, удивился, но все-таки 30 мая 1824 года дал свое согласие: «Король, наш господин, удовлетворяет заслушанную просьбу придворного художника Дон Франсиско Гойя о королевском отпуске с остановками на водах и курорте с тем, чтобы облегчить его страдания». 24 июня из префектуры министерства внутренних дел в Байонне поступило сообщение, что «Гойя с сегодняшнего дня отбыл в Париж». В Бордо он оставался три дня, которые использовал для того, чтобы увидеться со своими друзьями, бежавшими во Францию. Примкнув к ним, «юный путешественник», как они его называли, в возрасте 78 лет незамедлительно отбыл в Париж, где пробыл до 31 августа 1824 года. Встречи со старыми знакомыми вызвали в нем ностальгические воспоминания о счастливом времени в Испании.

В сентябре 1824 года Леокадия Вайсс со своими двумя детьми прибыла в Бордо, чтобы «присоединиться к своему супругу», как она объяснила при переходе границы чиновникам в Байонне. Разумеется. Гойя предполагал, что она будет впредь жить с ним как супруга. Он обустроил дом недалеко от центра Бордо, и надеялся, что будет жить в нем с Леокадией. Об этом сообщал его друг Моратин: «Гойя с сеньорой и ее детьми хорошо обустроили себе жилище. Я думаю, что зиму они благополучно переживут». Не известно почувствовал ли Гойя в Париже новый творческий импульс или нет. Вероятней всего, он интересовался там прогрессивной техникой изготовления литографий, которая скоро стала во Франции ведущей. Во время своего проживания в Париже Гойя создал четыре значительные литографии, появившиеся в Бордо под названием «Бордоские быки». Из официальных полицейских сообщений в Париже нам стало известно, что он «прибыл для того, чтобы посетить достопримечательности и прогуляться по общественным местам». Тем не менее, во время таких прогулок по Парижу он зарисовал карандашом сцены жизни простого народа и инвалидов. Правда, от такой работы, связанной с движением руки, он очень уставал.

Вскоре эмиграция стала тяготить Гойю, потому что он просто не умел ориентироваться в чуждом окружении. Исключение составляли лишь испанские земляки, которые пребывали там обособленно. 30 сентября 1824 года Моратин написал: «Гойя утомлен и ни минуты не находит себе покоя. Он здесь со своей Доньей Леокадией. Я не обнаружил между ними гармонии». Леокадии приходилось испытывать на себе частую смену настроений старика и его значительные претензии. Сейчас художник рисовал намного меньше, и в этот период появилось небольшое количество портретов его друзей. Среди них портрет того же Моратина, которого он уже однажды, 25 лет назад, нарисовал, и теперь Моратин был особенно горд оттого, что его еще раз нарисовали, он писал: «Он хочет сделать мой портрет. Должен ли я рискнуть получить нечто прекрасное, конечно, если то, что пошлет мне, кисть преумножит мои картины»? Гойя работал над портретом не прерываясь, и когда он был наполовину готов, Моратин сообщил: «Гойя полностью ушел в себя и рисует ровно столько, сколько позволяет ему обходиться без творчества время».

Последние годы жизни художника озарились светлым образом маленькой Марии дель Росарио. Ослепленный своей истинно отцовской любовью, он удивлялся способности ребенка к рисованию, о чем можно сделать вывод из письма к другу Ферреру: «Этот удивительный ребенок и миниатюрный живописец хочет учиться, и я хочу также, так как это то, что осуществится с возрастом, и, может быть, даст миру великий феномен». С его почти достойным сострадания ослеплением он верил в то, что его гений продолжает жить в этом ребенке, и страстно желал того, что никогда не осуществилось.

После того как в жизни Гойи появилась нужда, потому что он лишился постоянного жалованья придворного художника, он стал подумывать о продлении отпуска. 7 января 1825 года он подал прошение о продлении своего курортного пребывания во Франции и с трепетом ожидал ответа из королевской палаты в Мадриде. 25 апреля 1825 года Моратин описал состояние его души в письме: «Гойе исполнилось 79 лет, и он со своим недостатком не знает, на что надеяться и чего желать. Я говорил ему, чтоб он успокоился по поводу своего отсутствия в Мадриде и получения разрешения. Ему нравится город, страна, климат, еда, независимость, тишина, которыми он наслаждается. С тех пор, как он здесь, у него не было болезней, которые его ранее беспокоили. Но, в его голове сидит мысль, что он в Мадриде многое уладит, и если она его не отпускает, то он, как упрямый ишак, собирается в путь, имея при себе крестьянскую шляпу, накидку, винную фляжку, деревянное стремя и рюкзак».

Наконец он получил документ, представляющий ему право в течение шести месяцев «использовать минеральную воду и ванны… по возможности восстанавливать свое здоровье». И хотя эта хорошая новость его удовлетворила, все равно его ностальгия и страстное желание вернуться домой в Мадрид не утихли. Он не хотел больше продавать свои произведения. Когда парижский друг сообщил Гойе, что его Caprichos пользуются большим успехом и предложил изготовить еще одну партию, он отказался. Раньше его интересовало то, какую реакцию вызовет анонимная публикация в Париже его литографии «Бордоские быки»; хотя в то время в Париже не было надобности в быках, они, как указывает Феррер, были объезжены. 20 декабря 1825 года Гойя ответил на это: «Ваше высказывание о моих оттисках „…быков“ убеждает меня, что у Вас нет возможности говорить о Caprichos, потому что больше двадцати лет назад я доверил их королю. За это я был обвинен святой инквизицией. Впрочем, они должны были быть мне благодарны за плохой росчерк, так как у меня нет зрения, сил, чернильницы, пера — у меня осталась только сила воли». В действительности его зрение ослабло, и он во время работы и при чтении должен был использовать лупу. Когда он писал, его руки дрожали, и мы знаем, что причиной было больное сердце, и не перестаем удивляться, откуда у него находились силы, как у юноши, и тому, что он сам выразил символически в заголовке своих рисунков, выполненных в то время: «Я все еще учусь».

Весной 1825 года Гойя вновь тяжело заболел. На этот раз врач установил у него паралич мочевого пузыря и опухоль толстого кишечника, которые, по его мнению, учитывая возраст пациента, нельзя было вылечить. Гойя был прикован к постели и его друзья ожидали самого худшего. Вторая половина отпуска истекала, его сын Хавьер стал хлопать о его дальнейшем продлении. На этот раз, принимая во внимание вызывающее опасение состояния здоровья отца, появилась возможность остаться лечиться еще на целый год на курортах Франции. 4 июля Фердинанд VII, а королю сообщили, что для Гойи это, может быть, последние мучения, дал свое одобрение. Никто не рискнул бы питать надежды на то, что случилось: Гойя пришел в себя и на этот раз, уже в середине июня 1825 года приступил к работе. 30 октября Гойя, как писал Моратин, переселился в маленький дом с садом и спокойно жил в нем вместе с Леокадией и ее маленькой Марией дель Росарио, а его «курортное проживание» сопровождалось выплатой жалованья, причитавшегося художнику двора.

30 марта 1826 года художник отпраздновал свое 80-летие и доказал, что в таком возрасте он может еще работать, потому что он нарисовал портрет председателя банка Бордо и управляющего имуществом Гойи. Но он все равно тосковал по родине и как-то сказал своему сыну Хавьеру: «Несмотря на то, что в Бордо жить очень приятно, но этого недостаточно, чтобы оставить родину». С Испанией было связано все его творчество, и он почувствовал, что для него — дело чести съездить еще раз в Мадрид. Кроме этого, его второе разрешение на отдых вскоре после дня его рождения подходило к концу, он понимал: необходимо третье позволение короля на его продление. Из создавшейся ситуации Гойя видел только один выход, а именно: король лично удовлетворяет его прошение об уходе со службы придворного художника и назначает пожизненную пенсию.

Последняя просьба для него имела особенное значение, так как его общее имущество было уже долгое время передано в право владения по наследству и жалование придворного художника необходимо было для проживания в Бордо с Леокадией и Марией дель Росарио. Преждевременную передачу поместья Гойи можно было бы объяснить только давлением Хавьера, который боялся, что его отец в последнюю минуту перепишет часть на Леоккадию и ее детей. Поэтому Гойя, неоднократно повторяясь, вынужден был успокаивать Хавьера: «Ты знаешь точно, что все, чем мы располагаем, принадлежит тебе». И хотя из этого можно сделать вывод, что Гойя имел в своем распоряжении резервные деньги, которые находятся в банке Бордо, все равно он не перестал хлопотать о пенсии.

Гойя считал, что он должен поехать в Мадрид и там уладить все свои дела при дворе, но он был уже стар и путешествие становилось довольно рискованным предприятием. 7 мая 1826 года Моратин писал своему другу: «Если он не приедет в Мадрид, то не удивляйтесь, так как легкое недомогание, возможно, имеет последствия, и где-нибудь в углу приютившего его дома он, может быть, испускает дух». 30 мая 1826 года «в день, когда исполнилось ровно два года со дня удовлетворения его первой просьбы об отдыхе», Гойя, невзирая на все опасения, прибыл целым и невредимым в Мадрид. Он собственноручно принял отставку и затем верноподданически напомнил королю, что с того самого дня, когда «Менгс пригласил меня из Рима», он верно служил трем королям испанского дома Бурбонов и только прошение об отставке сместило его с должности придворного художника. 17 июня Фердинанд VII удовлетворил его просьбу и заверил, что он будет получать пожизненную пенсию, а также разрешил возвратиться во Францию. Тем временем Вицент Лопес стал первым художником двора и выполнил знаменитый портрет мастера, который сейчас находится в Прадо. Разумеется, он был абсолютно достоверным с точки зрения ровной, до мельчайших деталей исполненной академической живописи и не соответствовал восприятию искусства Гойей.

Освобожденный от материальных хлопот, Гойя после своего возвращения из Мадрида успокоился, и Моратин сообщал: «У Гойи все хорошо. Он развлекается эскизами, гуляет, ест и спит. В его доме царит только умиротворенность». Если прежде его очень волновала поездка в Мадрид, то теперь он охотно возвратился в Бордо. Во Франции он ощутил полную независимость и личную свободу, но платой за это было пребывание на чужбине. Впрочем, чужбина для него оказалась не только тяжким бременем. Он на глазах освобождался от духовных установок эмигрантов и все больше начинал воспринять французский менталитет. В его записной книжке, в которую он заносил пометки об улицах города, сделаны пером или сепией бесчисленные рисунки, изображавшие жизнь простого народа. Благодаря Леокадии и Марии дель Росарио, питавшим особую страсть к цирку, он с волнением наблюдал за номерами с участием животных и клоунов и рисовал их карандашом. В его рисунках чередуется анекдотичность ярмарок, цирковых представлений с фантасмагорией.

Очень долгое время считалось, что Гойя до самой своей смерти не покидал Бордо. Однако при реставрации портрета внука Мариано была обнаружена дата, свидетельствующая о том, что летом 1827 года предпринял свое второе путешествие в Мадрид, причина которого нам точно не известна. Впервые Мариано приехал к своему деду в Бордо в 1828 году, в то время как на портрете было начертано, что «Гойя посвящает этот портрет своему внуку, в 1827 году в возрасте 81 года». Было доказано, что портрет нарисован в Мадриде, а не в Бордо, как предполагали до сих пор. Вероятнее всего, он прибыл в Мадрид, чтобы проинформировать семью о том, что деньги в банке Бордо принадлежат Мариано и что о семье он заранее позаботился. Его второе путешествие в столицу Испании прошло с невероятной быстротой, о чем свидетельствовал документ из Байонны: «20 сентября 1827 года Гойя прибыл из Испании и продолжил свое путешествие в Париж».

В последний год жизни Гойя достиг техники, которую можно определить как свободу творчества. Он наносил цвета пальцами или кусочками сукна, использовал жидкие краски, которые одновременно с красящим веществом втирал в полотно — и все это происходило спонтанно, естественным образом. В последний год накануне его смерти появились портрет внука, эффектное изображение монаха и монахини, в которых он явился провозвестником экспрессионизма. Шедевром стала полная оптимизма картина «Молочница из Бордо». Над грациозным и смиренным образом сияет свет, и ее мечтательное лицо пребывает в гармонии цветовых тонов голубого и зеленого, что побудило Готье высказать: «Ренуар еще не родился, а мастер импрессионизма уже есть».

В начале 1828 года внук Гойи Мариано отправился в путешествие вместе со своей матерью в Гибралтар, и Хавьер сообщил отцу, что они оба намерены прибыть в Бордо и что он сам планирует длительную остановку во Франции. Очень счастливый Гойя отправил свой ответ 17 января 1728 года: «Самое прекрасное мгновение для меня было, когда я получил от тебя письмо… Сообщение о гибралтарских путешественниках вызвало во мне оглупление от радости. День прошел так быстро и ты получишь это письмо с небольшим опозданием, но что, собственно, такого произойдет, если они будут уже здесь и ты, может быть, тоже подъедешь, и вы останетесь на пару лет. Я надеюсь, и это будет так здорово, что мы все время будем вместе, что будем жить в Бордо у меня… Ты должен мне заранее написать, когда они уедут из Барселоны, а также о твоих намерениях на этот счет».

Но вскоре лихорадочное ожидание старика и бьющий через край оптимизм поостыли, потому что любимая семья не торопилась отправиться в путешествие в Бордо. Гойя даже представить себе не мог, что приезд семьи меньше всего связан с желанием увидеть его, что ими двигало стремление находиться поблизости и вмешаться, если вдруг последняя воля старика окажется в пользу Леокадии и ее детей. 3 марта 1828 года Гойя, устав от длительных ожиданий, написал своему сыну: «Я вижу, что у тебя всегда найдутся причины, чтобы отложить решение о твоем путешествии. Я ожидал, что вы приедете, и надеялся, что получу письмо, но я уже… Прощай, у меня нет больше желания писать». Ожидание радости и разочарование сыграло с Гойей плохую шутку, потому что из письма от 26 марта можно заключить, что у него был приступ: «Я чувствую себя уже лучше. Я надеюсь, что мое состояние здоровья достигло того уровня, что был до приступа. Своим выздоровлением я обязан Молине, который готовил мне настой из порошка корня валерианы». Вероятно, в это время он находился в доме Хосе Пио де Молины, портрет которого рисовал накануне приступа. Этот последний шедевр, сохранившийся до сих пор, не был закончен. Но все мысли Гойи были вокруг страстно ожидаемого приезда внука, о чем свидетельствует письмо от 26 марта: «Я с нетерпением жду любимых путешественников, беспокоюсь о них. Все то, что ты мне говоришь в последнем письме, называется отказом от поездки в Париж, потому что вы могли бы пробыть у меня слишком долго. Однако если ты приедешь ко мне летом, то это все, чего я хочу… Я очень счастлив, что мое здоровье улучшается и что могу встретить искренне любящих меня путешественников». Наконец желания Гойи сбылись и он смог заключить в объятия своего внука. Но через три дня после встречи с ним Гойя дрожащими пальцами написал последние слова сыну: «Мой дорогой Хавьер, я только хочу тебе сказать, что радость, которую я испытал, была очень большой. Я чувствую себя не очень здоровым и вынужден быть прикован к постели. Милость Господня исполнит мою просьбу о том, чтобы ты приехал и мог до краев наполнить чашу моего счастья».

На следующий день его разбил правосторонний паралич и он потерял способность говорить. Но несмотря на то, что он находился в столь жалком состоянии в полузабытьи, он с нетерпением ожидал Хавьера. Только однажды он приподнялся, и на короткое время к нему вернулся дар речи. Но он был настолько слаб, что нельзя было понять ни единого слова. 28 апреля Донья Леокадия передала письмо находившемуся в Париже другу, в котором рассказывала детали последних часов жизни Гойи: «Внук и невестка приехали к нам 28 числа прошлого месяца. 1 апреля мы вместе обедали. До пяти часов следующего дня, дня его святого, он не говорил. Речь к нему вернулась ненадолго, потому что он был наполовину парализован. Такое состояние его здоровья продлилось еще 13 дней. За три часа до смерти он призвал всех. Он смотрел на свою руку в простодушном удивлении. Он хотел составить завещание и высказать свою благосклонность, однако его невестка сказала, что он это уже сделал. Для него этот момент так и остался неясным. Его слабость не дала возможности что-либо понять, он говорил невнятно. В ночь с 15 на 16 апреля в 2 часа он умер… Молина и Бругада видели его смерть, а я буквально за две минуты вышла из комнаты, так как после полуночи у меня не осталось сил, чтобы сидеть около кровати… Когда он уснул-таки смирным и веселым, даже сам врач удивился его терпению и силам. Он думает, что он не испытывал страданий, но я не уверена в этом». Гойю похоронили в Бордо. В 1901 году его прах переправили в Мадрид, а в 1919 году он обрел окончательное пристанище в монастыре Сан-Антонио де ла Флорида, где он изобразил на чудесных фресках ангелов, которые ожидали его на протяжении более чем столетия.