Эдварда Кузьмина «Все то, чего коснется человек...»
Эдварда Кузьмина
«Все то, чего коснется человек...»
Все то, чего коснется человек,
Озарено его душой живою...
Эти строки поздней лирики Маршака звучат во мне, когда я гляжу на уставленные книжными полками стены маминой квартиры. Хотела было написать «осиротевшей квартиры» – но... В каждой книге, в фотографиях тех, кто был ей близок в жизни и в искусстве, в каждой веточке, привезенной из единственного ее оазиса природы – Переделкина (каждый листик любовно высушен, проглажен и хранит осенний пурпур), – я ощущаю тепло ее руки, ее взгляд, ее мысль. Здесь осталась жить ее душа.
Вот полка Блока. Темно-серые тома Собрания сочинений – «Алконост», 1923. Место издания – Петербург – забито черным штампом, и взамен странным кустарным шрифтом: Верлин – русскими буквами, но с латинским В (следы октябрьских потрясений). И маминым бисерным почерком – дата обретения сокровища: «22 авг. 1930» – ей 18 лет. А вот «А.Блок. Неизданные стихотворения», 1926. Мамин почерк: «27-IV-1929». Это подарок себе в день рожденья – ей 17. Дневники Блока. Записные книжки Блока. Письма Александра Блока к родным. В каждой книге – ее карандашные птички, вписаны пропущенные посвящения, уточненные строки. И чуть не на каждой странице отчеркнуты одной чертой, двумя чертами мысли, чувства особо близкие. Первое, на чем раскрылось сейчас: «Одиночество... Ничего, кроме музыки, не спасет,» – и: «Но где же опять художник и его бесприютное дело?» И свои стихи в юности мама писала под всепоглощающим обаянием Блока. Датам я поразилась только сейчас, перебирая полку по книжке. Но что полка эта необычная, какая-то священная, – поняла классе в девятом. Некая аура окружала это имя. Очень личное отношение, как к близкому человеку, угадывалось в интонации мамы. И я погружалась в магию его звуков. А позже и сама старалась пополнять заветную полку – то привезенным из Прибалтики «Блоковским сборником» по итогам лотмановских конференций, то книжкой о Блоке-редакторе, вышедшей в нашем издательстве...
Задолго до того, как имя Мандельштама пробилось в послеоттепельный обиход, в синие тома Библиотеки поэта, я твердила наизусть стихи из «Камня», из «Tristia» – по чудом уцелевшей книжке «Стихотворений» 1928 года. А позже ею зачитывался мой сын Митя.
Полка Эренбурга. Стихи и публицистика (есть даже на французском). «День второй» и «Хулио Хуренито» (вложено перепечатанное на машинке предисловие Бухарина), «Падение Парижа» и «Буря»... Томики «Люди. Годы. Жизнь». Изящный переплет «Япония. Греция. Индия», 1960. Первые годы оттепели. Сейчас и не понять, каким это было тогда глотком свежего воздуха. Ведь вся страна была «невыездной». И надо было быть Эренбургом, чтобы рассказать о таких «экзотических» странах. Слышу и сейчас, с какой глубокой почтительностью произносила мама «Илья Григорьевич». И не только из-за книг. Именем Эренбурга нередко пробивала чиновничьи бастионы Фридочка, спасая кого-то от травли, от несправедливости. Пульс дома Эренбурга передавался и через его ближайшего друга, Овадия Герцовича Савича, с которым сдружилась и мама.
Полка книг самой Фридочки, пожалуй, более полная, чем в ее собственном доме, и потому отсюда нередко срочно реквизируются экземпляры для переизданий с бисерными мамиными пометками.
И фотографии Фридочки – улыбающейся и задумчивой. И та, где они втроем – мама, Фридочка и Раечка, – единый и неделимый ареопаг моего детства, который всё знал, всё решал, все проблемы – жизни, литературы и мои личные – школьные, студенческие, рабочие, семейные...
Несколько полок фантастики. Полка Стругацких. Как мы ловили их книги, начиная с самых первых, сколько раз перечитывали. Годами все разговоры в доме были пересыпаны «стругацкими» цитатами. И не только из разлетевшегося тогда на пословицы «Понедельника», который, как теперь уже не все помнят, «начинается в субботу», но и из очень любимых «Стажеров» и «Возвращения». А то, что в те годы было «непечатным», – «Сказка о Тройке», «Гадкие лебеди», – добывали в слепых машинописных копиях (тогда это еще не называлось «самиздатом»). Впрочем, и «самиздат» регулярно попадал в дом – прежде всего через Фридочку (помнится, как перепечатывала мама кусочек из «Одного дня Ивана Денисовича», тогда еще без этого названия, до «Нового мира», – с немыслимого оригинала на папиросной бумаге, без интервалов, с обеих сторон: видимо, не рисковали весь текст перепечатывать в одном месте, раздавали разным людям).
И позже ощущалось присутствие Стругацких в нашем доме. Было их предисловие к маминому переводу К.Саймака «Все живое...» А в последний раз судьба соединила маму и Аркадия Натановича в 1991 году – на страницах журнала «Знание – сила»: в #12 рядом – прощание с А.Н., портрет в траурной рамке, и прощальные слова Марка Галлая «Памяти Норы Галь», фотографии – россыпь переведенных ею книг, фантастики.
О маминых привязанностях говорят и фотографии на книжных полках. Два фото Ван Клиберна – того незабываемого конкурса. Как нежно мама его называет – «Ванечка», не иначе. Портреты двух балерин. Очень трепетно, прежде всего как о человеке, говорила мама о Галине Улановой, с восхищенным удивлением – о Плисецкой.
Самые любимые книжки всегда стояли не корешком, а «лицом». Неизменно – «Маугли» с чудной троицей на переплете[36] – Маугли, пантера Багира и медведь Балу, в блестящем переводе Нины Леонидовны Дарузес, которую мама чрезвычайно почитала как Мастера и потому так дорожила лестным автографом: «Дорогой Норе – дань любви и уважения к таланту. 21.VI.72». Не раз мама вспоминала, как читала мне в детстве «Маугли» еще в неудобоваримом переводе Займовского, редактируя на ходу. Так же виртуозно (я поняла это позже) читала мама красивые красные «Сказки фей» графини де Сегюр (урожденной Ростопчиной!) из «Розовой библиотеки»[37]: «Голубая птица», «Белая кошка», «Красавица с золотыми волосами»... Я любила рассматривать и раскрашивать картинки, но не узнавала буквы. А книжка-то была на французском, мама переводила на лету, с листа.
«Лицом» стояла и особым очарованием была овеяна «Песнь о Роланде». Рыцарь в шлеме и с мечом, на взмыленном белом коне, среди гор и вражеских тел трубит в рог. Книга еще с ятями, 1901 года, в переложении Алмазова. Нынешнею осенью я ездила в Испанию, побывала и в Сарагосе – и не сразу поняла, почему она звучит где-то в глубине сознания, настойчиво крутится, не дается, но точно – что она в конце стихотворной строки. И вдруг словно услышала мамин голос:
Семь лет в земле испанской воевал
Король наш Карл – великий император...
Сдались ему давно все города,
Сдались ему все крепости и замки,
Лишь не сдалась ему и не сдается,
А новые всё козни затевает
И всё хитрит пред Карлом Сарагоса.
Так же с маминого голоса завораживали и «Песнь о Гайавате», и «Калевала». Не помню, чтобы мама читала мне чисто детские стихи. Разве только Веру Инбер: до сих пор памятное целиком наизусть «У сороконожки народились крошки..», забавную историю о том, «как фокстерьер влюбился в кошку» – «и ровно, ровно через год // у них родился фоксо-кот». И еще:
Собачье сердце устроено так:
Полюбило – значит, навек.
Был славный малый и не дурак
Ирландский сеттер Джек.
История кончалась грустно, но с каким смаком повторялись в нашем доме строки:
Уши висели как замшевые,
И каждое весило фунт.
А в седьмом классе я лежу больная, с высокой температурой – и мама сидит у постели и читает мне Луговского. Как поет внутри «Курсантская венгерка»! Какой вселенской неохватностью поражают меня строки:
Третий день мне в лицо, задыхаясь, дышала пустыня.
Солнце шло за луной. Это были пустые шары.
Пустота громоздилась. Предметы казались простыми...
А уже в Митином детстве появились прелестные стихи Бориса Заходера – и с каким лукавым юмором мама частенько повторяла:
Что ж ты, еж, такой колючий?
Это я на всякий случай.
Знаешь, кто мои соседи?
Волки, лисы да медведи.
Явно тут чувствовалось нечто родственное. Шутливая самозащита суховатой на чужой взгляд и замкнутой личности.
Кому-то мама такой и казалась. Может, тут и впрямь отчасти повинны соседи – в буквальном смысле. Сейчас не всякому это понятно: только в пятьдесят лет непрерывным трудом мама заработала отдельную квартиру. Перед этим особенно тяжелые без малого двадцать лет – страшная коммуналка на Варсонофьевском: десять семей, тридцать человек, десять столов в общей кухне... В нашей большой комнате через остатки бывшей лепнины на потолке рядом с крюком от бывшей люстры проходит фанерная перегородка. За нею крики и драки – недавно выпущенный из тюрьмы уголовник спьяну разбирается с домашними. И под все это мама работает по 14-16 часов в сутки. Да еще учит переводу нескольких молодых подшефных. Чудом выбила для них на перевод рассказы Драйзера. И вот они собираются по двое, по трое, разбирают вслух свои «пробы пера». Нашу комнату четыре-пять шкафов делят на уголки-закутки, которые пытаются изобразить собой «кабинет», «спальню», «столовую» – каждый размером ровно с эту кровать или стол. Мама с девочками работает. Я – предполагается, что сплю за своим шкафом и портьерой (сколько я там перечитала впотьмах книжек с ближайших полок, отнюдь не адресованных моим 10-12 годам, – от «Истории царской тюрьмы» до «Творчества душевнобольных»!). Но вот кто-то произносит очередную реплику: «О! О! О! Эд! Эд! Эд!» И я подаю голос: «Да снимите хоть одно „О!“, все равно никто не поверит». Так «за шкафом» началось мое редакторское образование.
В детстве и юности мне казалось, что мама только и сидит за машинкой с утра до ночи над переводами. Без выходных, без праздников, без всяких «Новых годов»... А вот вспоминаешь – и сколько же она успевала мне читать стихов! А сколько мы играли в слова! Все мое детство. А затем уже я с сыном в его детстве. А потом снова – в последний мамин год. Полгода тяжелейшей болезни. Сперва мы еще работали вместе – читали верстку, считывали. А когда и это стало не под силу, мама – чтобы отвлечься от боли – каждый день затевала игру в слова. Да с каким блеском меня обыгрывала! А когда уже почти не было сил, почти не слышен голос – наизусть читала нам с Раечкой своего любимого Омара Хайяма...
А как она находила столько времени на вошедшую в поговорку благодаря ее любимому Сент-Эксу «роскошь человеческого общения»! Письма, письма – в папках, в конвертах, в коробках, в шкафу, на антресолях. Переписка с редакторами по каждому изданию – часто горестная, но нередко и дружеская. Переписка с читателями «Слова живого и мертвого» – в основном благодаря публикациям в «Науке и жизни» с ее миллионными тиражами. Молодой врач из Киева присылает свои популярные медицинские статьи – и правда, пишет все живей и доступней; шлет фотографии детей... Программист из Одессы пробует переводить – и удачно. Бывшая ленинградская актриса, томимая духовной жаждой в Иркутске, хватается за ниточку интеллектуального общения. Не слишком грамотная пенсионерка-медсестра из Куртамыша делится семейными неурядицами. Молодой парень, попавший в тюрьму, но не совсем пропащий, тянется к живой душе на воле; написал Ф.Вигдоровой. Но ее уже нет. И мама принимает эстафету. И много лет пишет, поддерживает, ободряет, советуется с юристами, нельзя ли сократить срок. И переписка длится годами, и люди прикипают душой. И все письма хранятся. А позже, чтобы не забыть, о чем писала, не повторяться, – хранит мама и копии своих ответов.
С молодым азартом «болела» мама за фигуристов и гимнастов. Десятилетиями мы не пропускали ни одного соревнования по телевизору, мама знала всех чемпионов, наших и мировых, любила приметить и угадать начинающих... И даже не раз полушутливо вздыхала, что рано родилась, – а то, может, и из нее вышла бы гимнастка. Даже на восьмом десятке она могла показать чудеса гибкости на зависть молодым. (И каждый день со своего восьмого этажа ходила за почтой пешком, без лифта, – и вниз, и наверх.)
Последние годы она уже не работала так на износ, как прежде, по 14-16 часов. Не работать она не могла, но уже позволяла себе такие просветы, маленькие радости, как телевизор. Смотрела фильмы – с большим разбором. Балет. Неизменно – все конкурсы Чайковского. Музыку очень любила, знала, понимала, особенно – Шопена, Грига, игру пианистов-мастеров – Нейгауза, Софроницкого.
При маминой сдержанности о многом она не говорила никогда. И, к примеру, портрет, что дан на четвертой странице обложки, я нашла, уже без нее разбирая архив, и теперь никогда не узнать, кто из однокашников запечатлел ее в «последний день РИИНа», как помечено на обороте. Зато нередко с веселым задором мама вспоминала, как в 1934 году получила премию на конкурсе пионерских песен вместе с Дмитрием Кабалевским (она за слова, он, естественно, за музыку). А женой Дмитрия Борисовича в те времена была подруга маминой юности Эдда, Эдварда Иосифовна, в честь которой меня назвали (так что в нашем домашнем обиходе, как в скандинавском эпосе, были «Старшая Эдда» и «Младшая Эдда»), – впрочем, не обошлось и без влияния Гамсуна, героини его «Пана». Так и мама своим именем (полным – Элеонора) обязана не только своему прадеду Леону Риссу, но и ибсеновской «Норе», которую в семье боготворили благодаря незабываемой игре Веры Федоровны Комиссаржевской (ее страстной поклонницей была мамина мама). Дружба же с Эддой-старшей позднее обернулась и сотрудничеством: Эдда блестяще знала английский и консультировала маму в самых каверзных случаях, а потом, с маминой легкой руки, сама попробовала себя в переводе. И мама, когда ей предложили перевести поэтичнейшую повесть Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков» – на редкость близкую ей (всегда особенно привлекал ее внутренний мир детей и подростков, становление характеров), – уговорила редакцию отдать работу неизвестному переводчику и вложила в нее немало души. И теперь на книжной полке она и Эдда-старшая – вместе.
Вот я и снова вернулась к книжным полкам. Но теперь уже – авторским. Мамины «брэдбериана» и «экзюпериана». Полки «ее» фантастики. Англичане и американцы. Французские авторы. А вот издания, вышедшие уже без нее... Мамины глаза смотрят на меня с портрета – того, что на обложке этой книги, того, что несет на себе ее эмблему – росчерк-пейзаж и звездочку «Маленького принца», хотя возник благодаря «Американской трагедии», спасшей жизнь художнику... А рядом с портретом, чуть выше – улетает вдаль, словно мамина душа, Маленький принц. Это афиша спектакля в Театре имени Станиславского. Ее подарила маме – с сердечной надписью – первая исполнительница роли Принца, прелестная и тогда совсем молодая Ольга Бган. Давно и ее нет на свете. И никто тогда не предугадал коварство шариковой ручки – автограф Бган выцвел и исчез без следа. Время беспощадно. Уносит, стирает...
И всё же нечто остается.
Надеюсь.
*******
Опубликовано впервые в сборнике «Нора Галь».