Стокгольм с высоты полета гуся Мартина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стокгольм с высоты полета гуся Мартина

Народ, создавший Стокгольм, лишь статистикой или муравьями может быть назван малым.

Илья Эренбург

Стокгольм встретил меня пустыми будничными улицами, хотя в день приезда было воскресенье. Шведская столица производила впечатление поспешно брошенного на произвол врага города. По всем внешним признакам можно было сделать вывод, что люди в нем только что были, но, вероятно, чтобы отравить вновь прибывшему второму секретарю советского посольства первые впечатления о шведах, они все сразу снялись с насиженного места и исчезли в неизвестном направлении.

Впрочем, нескольких шведов я все-таки узрел на вокзале и в районе Фридхемсплана.[53] Бродили по улицам, словно сонные курицы, представители зарубежной рабочей силы — турки, пакистанцы, югославы, латино-американцы, но они явно не вписывались в городскую картину, а потому только усугубляли мое первое впечатление от столицы Швеции.

— Так куда же подевался весь народ? — не вытерпел я, обращаясь к Феликсу Мейнеру, третьему секретарю посольства и сотруднику консульского отдела, которому было поручено встретить меня с семьей у поезда.

— Все за городом. Летом шведы все, как один, уезжают из города и проводят выходные на природе.

— Но не до такой же степени нужно любить природу, чтобы очистить город до последнего человека!

— Шведы не пропускают хорошей погоды, а сегодня, — с видимым сожалением и неприкрытой скукой на лице произнес Мейнер, — очень хорошая погода.

Я хорошо понимал чувства, которые владели Мейнером в этот день, и сначала почувствовал себя несколько виноватым. Кому же захочется проторчать целый день в душном городе из-за того, чтобы встретить на вокзале еще одного командированного? Но поразмыслив и вспомнив, что в свое время сам «хлебнул» подобных радостей предостаточно, я не стал излишне терзать совесть: в конце концов здесь каждый должен выполнять то, что поручат. Про себя с удовлетворением констатировал, что ранг и паспорт второго секретаря переводили меня на низшую ступеньку старшего дипломатического состава, а значит, и освобождали впредь от подобных «технических» поручений посла.

Впрочем, Феликс Мейнер, эстонец по национальности, оказался «своим» парнем, и в течение длительного времени, пока у него не закончился срок командировки, мы поддерживали неплохие личные отношения. Чего нельзя было сказать, например, о его коллеге атташе Маде.

Он тактично балансирует со всеми.

Тиит Маде, как и несколько других прибалтийских сотрудников посольства, был командирован в Стокгольм по квоте МИДа Эстонии. В советские времена в советских посольствах в Копенгагене, Осло, Стокгольме и Хельсинки прибалтийские республики традиционно имели по одной-две должности — в основном атташе и третьих секретарей. Эти преимущества по сравнению с другими союзными республиками были предоставлены им потому, что в странах Северной Европы проживали значительные эстонские и латышские колонии, и для поддержания культурных связей с ними предпочтительно было использовать коренных представителей.

Кроме Мейнера и Маде в посольстве работал также латыш Ивар Кезберс — жгучий подвижный брюнет, скорее похожий на молдаванина, чем на представителя северного народа, разбросанный, экспансивный, как все комсомольские работники, умевший, однако, отлично ладить со всеми в коллективе посольства и за его пределами. Его потом сменил Альберт Лиепа, настоящий, по моим понятиям, латыш, крепкого характера и сильной воли, собранный и целеустремленный, немного себе на уме, но не слишком, чтобы отталкивать от себя собеседника. Мне пришлось делить с Кезберсом, а потом и с Лиепой, один рабочий кабинет и потому могу с полной ответственностью говорить, что на этих ребят можно было положиться и с ними я охотно пошел бы тогда в разведку.

Интересно было бы узнать, как сложилась их судьба в наше время. А. Лиепа по возрасту должен был уже давно выйти на пенсию. Ивар Кезберс мелькнул на латышском политическом небосводе в конце перестройки и начале развала Союза. Все-таки сказалась его неуемная комсомольская натура, потому что он, говорят, встал у руля созданной им самостоятельной партии и одно время был даже близок к правительственным кругам Латвии. Тиит Маде проявил себя за последнее время тем, что выступал с резко антирусских и националистических позиций. Одно время он был депутатом парламента, но сейчас он что-то ничем не проявляет себя. Либо «сошел с лыжни», либо просто мне не попадаются в руки нужные газеты, в которых бы описывались его деяния.

Во всяком случае, Т. Маде остался тем, кем он и был в тот далекий 1977 год, когда я с ним столкнулся впервые. Уже тогда он не скрывал своей антисоветской (что для меня было в общем-то понятно) и антирусской сущности, потому что ненавидел не только советский строй, но и все русское. Он вел себя высокомерно и по отношению к руководству посольства и выполнял его поручения через силу. Просить его об оказании какой-нибудь товарищеской услуги никому не приходило в голову. Тиит Маде, made in Estonia, так и жил посреди огромного коллектива, общаясь исключительно со своей женой и сбежавшими на Запад земляками. Удивительно только, как выездная комиссия ЦК пропустила такого человека за границу и почему так долго его терпели в посольстве, где все — и резидент, и посол, и секретари профкома, месткома и прочая и прочая, — все знали, что он был за фрукт. Вероятно, из чувства ложно понятого интернационализма.

Тиит Маде не был интернационалистом и за доброе к себе отношение отплатил махровым национализмом.

…Советское посольство в Стокгольме располагается последние двадцать пять лет на Ервелльсгатан, на улице Ервелля — в тихом и уютном уголке микрорайона Мариефред, запертом между скалистыми проливами Малого и Большого Эссингена с запада, просторным Мэларен — с юга, Вэстербрупланом — с востока и «газетными» небоскребами «Экспрессен» и «Свенска Дагбладет» — с севера. Въехать на Ервелльсгатан или выехать с нее незаметно было практически не возможно. Не знаю, имел ли мнение представитель разведки при выборе места для строительства здания, но выбрано оно было исключительно невыгодно.

Впрочем, вид на Мэларен открывается от посольства достаточно живописный, и сам Ервелль несомненно согласился бы с этим мнением.

К. Ервелль, ученый и просвещенный человек времен короля Густава Третьего, прославил свое имя публицистикой. Король, с именем которого шведы связывают целую историческую эпоху, именуемую густавианством (своеобразный шведский век, в котором получили развитие науки, искусство, театр, литература, просвещение, архитектура, интерьер, одежда, определенная французская утонченность), благоволил к своему публицисту, однако тот оказался роковым образом связанным с человеком, ставшим на путь заговора с целью устранения просвещенного монарха.

Убийцей стал некто Якоб Юхан Анкарстрем. Родился он в семье предпринимателя, почитавшего идеи французских просветителей и особенно Руссо и воспитывавшего своих детей в строгости и простоте.

К. Ервелль, который по смерти шведского последователя творца «теории общественного договора» взял на себя роль опекуна осиротевшего Анкарстрема, утверждал, что виной всему оказалось неправильное домашнее воспитание заговорщика и что дом сделал его вздорным упрямцем, наполненным духом противоречия и озлобленным оппозиционером. К. Ервеллю, конечно, виднее, но скорее всего папаша Анкарстрем явно переусердствовал, вдалбливая идеи Руссо в бедную головку сына, а ученому мужу было, как всегда, не до таких мелочей, как исправление своего воспитанника.

Якоб Юхан Анкарстрем, со временем ставший офицером, считал, что Густав III, сам пришедший к власти путем офицерского заговора, является тираном, несправедливо отодвинувшим от государственного кормила дворянство и давшим дорогу людям незнатным, «подлым». Следовательно, его необходимо устранить, то бишь убить.

«А» в принципу культурный человек, но окурки под столам давит ногами.

Я. Анкарстрем привлек себе на помощь графа Риббинга и дворянина Хорна. Они должны были подготовить некоторые мелкие детали убийства, потому что честолюбивый заговорщик считал, что «рассчитаться» с королем — дело его личной чести. Риббинг и Хорн, судя по всему, состояли в более широком заговоре, зревшем среди обиженных дворян и возглавлявшимся хитрым генералом Карлом Пехлином. Им не составило труда разжечь в груди Анкарстрема благородный гнев и «расстелить» ему дорогу до места покушения на «тирана».

Они помогли убийце проникнуть на костюмированный бал, на котором тот беспрепятственно подошел к Густаву III сзади и «храбро» выстрелил из пистолета ему в спину. Оркестр играл бравурную кадриль, и никто не услышал, как раздались выстрелы. Потом, конечно, разобрались в чем дело, перекрыли выходы и предложили всем присутствующим снять маски. Убийца пытался скрыться и освободиться от пистолетов, но это ему не удалось.

Король тринадцать суток находился в мучительной агонии от полученных ран, пока не скончался. Убийца же был казнен.

По полученным данным, покойный король будет похоронен в двух местах: у себя на родине и в столице.

Как бы там в шведской истории с Ервеллем ни было, переезд посольства в новое здание из старого, располагавшегося на Виллагатан — тоже в тихом, уютном и респектабельном районе Эстермальм — было несомненно большим благом, потому что в старом здании становилось уже тесно.

Но, как всегда водится, самому работоспособному отделу посольства — консульскому — не хватило места на улице имени опекуна убийцы самого любимого шведского короля, и мне пришлось еще несколько лет поработать в старом здании и поохранять там давно выветрившийся дух Александры Коллонтай, Зои Воскресенской (Рыбкиной) и некоторых других широко и менее широко известных лиц.

Впрочем, дух А. Коллонтай благополучно переселился в новое здание, где ему и его материальному воплощению в виде сохранившихся немногочисленных предметов, когда-то принадлежавших легендарной революционерке и послу, отвели комнату-музей, которую время от времени — не для каждого гостя — открывали по личному указанию посла Михаила Даниловича Яковлева. Небольшой письменный стол, за которым работала Коллонтай, письменный прибор, стул, пара статуэток, шкаф — вот и все, что осталось от человека, владевшего когда-то умами сотен и сотен тысяч людей и приложившего немало стараний, чтобы заморочить эти умы «новыми революционными» понятиями о смысле жизни, о свободной любви. И хотя умерла А. Коллонтай в Москве, думается, душа ее осталась витать в Швеции: за долгие годы работы там она оторвалась от своей родины, а сталинский режим давно лишил ее всяких иллюзий относительно «завоеваний революции».

Весьма странно распоряжается иногда судьба. Ну разве можно специально устроить так, чтобы бунтарский дух «пчелки» и «неутомимой жрицы» любви упокоился именно в стране, ставшей царством свободной любви! Стране, объявившей ее сначала «персоной нон грата», а потом выдавшей посольский агреман.

Какая биография!

Сами стены в доме на Виллагатан своими облезлыми обоями, потрескавшейся штукатуркой на высоких потолках, оббитой лепниной, своей запущенностью и захламленностью, казалось, взывали к памяти тех, кто зимними длинными вечерами сидел внутри них за расшифровкой длиннющих «портянок» из внушающего уважение и страх Центра, у кого сердце сжималось при известиях о том, что немцы стоят под Москвой, у кого не раз опускались руки от бесполезных попыток договориться о чем бы то ни было с «нейтральными» шведами, кто жестоко экономил на скудных представительских и при самой плохой игре делал приятную мину, кто страдал здесь, переживу, радовался удачам и трудился на благо страны.

Зоя Воскресенская, жена резидента Бориса Рыбкина, сама сотрудница резидентуры, которая закончит свою служебную карьеру в администрации ГУЛАГА, сосланная туда из разведки за свое «упрямство» и несогласие с начальством, через двадцать лет станет писательницей и вспомнит те тревожные годы войны в мирном бюргерском Стокгольме, единственном городе в Европе, утопающем в море мирных огней.

…Александре Коллонтай наносит визит британский посол Виктор Маллета и вручает роскошный букет. Через несколько дней у советского посла возникает повод для ответного знака внимания — кажется, победоносные британские войска добились на каком-то фронте значительных успехов, и она решает послать послу его королевского величества цветы. В кассе посольства пусто, и Коллонтай дает указание послать ему букет, который получила от него накануне.

Через день англичанин звонит по телефону на Виллагатан, благодарит за оказанное внимание и ехидно говорит:

— Странное дело, ваше превосходительство, неужели я вас так сильно огорчил, что вы вернули мне цветы?

— О нет, сэр Виктор, цветы великолепны, и я заказала вам копию вашего букета, — без промедления находится Коллонтай.

— Целую вам ручки, мадам. У вас отличный вкус! Поздравляю.

А чего стоит только одна история о том, как стокгольмская резидентура посылала связника в нацистский Берлин, чтобы восстановить утраченную связь с руководителями «Красной капеллы»!

По заданию Центра Зоя Воскресенская с мужем подобрала подходящего агента из числа шведов, тщательно проинструктировала его самого и снабдила письменными инструкциями для берлинского друга, заделав их в булавку для галстука. Агент подтвердил на встрече, что все понял и выехал в командировку.

Каково же было разочарование Рыбкиных, когда агент неожиданно вернулся с полпути, объяснив, что у него не выдержали от напряжения нервы и что ему все время казалось, что его вот-вот арестуют. С трудом удалось убедить шведа, что оснований для подозрений у него нет и что бояться ему нечего. (Легко сказать, что опасность не существует, но могу себе представить, что мог навыдумывать и представить себе в дороге тот мнительный швед. Шла война, и ехал он в самое пекло нацистов, от которых можно было ждать чего угодно и для которых нейтралитет шведов был простой фикцией.)

Агенту было еще раз напомнено, что напоминаний больше не будет.

Но пока Рыбкины готовят шведа опять в поездку, в Берлине происходит провал, и Шульце-Бойзена и Харнака вместе с единомышленниками арестовывают. Тень подозрения теперь падает на шведа. Только в конце войны Центру станет ясно, что провал «Красной капеллы» произошел по его, Центра, вине, потому что он снабдил своих людей и в Бельгии, и в Германии одним и тем же шифром. Запеленговав и арестовав радиста Макарова в Бельгии, гестапо провела по всей Европе лавинообразную серию арестов, разгромив почти весь «оркестр» ГРУ и КГБ.

Супруги Рыбкины глубоко уверены в честности своего шведского друга и всеми способами стараются доказать Центру, что он к провалу «Красной капеллы» никакого отношения не имеет. Напрасный труд! Их отзывают из командировки и отстраняют от работы, но Рыбкины все равно стоят на своем.[54]

Странное дело: Центр очень часто верит в то, во что хочет верить. Ведь предлагала же Зоя Рыбкина и не раз, чтобы Центр отозвал из Стокгольма шифровальщика Петрова. От ее внимания не ускользнули его стяжательское отношение к деньгам и вещам, нечистоплотное отношение к товарищам по работе и к делу, но нет, доводы резидентуры и здесь оказываются «недостаточно аргументированными». Петров благополучно «отбывает свой срок» в стокгольмской резидентуре и с повышением по службе возвращается в Москву.

За свое удивительное равнодушие Центру через несколько лет придется расплачиваться и расплачиваться весьма тяжелыми последствиями. Петров, дослужившийся уже до старшего оперативного сотрудника разведки, станет на путь предательства и вместе с женой попросит политическое убежище в Австралии.

…Где-то в этой зале, где я сижу теперь за облезлым столом и принимаю посетителей, ходатайствующих о туристской визе, красавец-полковник шведских ВВС, бывший военно-воздушный атташе в Москве, Стиг Веннерстрем расхаживал со стаканом виски в руках, пока его контролер из ГРУ Виталий Никольский лихорадочно «потрошил» его шинель в гардеробе на предмет изъятия разведдонесения. Веннерстрем имел официальный повод для посещения советского посольства и всегда, когда приходил к советским военным в гости, оставлял очередной агентурный материал в кармане шинели или пальто. Просто и удобно. Точно таким же способом пользовались американцы и англичане в Москве в период работы с Олегом Пеньковским.

И вообще эти стены могли бы рассказать очень много интересного и полезного. Но они не умеют разговаривать, и нужно обладать достаточно богатым воображением, нужно знать немного историю, чтобы понять их язык.

Пребывание консульского отдела на Виллагатан закончилось довольно драматически. Хозяин дома, уставший, вероятно, надеяться, что русские когда-нибудь отремонтируют арендуемое помещение до того, как оно обрушится на головы арендаторов, пришел к нам во время консульского приема и предъявил ультиматум: либо ремонт, либо освободить дом.

Посол М. Д. Яковлев выбрал второе. Он не питал сентиментальных чувств к старому очагу сталинской дипломатии и дал нам указание срочно подбирать в городе новое помещение. Мы предложили построить на территории нового посольства небольшой домик для консульского отдела, но эта идея воплотилась в жизнь лишь спустя полтора десятка лет. (Когда я в 1996 году прибыл в трехдневную командировку в Стокгольм, здание уже стояло на одном из тех мест, где мы когда-то безуспешно уговаривали Михаила Даниловича его построить. Прогресс все-таки существует. При повторном посещении Стокгольма я также обнаружил, что стеклянная дверь в посольстве, которую так методично, но безуспешно пытался разбить своей головой агроном из Воронежа, работавший в 70-х годах сельскохозяйственным атташе, дала-таки трещину! Прав был обломовский слуга Захар, утверждавший, что всякая вещь имеет свой конец.)

Уникальным элементом столицы Швеции является наиболее старая его часть — она так и называется Старым городом. Собственно, Стокгольм и начал вырастать из Старого города или «Города между мостами», основанного легендарным ярлом Биргером в 1252 году. Город, словно замок, запирающий вход с моря в глубоко вдающееся в сушу озеро Мэларен, априори занимал важное стратегическое оборонное и торговое положение, а потому был обречен на бурное развитие и превращение в настоящий центр шведской нации.

До возникновения Стокгольма шведской столицей на протяжении полутора веков была Сигтуна (слово «туна», которое очень часто встречается в названиях шведских населенных пунктов, означает то же самое, что и английское «town» или русское «тын»), что на русский язык переводится как Город Сигов. Но в 11&7 году на город напали эстонские язычники, которые безжалостно разграбили его, сожгли и разрушили до основания. Согласно легенде, оставшиеся без столицы шведы пустили по воде бревно и понаблюдали, где оно приткнется к берегу. Бревно — по-шведски «сток» — ткнулось концом в островок на Мэларен у самого выхода в море — по-шведски «хольм», и ярл Биргер дал указание закладывать тут город Стокгольм.

А в «благодарность» за то, что эстонцы «подарили» Швеции Стокгольм, шведы традиционно испытывают к ним особое уважение и даже любовь, считая их своими меньшими братьями.

Интересно, что, уходя из уничтоженной Сигтуны, эсты прихватили с собой литые из металла ворота храма, но по дороге на них напали новгородцы, отбили ворота и привезли их домой. Теперь они, подновленные новгородскими кузнецами и литейщиками, стали собственностью Господина Великого Новгорода и до сих пор украшают Софийский собор. Шведы, однако, не имеют никаких прав на реституцию, потому что в Сигтуну ворота попали в свое время из… Магдебурга, откуда их привезли воинственные викинги. Ну как тут не воскликнуть: «Вор у вора украл!» Да-а-а, хороши были наши предки-ушкуйники, да и у шведов и эстонцев они были не хуже!

Вообще-то шведы в отличие от датчан не любят скученности, и шведская столица раскинулась намного просторней, чем Копенгаген. Стокгольм развивался почти всегда преимущественно вширь, а не вверх. Узкие средневековые улочки сохранились лишь в Старом городе, по некоторым из них не то что не проехать на машине, но и с трудом можно разминуться с идущим навстречу пешеходом. Жить в Старом городе тем не менее считается очень престижно, хотя и весьма дорого. Здесь поселились представители шведской богемы, зажиточных слоев буржуазии и антиквариата. Улоф Пальме вышел в свою последнюю прогулку из своей квартиры в Старом городе. В Старом же городе, рядом с государственным банком и (старым) зданием риксдага, уже чувствуя за своими плечами дыхание контрразведки, в мае 1963 года был арестован смятенный Стиг Веннерстрем, полковник ВВС Швеции, идеалист по убеждениям, блестящий аристократ и дальний родственник короля іустава VI Адольфа. Аресту предшествовало длительное сотрудничество с военной разведкой Советского Союза.

Древние камни Старого города должны помнить не одну историческую драму… Одна из них, связанная с становлением шведского государства и зарождением королевской династии Васа, носит название Стокгольмской Кровавой бани. Все учебники шведской истории описывают это событие как из ряда вон выходящее по своей жестокости и вероломству.

Кальмарская уния не являлась идеальной формой сосуществования скандинавов, и в Швеции постоянно тлели искры недовольства засилием датчан в этом союзе. Страна формально управлялась шведскими наместниками, но все важные указания шли из Копенгагена. Так было до тех пор, пока в 1512 году не умер наместник Сванте Стюре. На его место был избран сконский дворянин Эрик Тролле, но не тут-то было: сын покойного Стен Стюре, более известный под именем Молодой Стюре, стал оспаривать право управлять Швецией от имени народа, и начался шведский вариант смуты.

В события вмешался датский король Кристьян И. Он со второй или третьей попытки — естественно, с помощью войска — «замирил» шведов, и в воскресенье 4 ноября 1520 года, во избежание всяких недоразумений на будущее, решил сам стать шведским монархом. Коронационные торжества продолжались три дня, а в парадных залах Стокгольмского дворца, как пишет хроникер, толпились «лучшие люди и их слуги» — мужчины и женщины, епископы и простые священники, бургомистры городов и члены городских советов, купцы и военные, — одним словом, цвет шведского общества. Король не был скрягой, угощал всех на славу, поэтому столы ломились от всякой снеди, ^вино лилось не переставая. Если кому-то становилось плохо, тот уходил домой отдохнуть, чтобы потом снова вернуться и продолжить праздник живота.

В среду, 7 ноября, в час дня, когда «веселье достигло своего апогея», к изумлению гостей закрылись ворота замка. Все почему-то сразу протрезвели. Потом вытащили трон, на него воссел Кристьян II и задним числом начал импровизированное разбирательство с целью найти виновника предыдущей многолетней смуты, отголоски которой еще давали о себе знать. Молодой Стюре умер от ран в битве при Осундене, но в провинции Даларна скрывался ярый противник Дании Густав Васа, сбежавший незадолго до этого из датского плена.

Перед датским королем выступил уппсальский каноник Йон и начал зачитывать обвинительный акт епископа Густава Тролле. Тролле, родственник упомянутого выше Эрика Тролле, обвинял Молодого Стюре и его сообщников в неправде и всяких обидах. Восемнадцать из обвиненных епископом лиц находились тут же в зале — Кристьян успел их амнистировать. Допрос свидетелей длился до вечера, а к вечеру в зал вошли солдаты короля и увели всех задержанных гостей в башню.

А на рассвете начался заключительный акт правосудия. Король снова созвал епископов и прелатов в большой зал, чтобы выслушать их мнение об обвинениях, выдвинутых Густавом Тролле. Для верности пригласили и самого епископа. В результате восемь из приглашенных высказались в пользу этого обвинения. В полдень церковников по два-три человека стали без всяких объяснений выводить из зала, в то время как личный каноник короля епископ Енс Бельденак утешал оставшихся обещаниями своего господина не тронуть и волоса с головы церкви.

Итак, епископы стали первой жертвой датского меча. За ними последовали остальные, запертые в башне. Всем отрубали головы. Казнь проходила на Большой площади перед ратушей — на месте казни позднее воздвигли Биржу. К месту казни волокли людей из города, их арестовывали на дому. Всего Кристьян II загубил 82 души. Кровь текла ручьями, а трупы казненных не убирали до субботы.

Некоторые историки склонны во всем считать виноватым епископа Тролле, пытавшегося защитить свое имущество и жизнь от посягательств Молодого Стюре. Другие винят во всем датского короля, который воспользовался жалобой Тролле для сведения счетов с партией Молодого Стюре. Король вошел в шведскую историю под именем Кристьяна Кровавого.[55]

Шведская столица разделена на две половины: южную и северную. Посередине находится озеро Мэларен. Обе части города соединяются тремя мостовыми артериями: одна проходит через острова Малый и Большой Эссинген, вторая называется Западным мостом, а третья — целая система мостов — проходит через Старый город к Седермальму. Это придает Стокгольму исключительно живописный вид, но делает его весьма неудобным с оперативной точки зрения. Незаметное для всевидящего ока СЭПО перемещение из северной части столицы в южную и наоборот представляется довольно хлопотным предприятием.

Как многие столицы Скандинавии и Европы, Стокгольм включает в себя саму городскую коммуну с населением около 700 тысяч человек (т. н. Малый Стокгольм) и Большой Стокгольм с прилегающими коммунами Спонга, Соллентуна, Сульна и др. Окраины города возникали и создавались обычно на базе старых поселков. Как правило, они состоят из торгового центра, небольших административных блоков и жилых кварталов, застроенных преимущественно одноэтажными виллами. Причин для появления в этих районах у разведчика-дипломата практически нет, если с большой натяжкой не считать приемлемой легенду посещения торговых центров.

Одним словом, это не Копенгаген.

Вся деловая жизнь города сосредоточена в Норрмальме и Кунгсхольме, частично в Эстермальме, где традиционно располагаются жилища богатых и аристократических слоев города, а также Седермальме — пролетарском районе. Остров Лидинге, расположенный на северо-востоке столицы, тоже используется в основном в качестве спального района, его облюбовали представители нового поколения буржуазии и зажиточной интеллигенции. На острове находится знаменитый Миллесгорден — Сад Карла Миллеса, одного из самых талантливых шведских скульпторов, статуи которого поставлены чуть ли не в каждом городе Швеции.

…По прибытии в командировку я занял квартиру моего предшественника, находившуюся в северном пригороде Акалла, удаленном от центра более чем на 20 километров. Это было чрезвычайно неудобно со всех точек зрения, и главное неудобство состояло в несовместимости наших с женой режимов работы (ей приходилось ездить на работу в посольство в самое разное время дня и пристраивать ребенка либо в импровизированный детский сад, либо у знакомых)[56] и в проблеме с доставкой ее домой, когда я был занят оперативными делами в городе. Помучавшись почти два года, я наконец подобрал квартиру на Рерстрандсгатан, что на Санкт-Эриксплане, всего в двух километрах от улицы Ервелля.

Говорят, на Рерстрандсгатан когда-то у кого-то останавливался Ленин, но точно установить не удалось даже корреспонденту «Известий» Марату Зубко, специализировавшемуся на стокгольмской «лениниане». В те времена было весьма конъюнктурным делом собирать информацию об эксплуатации трудящегося населения Запада и о пребывании вождя мирового пролетариата в той или иной столице Европы. Повезло журналистам, аккредитованным в Стокгольме, Копенгагене, Хельсинки, Лондоне, Женеве! И как не повезло их коллегам, направленным в какие-нибудь захолустные Бамако, Лиму, Рио-де-Жанейро или Нью-Йорк! Ильич там побывать не успел.

Итак, первое сравнение Стокгольма с Копенгагеном было не в пользу первого.

Позже, спустя полтора-два года, я найду в Стокгольме свою прелесть и тоже полюблю его за удивительное сочетание камня и воды, которым так славится Петербург, за свежий воздух, обилие парков, скверов и рощ, обрамляющих его словно зеленое ожерелье, за неуловимей аромат старины, витающий в воздухе. Здесь все дышит величавым покоем, умиротворением и неторопливым течением жизни.

Выйди ранним утром на крутой берег Стадсгордена, с высоты которого откроется захватывающий дух вид на величественный ансамбль города, на распластанные по воде Соленого озера морские красавцы-теплоходы, на утопающий в розовой дымке Юргор-ден и вознесшуюся к самым облакам телебашню, вдохни глоток соленого морского воздуха — и твое сердце забьется в унисон песне морского бродяги и самого любимого в Швеции барда Эверта Тоба, и ты впервые пожалеешь о том, что бог не дал тебе крылья, как вон тем чайкам, парящим над городом, или на худой конец позавидуешь счастливчику Нильсу Хольгерссону, облетевшему всю матушку-Швецию верхом на гусе по имени Мартин.

Будь у тебя крылья, ты бы сделал круг над Королевским дворцом и церковью Риддархольмсчуркан, бросился с высоты стремглав к красно-кирпичной ратуше, как вихрь пронесся бы над озером к Западному мосту, к зеленым купам дубово-липовой рощи Дроттнингхольма, поймал бы струю воздуха над летним дворцом и старинным театром и, налюбовавшись вдосталь геометрически правильными фигурами дорожек, аллей и клумб, развернулся обратно и полетел бы навстречу солнцу над кварталами Норрмальма и Эстермальма, который облюбовал для себя Фальк, герой «Красной комнаты» Августа Стриндберга, а потом воспарил бы к крутому берегу Седермальма, традиционной в прошлом обители бедных и униженных, чтобы проверить, не истощился ли в них алкогольный запах пивных и кабаков, так любимых сыном канцеляриста, поэтом и бродягой Карлом Микаэлем Беллманом…

Но что это произошло со мной?! Да я не только перемахнул через водную преграду Мэларена, — я улетел на два столетия назад в розово-туманное утро 1769 года.

Это что за странный ялик тащится по воде от Большого Эссинга к Лонгхольмену и что за странная компания собралась на его борту? Ба, да это собственной персоной бард, певец и гуляка Беллман со своей подругой Уллой Винблад и неизменными спутниками папашей Мовитцем и Фредманом, возвращаются с загородной попойки.

Внешне выглядел неряшливо: борода и бакенбарды плохо подстрижены, но в душе был весел,

Свежий ветерок слегка колышет парусами, которыми правит небритый Фредман. Карл Микаэль находится в приподнятом настроении, на него в буквальном смысле «нашел стих». Он возлежит на корме на клоке соломы, правой рукой обнимает пьяную и счастливую Уллу и громко декламирует свои стихи, которые в это утро сами просятся наружу из его молодой проспиртованной глотки:

Солнце светит ярко, кругло,

Словно зеркало вода.

Постепенно надувает

Свежий ветер паруса.

— Славно, славно погуляли мы сегодня, — вздыхает Фредман, закатывая от приятных воспоминаний глаза.

— Устал я от всего, черт бы вас побрал, — бранится папаша Мовитц и заходится в страшном приступе кашля. — Быстрей бы добраться до постели. Охо-хо-хо-хо! Бедные мои косточки.

Компания обгоняет лодки, доверху нагруженные морковью, капустой, зеленью, битыми курами и прочей крестьянской снедью.

— Откуда будете? — интересуется папаша Мовитц.

— Мы с Ловена, везем петрушку, зелень, молоко, спелые яблоки, — чинно отвечает ему высокий жилистый крестьянин.

— А мы из Хэссельбю, плывем в город продавать масло и черешню, — вторит ему другой.

Мимо проплывает купающийся в зелени остров Малый Эссинген, впереди показывается Лонгхольменская городская таможня. Это вдохновляет Беллмана на новое четверостишье:

В травке спряталась корова,

Испугавшись дойки.

Рыжий бык пускает к небу

Голубые струйки.

Ялик минует фаянсовую фабрику в Мариеберге, и в нос ударяет резкий запах селитры, которую делают на соседней фабрике в Кунгсхольме.

— Фи, какая гадость, — морщит свой носик Улла Винблад, делая вид, что всю свою сознательную жизнь провела в изысканных салонах и гостиных, а не на задворках Росенлунда. Все, как по команде, умолкают при виде тюремного заведения на острове Лонгхольмен, пользующегося в городе дурной славой.

— Когда-нибудь, Улла, и ты попадешь туда, — мрачно предвещает своей спутнице Фредман.

— А это для тебя, — указывает он пальцем на единственный в городе лазарет, врачующий венерические болезни. На сей раз возглас Фредмана касается Мовитца.

Ялик оставляет позади фабричные кварталы Рерстранда с тесными и грязными улочками и жалкими домишками рабочих, в которых господствует нищета, разврат и чахотка. Наравне с Парижем Стокгольм занимал одно из первых мест в Европе по смертности своих обитателей. Со стороны Брункеберга, на котором произошла знаменитая битва шведов с датчанами, слышны звуки трубы — это сторож делает побудку все еще спящему городу. На колокольне одной из церквей звонит колокол, на улицах появляются разносчики воды, открываются пекарни, потянуло едким дымком из кузницы.

Ялик причаливает неподалеку от Рыцарского холма, и вся компания направляет свои стопы к жениху Уллы, моряку Нурстрему, державшему питейное заведение, чтобы опохмелиться у него после бурной ночи и набраться сил для нового дня.

Беллману надо бы явиться на работу — он числился секретарем какой-то канцелярии, но именно числился, потому что работа его не интересовала. Его интересовали люди — солдаты, купцы, художники, бродяги, проститутки и прочие деклассированные элементы, которые окружали его с самого детства. Он любил и хорошо знал Стокгольм и подробно описывал свои похождения в нем в так называемых посланиях. Сам Густав III благоволил к поэту Беллману и наслаждался его фривольной поэзией, и это внимание первого лица в государстве спасало безалаберного Беллмана от многих бед и неприятностей.

Фредман был зажиточным часовщиком, но после неудачного брака «сошел с колеи» и быстро спустил все деньги в кабаках. Папаша Мовитц, когда-то служивший в артиллерии, стал инвалидом и уличным, кабацким музыкантом. Улла Винблад, дочь артиллериста, совращенная каким-то русским полковником, была теперь кабацкой девкой и «уличной нимфой».

Улла Винблад, дорогая,

Вся живая, огневая,

Ты всегда готова к свадьбе, —

писал о ней Беллман.

К. М. Беллман оставил после себя целую серию стихотворений, поэм и посланий с удивительно тонким и ироничным описанием всего того, что его окружало. В стране бурно развивалась наука и культура, густавианская эпоха была в самом разгаре. Шведский Державин, Барков и Давыдов в одном лице, он сам был продуктом этой эпохи, выразителем ее духа и атмосферы — атмосферы легкости, фривольности и утонченности. Его миром были кабаки и рестораны, по ним мы узнаем историю города и его обитателей. Его называли придворным шутом в театральной державе Густава III.

После смерти короля для Беллмана наступили трудные времена: он не успевал отбиваться от затаившихся до сих пор кредиторов и судейских чиновников. Когда он умер от чахотки в 1795 году, почти никого из его друзей и знакомых уже не было в живых. Улла Винблад пережила его всего на три года, но лучше бы было, если бы она умерла раньше.

На пороге нового века Стокгольм Беллмана прекратил свое существование.

…Заглянем вместе с волшебным гусем и Нильсом Хольгерссоном в глубь истории еще на сто лет и воспарим над кварталами Седермальма. Их еще не коснулась рука строителя и архитектора: крутом сады и палисады, болота и трясины, холмы и скалы.

Стоит ядреная сентябрьская погода — преддверие бабьего лета. Там и сям к небу поднимаются дымки винокурен, размахивают крыльями ветряные мельницы. По улицам бродят драчливые и недовольные солдаты-инвалиды, больные рабочие-текстильщики, пьяные матросы в обнимку с финскими девицами.

Эту идиллическую картинку нарушают дикие крики, доносящиеся со стороны подворья королевского переводчика Даниила Анастасиуса. Из дома выбегает простоволосая женщина и, оглашая улицу истошными криками, направляется к зданию суда. В присутственном месте она представляется Марией да Валлентина. Не переставая рыдать, она рассказывает судье, что ее жилец Йоханн Александер Селецки две недели тому назад заявщіся домой в пьяном виде и нанес ее мужу Даниилу Анастасиусу и пытавшейся утихомирить буяна свояченице несколько ножевых ран, от которых муж только что скончался.

— Неизвестно еще, выживет ли сестра покойника, — причитает то ли португалка, то ли испанка на ломаном шведском языке.

— Что послужило причиной драки между вашим мужем и постояльцем? — пытливо всматриваясь в бегающие блудливые глазки женщины, спрашивает судья.

— А кто его… их знает… Пьяный он был, постоялец-то!

— А что это у тебя светится под глазом? — Судья указывает перстом прямо в синяк.

Мария перестает хныкать, вся сжимается, как кошка перед прыжком:

— Это вас не касается. Поскользнулась и упала, если хотите знать.

— Ну хорошо, хорошо… Что же ты хочешь, женщина?

— Я хочу, чтобы убийцу примерно наказали, а мне пусть возместят расходы на его содержание в течение восьми месяцев. Селецки задолжал мне большие деньги, а мне не на что похоронить мужа.

— Да будет так. Иди с богом домой.

К дому Анастасиуса направляется наряд солдат с алебардами и мушкетами. Некоторое время спустя они выходят из дома, подталкивая оружием тщедушного человечка в странной — то ли татарской, то ли немецкой — одежде, с жидкой бороденкой, горделиво торчащей вверх, и направляются прямо в тюрьму.

Это и есть Йоханн А. Селецки. Под этим польско-шведским именем скрывается бывший подьячий Посольского приказа царя Алексея Михайловича Гришка Котошихин, завербованный несколько лет тому назад шведским послом в Москве Адольфом Эберсом и сбежавший на службу к шведскому королю Карлу XI.

В своем прошении на имя несовершеннолетнего шведского монарха перебежчик сообщал, что последнее время состоял при князе Якове Черкасском, ведшем переговоры о мире с поляками. Поляки со своим королем шведского происхождения Яном-Казимиром оказались неуступчивыми, и тогда Черкасский попытался воздействовать на них силой. Русские войска потерпели поражение, и Черкасский был отозван в Москву. На его место царь Алексей Михайлович направил своего любимца князя Юрия Долгорукого, но и тот на переговорах с польским королем успеха не добился. Тогда якобы Долгорукий обратился к Котошихину с требованием сочинить царю на Черкасского донос с обвинением в том, что он «сгубил войско царское», за что посулил подьячему награду. Гришка же, якобы опасаясь попасть в опасную распрю между князьями, предпочел бежать в Польшу, а уже оттуда, наскитавшись вдоволь в Пруссии и Ингерманландии, — в Швецию.

В Нарве, где в то время находилась резиденция шведского генерал-губернаторства Ингерманландии, Гришка обратился к губернатору Якобу Таубе, а тот, найдя его вельми полезным, переправил в Стокгольм — или по-русски «Стекольню».

Между тем русские власти дознались о бегстве подьячего и установили следы его пребывания в Нарве. Новгородский воевода князь Ромодановский потребовал от Таубе выдачи предателя. Якоб Таубе избрал тактику проволочек и сообщил, что Котошихин «прибыл в Нарву гол и наг, так что обе ноги его от холода опухли и были озноблены». Григорий де Котошихин «желает ехать назад к своему государю, но по своему убожеству и наготе никуда пуститься не может».

В общем, разыгрывалась известная и в наши времена комедия с перебежчиками.

В «Стекольню» Котошихин прибыл под именем Селецкого. Обласканный ингерманландским воеводой и получивший в дорогу целых сорок рублей, он немедленно потребовал представить его пред светлые очи Карлуса XI. В челобитной, поданной в Государственный совет Швеции, он пишет: «Живу четвертую неделю, а его Королевского Величества очей не видел…» (Здорово напоминает перебежчика нашего времени Голицына, также по прибытии к своим американским патронам потребовавшего свидания с президентом CIIIД.) Котошихин-Селецкий напоминает, что живет в шведской столице без всякого дела, и просит, чтоб ему «какая служба была учинена» — естественно, с казенной квартирой и харчами.

В шведских архивах сохранились документы, из которых явствует, что служба предателю была-таки учинена: на обзаведение в «здешнем краю» ему было выдано в общей сумме 450 серебряных талеров, и он был определен на службу в государственный архив в качестве помощника к королевскому переводчику Даниилу Анастасиусу. У него он и поселился на жительство.

И все было бы хорошо, если бы не чрезвычайное самолюбие и не вздорный характер бывшего подьячего. То ли он был недоволен своим служебным положением, то ли начал ухаживать за молодой женой своего начальника, то ли по обеим этим причинам, но в конце августа 1667 года в доме у королевского переводчика случилась, вероятно, драка, в которой постоялец Котошихин смертельно ранил своего хозяина.

Суд Седермальма уже 12 сентября приговорил Котошихина к смерти. 21 октября Государственный совет утвердил приговор суда, и вскорости он был предан казни. Для шведов, да и для самого Гришки, смерть, вероятно, пришла вовремя, потому что русский посол Иван Леонтьев стучал в «Стекольне» во все двери, настойчиво требуя у шведов выдачи «изменника и вора».

От Гришки Котошихина, первого русского перебежчика в Швеции, остались два трактата: «О России в царствование Алексея Михайловича» и «О некоторых русских обычаях». Как и все предатели, он усердно отрабатывал полученные серебренники, чтобы шведы поверили, что он действительно служил королю «до самой смерти без измены, а ежели что не так, то достоин смертной казни безо всякой пощады».

К охотно делится с нами информацией не потому, что одно из наших подразделений считает его доверительной связью, а в силу идеологической близости к нам.

После казни тело Котошихина было анатомировано знаменитым медиком Улафом Рюдбеком. Его кости, как писал шведский переводчик трактатов Котошихина, отданы на хранение в университет г. Уппса-лы «нанизанные на медные и стальные проволоки».

Это, пожалуй, единственный случай в истории разведки, когда кости перебежчика использовались как наглядное пособие для студентов-медиков. Предатели нашего просвещенного века такой сомнительной чести не удостаиваются.

Нет, что бы там ни говорили, а прогресс он во всем чувствуется!

Ну что ж, шведскую столицу — в основном с высоты птичьего полета — я более-менее представил.

Настало время высказать…