Письма на волю (1925–1931 гг.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письма на волю (1925–1931 гг.)

«Письма на волю». Польская комсомолка. Изд-во «Молодая гвардия». 1931 г.

«Рядом с нами». Польская комсомолка. Изд-во ЦК МОПР. 1932 г.

Это письма из польской тюрьмы сидящей там с 1926[20] года молодой польской комсомолки, письма к родным и товарищам по работе…

Эти письма производят сильное впечатление. Они передают тюремные переживания молодой комсомолки. В них не описывается никаких особых ужасов. Написаны они просто, искренне. Но из каждой строки смотрит на вас человек сильной воли, убежденный революционер, борец за рабочее дело. В них нет «углубленного самоанализа», это не письма героя-индивидуалиста, — это письма рядового работника-коммуниста, коллективиста до глубины души. И столько жизни, молодости, энергии в этих письмах!

Тем революционным марксистам, которые в молодые годы сидели в царских тюрьмах, близки и понятны эти письма. Близка ничем непоколебимая уверенность в победе дела, за которое борешься, близка и понятна жажда вырваться на волю и целиком отдаться работе, стремление в тюрьме использовать каждую минуту для того, чтобы подучиться, подковаться получше для работы, понятна та внутренняя собранность, которая владела сидящим в тюрьме, радость от каждой вести с воли, благодарность к тем, кто о тебе заботится, близость к товарищам по тюрьме, мягкость к родным.

Невольно вспоминается Ильич в тюрьме. Бодростью дышало каждое его письмо к товарищам, сколько было неисчерпаемой энергии в каждом из его писем, сколько теплой заботы о товарищах, теплого чувства в отношении к семейным и превалирующий над всем интерес к делу, забота о налаживании его.

Польская комсомолка сидит в тюрьме больше шести лет, шесть лет бьется ее молодая воля о решетки польской тюрьмы, но бодрости она не теряет. Что дает ей силу?

Понимание, куда идет общественное развитие, то понимание, которое дает марксизм. Сознание, что лишь коллективной неустанной работой можно сломать капиталистическое рабство, расчистить путь к социализму.

Может показаться, что современной молодежи покажутся чуждыми, непонятными переживания польской комсомолки. Но воля к борьбе, готовность отдать себя всю без остатка нужной для дела работе, простота, собранность заражают, делают польскую комсомолку близкой нам.

«Хочется знать, как живет сейчас польская комсомолка, а также и ее товарищи. Скоро ли она выйдет на волю, как будет жить на воле», — пишут молодые рабочие в издательство МОПР. В издательство поступает очень много отзывов о книжке. Приведу пару выдержек:

«Мы, краснофлотцы, прочитав эту книгу в ночь с 29-го на 30-е апреля 1932 г., очень довольны содержанием этой книжки, которая оставляет очень большой отпечаток в наших мозгах». «Нет такою краснофлотца в подразделении нашего соединения, чтобы ее не прочитал. Читается хорошо, легко и, главное, изложено понятно. Общее мнение краснофлотской массы — побольше таких книжек и внедрить их в наши захолустья, окраины Союза».

Обложка книги «Письма на волю», вышедшей в издательстве «Молодая гвардия» в 1931 году.

Но не только красноармейской и краснофлотской массе нравится книжка. Нравится и тем, кто стоит в гуще строительства. «Читать книжку „Рядом с нами“ без волнения нельзя. С первого раза было и брать не хотел. А потом не мог оторваться, не прочитав ее всю. Читал я ее — это значит переживал в ней все писаное. Прочитав книжку, я как бы сделал в себя вдышку».

Среди отзывов попался и злобный отзыв. Видать, как ненавидит человек комсомол, партию, советскую власть. По его мнению, все плохо, у него нет никаких надежд впереди. «Рядом с нами», по его мнению, — нелепая советская легенда: «Все написано для советского читателя, высосано из пальца советской идеологии». Это какой-то заведующий фабрикой-кухней на Украине. Ему в огне соцстройки жить тошно. И непонятна ему, чужда наша борющаяся молодежь.

Пожелаем «польской комсомолке» и ее товарищам поскорей вырваться на волю и примкнуть ко все шире развертывающейся борьбе. И пусть она знает: ее письма — «вдышка» борцам за социализм, за мировую революцию.

Н. Крупская

«Правда», 29 августа 1932 г.

22 марта 1926 г.

Всем родным.

Пишу вам теперь из тюрьмы. Не огорчайтесь. Ничего особенного в этом нет. Я здорова, морально чувствую себя превосходно. Ничего, увидимся еще, хотя, может быть, и не так скоро… Что же мне писать о себе? После той бурной и интересной жизни, какой я жила до сих пор, трудно сидеть в тюрьме.

Но ничего. Вы ведь знаете, что мне везде и всегда хорошо. Стараюсь, чтобы в тюрьме время даром не пропало. Учусь, много читаю, вспоминаю о прошлом, мечтаю о будущем…

26 апреля 1926 г.

Матери.

…Обо мне, мамочка, и не думай плакать! У меня совсем не такая печальная судьба, чтобы ее надо было оплакивать. Нет, мамочка, я и теперь так же бодра, как в 1920/1921 году, когда мы жили еще вместе. Ведь я же прекрасно знала, что меня ожидает, и это ни на минуту не остановило, не заставило меня даже призадуматься. Ничего, мамочка, ведь я сижу только восемь месяцев. Ну, так что ж это значит двадцать два года свободы и восемь месяцев тюрьмы? Ерунда! Все переживем. А с крепкой верой в свою правоту и с надеждой на лучшее будущее и тюрьма — не тюрьма. Да к тому же я и в тюрьме не сижу без дела: много читаю, учусь — на свободе ведь не было времени читать. Помогаю учиться и другим девушкам, которые знают меньше меня, которые не могли, как я, учиться в школе.

Каждый четверг нам приносят из города письма, и те, у кого есть родные, получают свидания. Хоть на свидании говорить можно только пятнадцать минут, но день этот у нас является самым лучшим днем: девушки видят свободных людей, узнают новости, и каждое свидание у нас является радостью для всей камеры.

Время летит незаметно, и мы даже иногда удивляемся, что прошло уже восемь месяцев, а иногда, наоборот, кажется, что прошли уже целые годы, и тяжело думать, что на самом деле нет еще даже одного года.

Но ничего, мамочка, ведь самое главное — это молодость и здоровье. А и того и другого у меня пока что довольно…

27 мая 1926 г.

Сестре Надежде.

…Я здорова и телом и духом. Тюрьма не только не сломала меня, но, наоборот, сделала еще крепче, еще бодрее. Я не огорчаюсь, не предаюсь печальным мыслям, а только стараюсь использовать драгоценное время: учусь, много читаю. За эти восемь месяцев прочла около пятидесяти серьезных, хороших книг. Видишь, нет худа без добра. К тому же до тюрьмы я жила такой интересной, такой прекрасной, увлекательной жизнью, что одни только воспоминания могут во много раз скрасить тюремную жизнь, не говоря уже о надеждах на будущее.

Конечно, не хочется сидеть за каменными стенами, быть отгороженной от всего мира, но… это для меня не было неожиданностью. Я сознательно шла на это. И понятно, теперь не ною, не жалуюсь.

22 июня 1926 г.

Ей же.

…А у меня путаются под ногами серые тюремные дни. Не даю им опутать себя. Из их липкой серой паутины стараюсь ткать яркие цветы шелка, а из нудных, одуряющих, похожих на хлюпанье осеннего дождя звуков создавать дивные песни борьбы и побед. Иногда, как сегодня, например, невыносимо давит тюрьма, душит бешеная злоба. Иногда как будто солнце всходит, рассеивает мглу, и становится светло и покойно.

А в общем — ничего. Время обладает дивной способностью независимо от того, хорошо ли, плохо ли человеку, все неуклонно двигаться вперед, уходить, уносить с собой все, все. Это хорошо. Читаю с неутомимой жадностью. Много и серьезно учусь.

Не пишу больше по уважительной причине: не хватает бумаги.

15 июля 1926 г.

Сестре Любови.

…Обо мне не печалься… Я живу и чувствую жизнь, люблю ее еще больше, чем когда бы то ни было… Пусть не пугают тебя страшные слова: «решетка», «высокие стены», «замки». Я и не думаю не только умирать, но и засыпать (я ведь живучая). Я и теперь чувствую себя частичкой той бурной жизни, какой жила раньше, а чего не вижу, дополняю фантазией, чувством. Да я ведь и не одна, а это ведь так много значит. Будь, моя милая, обо мне спокойна: мне хорошо.

24 февраля 1927 г.

Матери.

…Полгода уже сволочи эти не пропускают твоих и ничьих писем. Злюсь, беспокоюсь, но люблю вас еще больше… С таким нетерпением жду того времени, когда уж опять смогу с вами переписываться, но это еще не скоро, после суда. А до суда еще, наверное, около года. Но ничего! Потерплю…

А ты, мамочка, не печалься обо мне. Мне хорошо. Я говорю это не для того, чтобы тебя успокоить, а так, от всего сердца, серьезно. Ты сама подумай: я сижу за то, во что пламенно верю. Позади у меня два года энергичной полной огня, плодотворной работы, впереди — блещущая всеми солнцами мира свобода и опять работа, а теперь — за стенами тюрьмы — товарищи мои, моя дорогая партия с каждым днем растет, ширится, крепнет…

Ну, разве может быть кому-нибудь лучше, чем мне? А несколько лет насилия, оскорблений и голода — это ерунда, это только прибавит бодрости, злобы, энергии… Буду больше любить свободу, сильнее ненавидеть врагов, лучше работать.

25 мая 1927 г.

Сестре Надежде.

…Я хотела тебе так много написать, но теперь не могу: очень волнуюсь. Сегодня в нашу тюрьму пришли пять новых девушек. Все в синяках и кровоподтеках, с выкрученными ногами и руками, с дико блуждающими глазами…

Собственно говоря, к этому уже давно пора привыкнуть: ведь в другом виде к нам в тюрьму никогда не приходят, но все-таки каждый раз это здорово действует. Но ничего, нас они этим не победят, не испугают. Вот еще только двадцать пять дней тому назад — Первого мая — перед тюрьмой у нас была демонстрация. Не понять тебе нашего торжества. Об этом рассказать нельзя — это надо пережить…

Мне хорошо и светло, больше чем светло. Смешными мне кажутся все старые представления о тюрьме, как об обители мрака, гробовой тишины, медленного умирания. У нас кипит жизнь, полная событий…

24 октября 1927 г.

Матери.

…У меня скоро суд. Ждем его с нетерпением. Получили уже обвинительные акты. Живем теперь как в лихорадке, забросили все занятия, думаем, мечтаем, строим планы для тех, кто, вероятно, пойдет на свободу, уже начинаем прощаться. Грустно и весело, очень оживленно…

Так странно мне вам обо всем этом писать. Поймете ли вы меня, нас теперь? По-моему, свободные люди вообще не могут нас понять. А все-таки мне хочется вам об этом рассказать…

27 октября 1927 г.

Сестре Любови.

Скоро у меня второй суд. Это будет очень большой, интересный процесс. Представь себе огромную массу народа на скамье подсудимых. Почти все — мои близкие друзья, товарищи, с которыми вместе работали на свободе, переживали победы и поражения. Многих из них я не видела два года, некоторых узнала, когда уже сидели по тюрьмам. И вот теперь мы все встретимся, будем говорить…

Суд наш, вероятно, продолжится целый месяц. Это значит целый месяц два раза в день проходить по городу, видеть свободных людей, целый месяц быть вместе с дорогими, любимыми товарищами.

Можешь ли ты понять все это? Мой первый суд, о котором ты уже знаешь, был по сравнению с этим совсем маленьким и продолжался только восемь дней. Так пойми же мое состояние, пойми, с каким нетерпением я жду этого суда. Тем более, что со дня ареста прошло уже более двух лет, и суд, верно, освободит хоть несколько парней и девушек, с которыми вместе сидим, сжились, срослись. Меня, конечно, свобода не ждет, но тем лучше я понимаю моих любимиц, которые, наверное, пойдут уже на свободу. Как сказать тебе это все так, чтобы ты меня поняла, почувствовала все это?

Знаешь, если бы ты хоть на один день пришла к нам в тюрьму или на суд, ты бы в сотни раз сильнее полюбила комсомол и работу. Ну, ладно, напишу тебе больше после суда; тогда расскажу много интересного.

Ну, надо кончать. Уже поздно (конечно, по-нашему) — девять часов. Сейчас потушат свет. Завтра кончу.

Опять пишу тебе. Здравствуй! Теперь о самом главном, о самом прекрасном. Через несколько дней — десятая годовщина Октябрьской революции. Десятая! Представляю себе ваше торжество. Иногда мы сидим и долго-долго думаем и говорим о том, чем должна быть для вас десятая годовщина, как она у вас пройдет. Но пойми, чем же она будет для нас, запертых за высокими стенами, тяжело придавленных фашистским сапогом пана Пилсудского. Нам кажется, что в этот день солнце будет светить совсем иначе, кажется, что мы так громко будем петь «Интернационал», что и вы услышите, что грудь разорвется, не выдержит всей радости, торжества, злобы и энтузиазма. Как мы счастливы будем, если узнаем, что вы вспоминаете о нас!

А потом у вас опять праздник — годовщина комсомола. Моего родного, милого комсомола! А знаешь, я до самого ареста работала в организации. А после тюрьмы — прощай, союз! Буду уже совсем взрослым человеком. Вот недавно мне уже исполнилось двадцать три года. Как это много!

Не знаю, известно ли тебе что-нибудь о нашем движении, я могла бы и хотела бы написать тебе целые кипы, но сейчас не могу. Скажу только одно: движение наше растет и ширится, крепнет с каждым днем, приносит нам новые победы. Мы хоть и с кровавыми жертвами, но идем к Октябрю. Много легче сидеть в тюрьме, зная, что там, за стенами, все выше подымаются волны, сидеть в тюрьме, зная, что освободит тебя революция! Правда, тюрьма — тяжелая штука, очень, очень тяжелая, но ведь без нее не обойдешься…

20 января 1928 г.

Всем родным.

…У меня большое событие: скоро в конце концов будет наш процесс. Подумайте: несколько лет мы его ждали, и вот остался только один месяц. Поймите же наше волнение, нетерпение, радость, а вместе с тем и тревогу!

Многие из заключенных собираются на свободу, ведь уже все-таки пару лет отсидели. Но последние приговоры на политпроцессах в «свободной демократической Польше» оставляют нам все меньше надежды.

В последнее время самые меньшие приговоры — четыре года. Недавно два парня, освобожденные окружным судом, после апелляции получили по шесть лет. Другой парень получил восемь лет. Знаете, верно, про процесс на Западной Украине, где несколько человек получили вечную тюрьму, другие — по двадцать, пятнадцать, десять, восемь, шесть лет. И вот на днях апелляционный суд этот приговор утвердил. А вот наша (сидит со мной в одной камере) В. в окружном суде получила пять лет, а в апелляционном — восемь, и это в то время, когда она уже четыре года сидела раньше и только десять месяцев была на свободе.

Все это заставляет всех нас с большим нетерпением ждать суда. Но все это ни на волосок не ослабляет и не ломает нас. Ах, если бы видели, какие бодрые, сильные все наши товарищи!

Моей особы все эти приговоры не касаются: у меня нет двух перспектив — свобода или тюрьма. Конечно, тюрьма, и не два-три года. Я снисхождения не жду. Получу много, и черт с ними! Наплевать мне на их приговор! Думаю, что сами господа судьи вместе со своим Пилсудским будут за меня отсиживать последние годы моего приговора. Мы будем сидеть в тюрьме, но за нас работают товарищи на свободе и сама история.

28 февраля 1928 г.

Сестре Надежде.

…Пусть тебя ни капельки не смущает, что ты не можешь присылать мне деньги. Я ведь живу не одна. У нас огромная коммуна и много друзей, которые о нас не забывают. Не беспокойся обо мне: мне хорошо, так хорошо, насколько может быть хорошо в тюрьме.

22 марта 1928 г.

Брату Василию.

…Вы себе воображаете, что я уже накануне могилы, а это совсем смешно. Ни чахотки, ни ревматизма — этих неотлучных спутников всех заключенных — у меня еще нет. Вместо всех ужасных болезней у меня только немножко не в порядке сердце, но это ведь не болезнь, а только, кажется, результат нервного расстройства.

Ну, вот о моем драгоценном здоровье вам уже все известно. Смотрите же, бросьте беспокоиться…

У меня время летит и летит. Уже третья весна в тюрьме, а осень уже будет четвертая. У нас уже совсем тепло. Как я люблю раннюю весну! Но не меньше весны люблю я и лето, и осень, и зиму, люблю беспрерывный торжественный хоровод различных, по-своему прекрасных, месяцев, дней.

Какое счастье, что в тюрьме я все-таки вижу, чувствую меняющиеся времена года!.. Пойдите обязательно в лес и нарвите подснежников…

Без даты

Всем родным.

…До суда уже только три недели. Дни летят и ползут, а мы хотим как можно лучше использовать время — учимся до изнеможения. Вот видите: в тюрьме и спешим, и устаем, и времени нам не хватает…

Настроение приподнятое, неспокойное. В эту неделю выслали в другие тюрьмы много наших парней и девушек. Мы обыкновенно не знаем, куда они уезжают, не знаем, каковы там условия, не знаем, встретимся ли мы еще когда-нибудь в жизни: провожаем-то ведь их не на свободу, а в другую тюрьму, и потому эти разлуки мы очень остро переживаем…

Без даты

Сестре Надежде.

…Если бы ты знала, с каким нетерпением мы все ждем суда. Мы придем не покорными овечками, не только не будем просить об освобождении, но гордо и смело заявим, что нас не испугали ни пытки, ни дефензива, ни годы в тюрьме, не испугает и приговор; что мы всегда будем верны нашей борьбе, что мы верим в победу. Пойми же, как я должна быть счастлива. Думаю о суде, как о празднике, как о победе, несмотря на то, что получу много лет. Но что мне их приговор! Какую силу он имеет над нами, когда все ближе тот день, когда мы над ними вынесем свой приговор, более суровый, чем годы тюрьмы!

12 апреля 1928 г.

Ей же.

Неужели я тебе до сих пор не написала, что открытки и книжки получила? Получила. Спасибо огромное, сердечное. Виды действительно расчудесные. Как рады были мы все. Все открытки разложили на столе и на кроватях — устроили себе картинную галерею — и ходим рассматривать. Сколько размаха, силы, красоты. Особенно мне нравится «Прибой волн».

Этим ты доставила нам большую радость: еще бы — не выходя из тюремной камеры, побывать в горах и на море, столько видеть, так далеко быть. Спасибо, спасибо!

…У меня все хорошо, я в последнее время совсем здорова, много учусь, с восторгом встречаю весну, а она у нас солнечная, ласковая…

Без даты

Подруге Р. Кляшториной[21].

Так давно тебе не писала. Ничего о тебе не знаю, с таким трудом представляю себе тебя теперешней, совсем взрослой, солидной. Но зато как ярко вижу тебя в прошлом. В тюрьме никогда не забудешь старого друга, а полюбишь его еще горячей, и тебя я так горячо люблю, так жадно жду возможности с тобой списаться, узнать о тебе все, все, что ты пережила за эти необычные годы. Сколько интересного за эти годы! Кажется, хватило бы на десять лет «спокойной» жизни. Пиши — теперь есть возможность писать ко мне обо всем, не боясь цензуры.

…О себе уже не могу писать. Через несколько дней у меня последний суд. Напишу тебе о нем после. Живу, бодра, здорова. Жизнь прекрасна, и из тюремного окошечка кажется еще прекраснее.

23 апреля 1928 г.

Ей же.

…Если бы я хотела определить мою жизнь, я бы сказала, что вся моя жизнь — это яркий солнечный весенний день, и я бы не соврала — это действительно так. Как-то недавно я думала о своей жизни, вспоминала все, все и нашла одно печальное событие, один ужасный день — это смерть Ленина. Вот это и только это действительно было самым большим горем, какое я пережила. Правда, бывают иногда тяжелые дни, когда узнаешь о больших провалах, о неудачах в работе. Вот теперь, например, у нас в партии очень тяжелое время, но разве это может сделать нашу, мою жизнь осенним днем? Никогда!..

16 мая 1928 г.

Всем родным.

…Уже несколько дней продолжается наш суд. У меня столько новых впечатлений, давно забытых переживаний! Вообразите себе, какое наслаждение видеть два раза в день лес и поля, свободных людей, детишек, улицы, дома, небо и солнце. Много, много неба, беспредельного, голубого, и яркого солнца. И все это весеннее, радостное.

Настроение у меня, как и у всех нас, весеннее, бодрое. Я не чувствую проведенных в тюрьме лет, забываю о моих (о ужас!) двадцати четырех годах и чувствую себя восемнадцатилетней…

23 мая 1928 г.

Сестре Надежде.

…Ты удивляешься, верно, что я тебе ничего не пишу о суде. Трудно о нем писать и не хочется. Напишу подробнее, когда все кончится.

У нас очень весело, много бодрости, смеха. Иногда целыми часами, сидя в зале суда, мы забываем, что это нас судят. Много впечатлений, очень различных, радостных встреч, давно невиданных картин.

Хорошо, что суд именно весною! Мы захлебываемся от восторга, когда видим зеленеющий лес и кучи ребятишек. Как праздника, ждем того дня, когда увидим цветущие сады. Мы уже давно не видели всей этой торжественной красоты, и кто знает, сколько лет еще многие из нас не увидят ее…

Как хочу я, чтобы все вы — мои любимые и свободные — всей душой вдыхали весну и голубое небо, чтобы, как дети, носились, радостные и веселые, по тому лесу, который я вижу только через решетчатое оконце тюремной каретки!

Без даты

Всем родным.

…Суд мой уже фактически закончен. Ждем приговора. Узнаем через несколько дней. Я здорова и бодра. Да как может быть иначе, когда пережито столько интересного, незабываемого?

2 июня 1928 г.

Товарищу С.

…Ты, верно, думаешь о моем суде. Он уже почти окончился. Теперь у нас последний перерыв. Ждем приговора. Особенных неожиданностей он нам, конечно, не принесет. Даже не десятки, а только единицы пойдут на свободу, и это несмотря на то, что до суда мы сидели три года. Прокурор требовал для всех подсудимых по восемь-десять лет. Освободить просит только одного — провокатора. Интересно, правда?

У нас редко бывает такое живое, бодрое настроение, как теперь Правда, хочется на свободу до чертиков, но разве еще двух-, трех-, пятилетняя перспектива тюрьмы может уменьшить нашу жизнерадостность, бодрость, силу? А силу нашу мы так крепко почувствовали, показали.

Во все время процесса мы были крепко организованной, сплоченной, бурлящей энергией массой. Все выступления говорили о нашей несокрушимой силе, готовности бороться дальше, дышали презрением и ненавистью к ним, неустрашимостью и безграничной преданностью делу.

И это в то время, когда каждое слово грозило новым годом тюрьмы… Но кто об этом думал! Нам затыкали рот на каждом третьем слове, прерывали и переходили «к порядку дня». Но зато как они дрожали и бледнели во время наших демонстраций. А для нас это были минуты высочайшего, незабываемого наслаждения. Как жаль, что ты не мог быть вместе с нами, что ты не видел наших ребят. Я их буду любить и помнить всю мою жизнь…

Вероятно, тотчас же после приговора всех нас развезут по различным тюрьмам. Это еще увеличивает торжественность настроения.

Мы прощаемся со старыми товарищами, с которыми так долго сидели вместе, так крепко связаны всей нашей своеобразно прекрасной тюремной жизнью, полной внутреннего света, напряженной работы, тоски и смеха, нужды и песен, смелейших полетов мечтаний и неустанной работы мысли…

Это только отчасти правильно, что мы в стороне от жизни, потому что мы более чутко прислушиваемся к каждому шороху жизни и гораздо сильнее реагируем (правда, только чувством и мыслью) на все ее проявления, чем вы, стоящие в самом центре ее…

С нетерпением жду перевода в новую тюрьму. Подумай только, я уже три года живу в том же городе, в той же «комнате». Когда это я вела такой постоянный образ жизни?

Где мне придется очутиться, не знаю, совсем не знаю, но ты пиши, я твои письма буду получать. Так не хочется, чтобы из-за переезда оборвалась наша переписка. Возможно, что после суда я буду аккуратно вообще получать письма, так что пиши очень часто и очень много обо всем, обо всем.

Опять спрашиваю о Толе[22]. Где он, каков он и что с ним? Напиши все, что знаешь. Ох, как я хочу найти его… Если бы я могла всех вас, так горячо любимых, видеть, обнять, все рассказать и обо всем расспросить! Как лелею я мечту о встрече с вами, с какой глубокой нежностью думаю о вас, как страстно хочу знать о вас. А все это будет, будет!

1 июля 1928 г.

Ему же.

Мы в тюрьме теперь на перепутье. Суд окончился. Приговор уже оглашен. Мне дали больше десяти лет[23]. Проводили на свободу несколько товарищей, ждем отъезда в новую тюрьму и пока сидим на месте. Серьезных систематических занятий еще, конечно, не возобновили, читаем беллетристику, благо как раз нам прислали пачку хороших книг. Живости, бодрости у нас всегда было довольно, а теперь суд над нами принес столько новых впечатлений, столько новых волн силы!

О ходе процесса я уже писала. Остается прибавить немного, но, пожалуй, самое прекрасное: мощный «Интернационал» осужденных под градом ударов полицейских. А затем (запомни, друг, картинку) — растрепанные волосы, изорванная одежда, синяки и ссадины на лицах, на всем теле. А глаза — солнца, пламя пожаров.

И могучая, победная, грозная песня через окно черной тюремной каретки, через штыки полицейских в широкие улицы насторожившегося и с угрозой притихшего городка…

Тогда же

Матери.

…Мамочка моя дорогая, любимая, родная! Вася[24] говорит, что и теперь, когда ты пишешь мне, ты много плачешь. Не надо этого, моя родная, дорогая. Мне так больно об этом знать.

Мамочка, ты хочешь моего счастья, так чего же ты плачешь, когда я счастлива? Да, мама, я не лгу, а искренне говорю тебе то, что глубоко чувствую. Я счастлива, такая счастливая, каких есть, наверное, мало. Разве это не наивысшее счастье, какое только может быть: жить и бороться, бороться с беспредельною верою в победу, отдавать любимой работе и борьбе все силы, всю душу, все нервы, быть молодой, иметь много дорогих и любимых друзей.

Да разве это все, что я имею? Вот видишь, мамочка, — это не пустые слова, найдется много людей, которые мне позавидуют.

Но, наверно, перед тобой все время мелькает страшное слово «тюрьма». Оно и вызывает у тебя слезы. Так знай, что тюрьма мне совсем не страшна, она только частично ограничила, но совсем не отбила у меня моего счастья, ибо я не перестала быть тем, чем была.

Думая о тюрьме, вы, вероятно, представляете себе голод и холод, и издевательства, и всякие беды. Все это так, но с голоду нам не дадут умереть товарищи. Мы ведь оставили на свободе тысячи дорогих товарищей, которые всегда помнят о нас. В тюрьме у нас «коммуна». Делимся каждым куском. Издевательств немало, но мы не сгибаем шеи, не даем на нас ездить. А кроме всего этого, у нас всегда бодрый дух, всегда много песен (хотя за это наказывают) и смеха. Правда, порой и грустим, но это только облачка на ясном небе.

Фотографии В. Хоружей, сделанные белостокской полицией в сентябре 1932 года.

Так не плачь же, моя родная, ибо нечего плакать, ибо твои слезы болью отзываются в моем сердце…

Без даты

Сестре Любови.

Ты уже, наверное, знаешь, что суд наш кончился. В июне огласили нам приговор. Наименьшее удивление вызвали мои десять лет. Я и не сомневалась, что получу столько…

Как видишь, нет худа без добра. Пригодилось даже то, что мы сидели три года до процесса. Таким образом, те товарищи, которые получили по два с половиной и три года, уже пошли и идут на свободу. Если бы ты видела, что это за праздник у нас, если бы знала, какая радость отправлять на свободу товарищей! Как те, кто выходит на волю, так и те, кто остается, помнят об этом годами.

Но у нас не стало меньше «населения». Вероятно, через один-два месяца придет новых больше, чем вышло.

Беря на круг, мы очень довольны ходом процесса. Конечно, не приговором, а тем, что нам удалось провести нашу линию. Если бы ты видела наше единство, революционную, гордость перед лицом врага, неустрашимость, силу, веру и горячее стремление еще и еще раз доказать, что нас не скрутили, не сломили, что наше дело непобедимо.

Навсегда, на всю жизнь останется в памяти процесс. Разумеется, с нами не «цацкались». Наплевав на всякую «демократию» и все процессуальные формы, судья на каждом слове затыкал нам рот, выводил из зала, несколько раз судил заочно, а после приговора полицейские оставили нам «на память» порядочное количество синяков и рубцов.

Разумеется, мы не мирились с этим, а отвечали мощными демонстрациями, песнями как в самом зале суда, так и по всему городу по дороге в тюрьму.

Одним словом, процесс прошел так хорошо, что мы даже сами не надеялись, не ждали лучшего. А ко всему этому еще такой «подарок»: провокатор (который пришел на суд и оклеветал немало товарищей) накануне оглашения приговора покончил жизнь самоубийством — отравился. Разве не интересное это явление, не доказательство нашей моральной победы?

Ты просила написать тебе не только о радостях, но и о грустных моментах нашей жизни. Хорошо, напишу. Так вот, одной из самых тяжелых мыслей в связи с окончанием процесса является мысль о том, что самый старый товарищ — участник процесса — и притом самый больной, наверно, умрет в тюрьме (не высидит тех восьми лет, которые ему дали)[25].

Ему теперь сорок семь или сорок восемь лет. Половину своей жизни он провел в подполье, сидел несколько раз при царизме, а из десяти лет существования «независимой» Польши он сидит в заточении уже семь-восемь лет.

Разумеется, в результате такой жизни его мучат все болезни, какие только есть на свете, и грозит даже паралич. Его жена, совсем молодая женщина, умерла несколько лет тому назад в тюрьме, а на свободе осталась одна их малолетняя дочка.

Вот мысль об этом товарище и смущает меня, да и всех нас. Его очень любят все товарищи, зовут его «наш батька», да он и на самом деле настоящий отец со своей заботой обо всем и всех. О, сколько бы я отдала, чтобы хоть немного помочь ему!

…………………………………………………………………………

…Снова пишу тебе. Ждем отъезда в другую тюрьму, а пока что не чувствуем себя крепко на одном месте. Занятия прервали еще перед судом, а теперь нужно было бы продолжать (у нас летом тоже каникулы), но очень хочется при расставании с моими дорогими девчатами еще что-нибудь дать им, что-нибудь напомнить, подготовить их к тому часу, когда они останутся без нас всех.

Жаль покидать ребят и девчат, с которыми так сжилась и так полюбила, но хочется ехать. Хочу увидеть новые места, новых людей, новую обстановку.

Очень хочется учиться… Как это ни смешно, но я за три года тюрьмы не имела времени учиться. Давно уже выработала себе план занятий и с нетерпением жду, когда смогу претворить его в жизнь…

2 июля 1928 г.

Товарищу С.

…Захотелось отвлечься от тяжелого, гнетущего настроения, какое царит сейчас у нас в камере, да и во всем отделе. У нас бывают, правда редко, дни, полные холодной царапающей тревоги. Тогда все утихает, исчезают громкие споры, рассказы, прерываются мечты и воспоминания, у всех насуплены брови, почти не прочитанные переворачиваются страницы книги, быстро снует иголка, нетерпеливо звучат шаги. А во всем воздухе, в словах, во взглядах, в мыслях, в движениях — тревога, тревога и к ней ожидание еще чего-то большего, что еще должно случиться. У нас так бывает, когда случается что-нибудь нехорошее — кажется, что должно быть еще и еще, и это «еще» не заставляет себя ждать и сыплется, как из рога изобилия.

Вот так и сегодня. Завтра уже все будет на своем месте — шум, гам, неумолчные и неотложные, почти «неразрешимые» дискуссии — и совершившееся будет казаться меньшим и естественным. А сегодня не по себе…

Расскажу тебе о первом звене этой цепи. Утром узнали, что арестована наша девушка, которая только пять месяцев тому назад вышла на свободу после трех лет тюрьмы. Понимаешь ли ты это? Мы позеленели сегодня, когда услышали об этом. Пять месяцев! Они казались нам неделей! Мы еще почти не привыкли к тому, что она ушла, еще видим ее в камере, на прогулке. А она даже не освоилась со свободой, со всем новым, что произошло за эти три года, никого и ничего не видала, ничего не слышала, не надышалась солнцем и небом, не вытряхнула из себя тюрьмы — и… опять тюрьма, опять та же камера, та же прогулка, те же лица, опять свобода — только воспоминания и… мечты, а действительность — тюрьма, тюрьма и тюрьма:

Вот когда давит злоба, вот когда все существо превращается в крик возмущения! Мы не можем привыкнуть к этому, помириться, хоть это далеко не первый факт. О, сколько у нас есть еще таких ребят, которым свобода только пахнула в лицо и промчалась мимо, как вихрь, ворвавшийся в душные стены тюрьмы. А они после первого приступа злобы с теми же светлыми, гордыми лицами идут дальше, дальше в тюрьму, но ведь все-таки к свободе…

Я так хочу, чтобы ты это хорошенько понял, чтоб это и тебя тоже больно царапнуло и заставило нахмурить брови… Я хочу тебя видеть, чтоб рассказать тебе много-много ужасного и прекрасного, темного и лучезарного. В эту неделю я узнала особенно много интересного, что заставило быстрее вертеться все винтики души. О, если бы я могла тебе все это рассказать!

Я тебя, верно, повергла в самое мрачное настроение. Ну, подыми голову и улыбнись, посмотри на меня, я тоже уже сейчас улыбаюсь. Мы ведь сильнее всего этого, ведь мы — победители, а не кто другой. А вспомнишь об этом — и все тревоги становятся маленькими и ничтожными, и душу заполняет одно наше «хо-орошо!».

…Над нами теперь собираются тучи. С недели на неделю ждем введения в жизнь нового тюремного регламента, по которому мы будем приравнены в правах к уголовным: тогда книги и письменные принадлежности будем получать только в награду за «хорошее поведение». Мы, понятно, без боя не сдадимся, и вот теперь идет на всех парах подготовка с обеих сторон баррикады. Возможно, что это придет во всей своей красе не сразу, но мы готовы.

С нетерпением жду осени. Уж очень хочу уехать в другую тюрьму. Ведь это будет целое событие, целая куча новостей.

Сейчас уходит на свободу наша Р. Уже все мы волнуемся почти столько же, как и она сама, напряженно прислушиваемся к каждому звуку в коридоре, а половина камеры непостижимым образом поместилась на окне, чтобы видеть ее хоть одним глазом уже почти свободную.

…Вот я недавно была злющая-презлющая, а теперь думаю об Р., представляю себе ее счастливое лицо и сияющие радостью и болью глаза, и мне становится радостно и хорошо. Ох, какая у нас радость провожать на свободу! Уже, уже ее нету! Еще слышу последний крик: «Девушки, товарищи, до свидания! До свидания!» Как чудно, прекрасно!

26 июля 1928 г.

Всем родным.

…Я еще, как видите, в той же тюрьме. Уедем, думаю, позже, после того, как получим мотивированные приговоры… Откуда у вас черные мысли? Да что со мной может случиться? Ведь меня так усердно охраняют, берегут, стерегут! Нет, не думайте ничего плохого, мне хорошо…

Во время процесса я с интересом присматривалась к нашим родителям. Были различные — рабочие и мещане, поляки и евреи, но как они сливались в одну массу, как одинаково реагировали. Помню их слезы и вздохи во время речей адвокатов, угрюмое молчание в ответ прокурору. Но какой гордостью горели их лица во время наших выступлений…

Без даты

Маленьким племянницам.

…Вчера была страшная буря. Мы все не спали, прислушивались к вою ветра и уносились на свободу. А когда бывает хорошая погода и весь наш двор накаляется от солнца, нам опять хочется на свободу, в лес, в поле. Вы знаете, верно, что мы гуляем всего два часа в день. О, если бы вы знали, как нам не хочется возвращаться в камеру, как смотрим мы на часы, и нам кажется, что кто-то нарочно толкает стрелку, как мы ненавидим этот окрик: «Spacer sko?czony. Prosz? schodzi?!»[26].

В нашей камере никогда не бывает солнца, и только по вечерам все небо перед нашим окном пламенеет золотом и багрянцем, переливается фиолетом, синевой и изумрудом. Тогда мы по очереди влезаем на окно, по нескольку минут жадно смотрим, смотрим на небо, на деревья вдали, за стеной, на маленькие домики на горизонте. Но нам на окнах сидеть нельзя, и за это нас наказывают, лишают свиданий и посылок от родных…

Мы знаем очень много песен, и нам очень хочется петь, но этого нельзя делать. Мы все-таки иногда рискуем, и это приносит нам большую радость. Вообще-то у нас скучно никогда не бывает, но бывает тоскливо, иногда всю грудь разрывает злоба, а иной раз вдруг ни с того ни с сего так захочется на волю, что себе места не находишь. Мы здесь очень близко сживаемся друг с другом, крепко любим друг друга, и те из нас, кто уходит на свободу, никогда нас не забывают и много месяцев, уже будучи на свободе, больше всего думают о нас, душою с нами.

К нам в гости пришел общий любимец всей тюрьмы — Владик. Это двухлетний мальчик, умный и черноглазый, такой солидный, спокойный. Он совсем не знает самых простых вещей, о которых знают все дети, живущие на свободе, но зато хорошо знает весь тюремный механизм и часто понаслышке от старших говорит о свободе. Он с матерью должен сидеть еще целый год…[27]

……………………………………………………………

…Прервала письмо на целых десять минут: играла с Владиком в мячик, и он чуть ли не в первый раз громко смеялся и хлопал в ладоши, а вся камера заливалась смехом вместе с ним…

27 сентября 1928 г.

Всем родным.

…Я набегалась на прогулке, а теперь пишу вам и часто поглядываю в окно. Там сияет такое голубое, чистое голубое небо. Как это хорошо, что в тюрьме видишь небо! Ведь это такая красота, какой никакими словами не опишешь! Теперь вспоминаю иногда, как часто в детстве я смотрела дома на закат, когда небо и река сливались в одно огненное море, а на душе бывало так радостно и тревожно. О, как хочу я видеть еще когда-нибудь мою дорогую реку, закат и палисадник!

Сентябрь 1928 г.

Сестре Любови.

Любочка, родненькая, дорогая!

Получила посланные тобой деньги из Минска и удивилась: как ты попала в Минск? Потом прочитала Васино[28] письмо и узнала, что поехала учиться. Ах, как рада, что ты в Минске! В моем любимом Минске!

Видела ли ты уже моих товарищей?.. Была ли в клубе? С большой радостью представляю себе тебя в клубе и всюду, где я бывала, — с теми же милыми друзьями моими, которых я никогда не забуду.

Получила ли ты и Лиза[29] мое письмо от 22 июля?

Давно ли ты в Минске, долго ли еще будешь? Вернешься в Мозырь или поедешь в другой округ? С нетерпением жду твоего письма, знаю, что в нем будет много интересного.

Напиши, Любочка, о своих товарищах по курсам, о впечатлениях, встречах. Попроси Лизу, чтобы она сводила тебя в тот детский дом, где я работала. Узнай, есть ли там еще кто-нибудь из ребят или преподавателей, кто помнит меня; скажи, что я их всех люблю и помню, шлю горячий привет. Напиши, где мои воспитанники — Анищук, Оля и Вася Кобец и все, все мои дорогие, любимые ребятки. Возможно, там еще работает дядька Терешка, передай и ему от меня поклон.

А в коммуне, где жил Римша, уже, наверное, никого не осталось. Куда они все разлетелись, мои голубки родные? Как жаль, что я даже не знаю, кто из моих друзей где находится, не знаю, как о них спрашивать. Но ты же сама, Любочка, знаешь, что всем моим знакомым, кого встретишь, надо обязательно передать мой сердечный привет.

Была ли уже в театре, что там теперь идет? Любочка, меня захлестывают, захлестывают воспоминания…

Пиши мне, пиши как можно больше, пусть напишут и Лиза, и Римша, и все, кто захочет. Это будет для меня большой праздник.

Напиши, Любочка, больше о себе, о своей работе, личной жизни. Как это удивительно, что я должна о вашей жизни узнавать из книг! До сих пор не знаю еще, послала ли ты мне книги…

Еще раз прошу тебя, Любочка, пришли мне две-три самые лучшие белорусские, потому что новых белорусских у меня нет, не видела еще ни одной.

Ну, всего лучшего тебе, всем вам, моим любимым.

Благодарю вас от своего имени и от имени всей нашей коммуны.

Целую вас, жду писем. Пишите, пишите!

Вера

10 октября 1928 г.

Товарищу С.

Ты, вероятно, объяснил себе мое долгое молчание самыми мрачными предположениями, а мне радостно, легко, хорошо. В самые лучшие минуты повторяю:

В нем пламень пылал и соловушка пел,

Цветы расцветали и бури гремели[30].

Никаких угнетенных настроений и в помине нет. Небо голубое, голубое-голубое, и светит горячее яркое солнце.

…Я зачитываюсь поэзией, увлекаюсь экономикой и историей. Учусь с наслаждением, ужасаюсь своему невежеству, все боюсь, что не успею пройти всего, что хочется.

А на свете столько прекрасных книг, столько областей науки!

20 октября 1928 г.

Всем родным.

…Итак, я уже в новой тюрьме. Приехала вчера вечером. Целых два дня была в дороге; видела так много новых людей, новых картин. Представьте себе, что за удовольствие после трех лет.

Тут сижу в одиночке. Здесь нас, политических, очень мало, поэтому еще дороже и интереснее будут ваши письма.

Ох, как теперь буду ждать ваших писем! Смотрите же, не забывайте и пишите, пишите. Денег пока что не посылайте, а лучше пришлите книг.

25 октября 1928 г.

Сестре Надежде.

…В дороге я целых тринадцать часов провела на этапе в обществе «Kontrolnych kobiet»[31]. Ну, и наслушалась и насмотрелась! Потом езда по железной дороге. Видишь, сколько новых впечатлений! Успела уже осмотреться в новой тюрьме. Перемена огромная. Прекрасные условия для глубоких философских размышлений: тишина и почти полное одиночество. Совершенно новая для меня обстановка. Вот и теперь сижу в своей одиночке, а вокруг тихо-тихо. Только наверху, надо мной, кто-то мерно без устали шагает по своей камере. Читать, читать!.. Как хорошо, что на свете есть книги!

Без даты

Ей же.

…Мне так странно в новой тюрьме. Подумай только: там нас было двести-триста политических — парней и девушек, а здесь только несколько человек. Там каждую неделю было восемь-десять свиданий, штук десять писем, каждые две-три недели приходили новые с новостями, за стенами — большой город с большой, активной организацией, а тут — одно свидание за два месяца, одно письмо за неделю-полторы, новые не приходят вовсе, а если и приходят, то из другой тюрьмы после двух-трех лет заключения; за стенами маленькое захолустное местечко.

Видишь, какая разница.

Я, конечно, и тут учусь, много читаю, восхищаюсь прекрасным видом реки, которая течет у нас под окнами. Чувствую в себе много силы и бодрости, не знаю, что такое скука, тоска. Радуюсь, что уже идет четвертый год…

Каждое утро просыпаюсь с чувством большой радости, улыбаюсь солнцу, а часто мне грудь распирает радость жизни, сознание своей силы, веры в свою победу, правоту.

Без даты

Комсомольской организации гор. Минска.

Дорогие, родные товарищи, любимые братья мои!

Из далекого уголка фашистской Польши через решетчатое окошечко каторжной тюрьмы пламенно приветствую вас в день радостного праздника — комсомольской годовщины.

Пять долгих лет уже отделяют меня от вас. Но этот день не потерялся среди других дат…

О нет! Что ни год — все равно, на свободе или в тюрьме, — у меня в этот день был особенный праздник.

Товарищи мои родные, милые, как сказать вам, что я чувствую, что переживаю теперь, когда пишу вам, что буду переживать в день годовщины союза?!

Сижу я в своей одиночке, мне светит мерцающая свечка, а вокруг меня стены, снова и снова стены, тишина и ночь…

Пишу вам — и грудь разрывается от боли безмерной, от большой радости. Я с трудом сдерживаю слезы, а далекие, незабываемые образы один за другим проходят перед глазами: комсомольская ячейка, «Азбука коммунизма», первые кружки, учеба, могучий рост.

Комсомол, комсомол! Не пять, а пятнадцать, пятьдесят лет бессильны вырвать из моей памяти эти воспоминания, бессильны заставить меня забыть о том, что комсомол сделал меня большевичкой, воспитал, закалил, научил не только бороться, но и любить революционную борьбу больше всего, больше жизни.

В. Хоружая (крайняя слева во втором ряду) среди актива клуба «Коммунистический интернационал молодежи» (Минск, 1923 г.)

Поэтому день годовщины — для меня большой и радостный праздник. Всей душой хочу я, чтобы мой голос привета и великой любви к вам прорвался через стены и решетки острога, через сотни верст, отделяющие меня от вас, через границы, чтобы долететь до вас и сказать, что никакие тюрьмы, никакие границы не могут разлучить комсомольцев.

Примите же, дорогие товарищи, мой привет и знайте, что и в цепях фашизма я остаюсь комсомолкой.

Так надо ли вам говорить, что фашистский приговор — много лет тяжелого заточения — я приняла с гордо поднятой головой и с «Интернационалом» на устах, что все приговоры, побои, издевательства и угнетения не только не могут сломить меня, но являются новыми, могучими источниками революционной энергии? Надо ли сказать вам, что годы заточения — это годы неустанной работы над воспитанием, укреплением и подготовкой десятков членов партии и комсомола к новым боям, к борьбе на всю жизнь? Надо ли уверять вас, что я отсижу свой срок, ни на минуту не теряя бодрости, не забывая, что я — воспитанник ленинского комсомола, что выйду я из тюрьмы на целую голову выше, с морем энергии, бодрости, любви к революционной борьбе в груди, что со всем этим багажом и новой, во сто раз сильнейшей энергией ринусь в новую борьбу, в борьбу до победы.

Товарищи мои родные! Какое огромное счастье быть комсомольцем, быть частицей великого коллектива-победителя!

В этот день вместо тюремной одиночной камеры я буду видеть великую славную комсомолию, широкие улицы, до краев наполненные стальными шеренгами молодых демонстрантов, вместо тишины буду слышать громовые раскаты «Молодой гвардии», буду не одна, а среди тысяч, десятков тысяч, ничем не отделенная, не отгороженная, буду с вами, среди вас…

Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая.

2 ноября 1928 г.

Товарищу С.

…Боюсь, что все мое сегодняшнее письмо к тебе будет песней — сколько разных чувств у меня на душе сегодня, вчера, всю неделю, почти всегда. Хочется кружиться, петь, мчаться вперед, далеко, в солнечные золотистые осенние дали. Так хорошо, хорошо. Утром река, протекающая под самыми окнами, серо-голубая, кутается в прозрачную вуаль тумана и чуть-чуть отвечает улыбкой багровому небу, а днем, голубая и зеленая, вся искрится и сияет солнцем в золотых кудрях леса.

Я так упиваюсь солнцем, воздухом и осенью — увы, из окна, — что потом долго читаю стихи об осени, весне, зиме и лете и вся сливаюсь с автором их в певучих, ярких и красочных строфах. Ой, нет, не вся, потому что в них часто прорывается грусть, иногда боль, а я этого знать не хочу, не хочу…