63 В. Г. Белинскому
63
В. Г. Белинскому
23 октября 1841 г. Воронеж.
Тысячу раз, милый Виссарион Григорьевич, благодарю вас за участие, которое вы так искренно принимаете в моем положении, и в котором я никогда не сомневался. Ваша благородная натура или любить всей душой, или ненавидит. Но ваше участие меня не обрадовало, но опечалило. Я писал вам обо всем, что у меня делается и что со мною делают, не для того, чтоб вас этим поразить, убивать и мучить, а потому, что у меня на душе мои дела отяготели, и мне их надо было куда-нибудь передать, чтобы хоть на время отвязаться от них, забыться. Передать — кому же? Кроме вас, у меня некому; ну, вот вам я и написал о них. С этих же пор между нами должно положить условие, что я должен к вам писать обо всем откровенно, как это и было до сей поры, — да иначе я не могу и сделать; — но чтобы вам обо мне не беспокоиться, не заботиться, не мучиться. Когда уж придет до последней крайности, тогда я сам к вам напишу и попрошу вас обо мне позаботиться.
Не в первый раз я под тяжестью обстоятельств, не в первый раз я их переживал. Проживши за тридцать, немного видел я светлых дней, а непогожих целые годы, — а жив еще. И будь я хоть немного приготовлен к этому обману, к этой отцовской подлости, я б перенес бы легко, как необходимость, а всякая необходимость есть дело святое: от нее не убежишь. А то нечаянно, вдруг, в одну минуту изломилось то, что строил я много лет так осторожно, осмотрительно, с такими лишениями и времени и сил.
Вот что ошеломило меня; а тут еще эта женщина, эта дьявол- женщина свела с ума. Сойдись она со мной годом раньше, и ничего б, и все бы пошло прекрасно. Но ведь нужно же сойтиться всему в одно время; подлость отца, моя ошибка, погибший десятилетний труд, разрушенные надежды, безденежье, — и в них крайняя необходимость… Они, чорт возьми, хотя бы не моим силам не в перенос, — и я упал. Дух изменил, натура распалась, обессилела, в ней давно, может быть, и приготовлялось это распадение, и оно еще бы скрывалось до времени и, открывшись, разом положило б меня наповал. Да и то чуть не положило. Но ее посторонний толчок обнаружил и пробудил до времени.
Начинает болеть грудь чертовски. Лечим. Пошла испарина, всякую ночь обливаюсь потом, как водой, жажда страшная, адская — мочи нет; все идет в испарину, тело слабнет; купаемся в реке — открывается кашель желудочной; что ешь, все вон; мокрота валить. Кашель лечим, желудок расстроился: понос, не варить ничего; во всем теле разлом, мучить скрытый геморрой; внутри из одного места в другое переходит ревматизм. В это время я вижу: дело дурно, гадко, жизнь изменяет; я оставил дела торговые, все занятия, оставил чтение, принудил себя ни о чем не мыслить, сказал: писем мне не отдавать, и даже перестал грезить о Петербурге; из человека я сделался идиот. С утра думаю до вечера, какую пищу, как приготовить; толковать об этом по целым часам с кухаркой; есть насильно, купаться, спать, не спится — лежать в постели зажмуря глаза и уверять самого себя, что спишь.
Так прошло три месяца. Стал выздоравливать, понемногу поправляться, осиливать, начал ходить, проехаться, — бух, воспаление в почках, и я снова чуть-чуть не умер. Но умный мой лекарь начал возиться и с этой болью, и она тоже насилу начала проходить, и я снова начал поправляться здоровьем.
Хоть я и теперь еще сижу в комнате, но мой лекарь уверил меня, что скоро можно будет показываться на воздух, что это был кризис самый опасный и последний, что у меня остается еще ревматизм, что надобно будет принимать содовые порошки — и долго. Я бы ему во всем бы и не поверил, — нет, он такой человек, что ему не верить нельзя. Но в самом деле, я стал чувствовать, что мне лучше: и силы снова стали показываться в теле, и состояние моего духа начало приходить в прежнее положение. Что-то будет дальше, а то уж я октябрь-то стал кое-что почитывать; что было вчерне написано весной, поправил, кое-что поправил из старых пьесок, с пяток написал вновь. Это меня самого обрадовало чертовски, и я начал снова кой о чем мечтать, фантазировать, каждый день беседовать с вами, с Василием Петровичем, волочиться мыслью по Петербургу.
И до того я иногда погружаюсь в мир моих мечтаний, что я предчувствовал впереди, что вы написали и послали мне письмо, и готовился уже отвечать. В воскресенье посылаю на почту: нет ли номера «Записок» и письма; сказали, нет. Досадно, кажется, должно бы быть, — и почтальон приносить письмо. Обрадовался, как ребенок. Читаю: и Василий Петрович тут же; чорт возьми, этого я не ждал; я думал, он в Москве, а он в Питере с Белинским, — и мне стало грустно, глубоко грустно. Крыльев нет, расстояние большое. Если бы я приехал теперь в Питер, я бы пришел прямо на вашу квартиру, не спросил бы: «здесь ли квартирует Белинский?» но — «дома ли Белинский?» Вот вопрос: «Марья Ивановна вновь у вас, не прежняя, а другая; — и эта, вы говорите, лучше? Чего же трусить, робеть? К делу, — осрамился, и квит; по крайней мере можно будет сказать, как чиновники говорят XIV-го класса: „она хотела, да я пренебрег“.
Видите ли, что мое положение было гадко, очень гадко, а болезнь не шуточная; положим, положение или дела мои с отцом все те же, но здоровье мое стало поправляться, а это не шутка: выйтить из подобной болезни — все равно, что родиться вновь. И лекарь у меня, — хоть вы не предполагаете их у нас, да и в самом деле почти нет, — но на мое счастье как-то случайно живет у нас человек очень хороший, — расположен ко мне прежде болезни, я его слишком уважаю; все это питало мою надежду и заставило слепо ему верить, — и я не обманулся.
Вы говорите, что вы пишете ко мне слишком резонабельно, думаете, как чиновник восьмого класса, философствуете пошло; все это лишь слова. Вы говорите не резонабельно, солидно, серьезно, и я с вами во всем совершенно согласен. Ссора с отцом еще не погибель, она необходима, бороться я не прочь; ошеломил он меня, но не навсегда; вот я, наконец, и очнулся. Будь у меня деньги, конечно, с этой женщиной наделал бы я пустяков и прожился бы весь. И это должно бы быть непременно, и было бы. Но, милый Виссарион Григорьевичу так долго евши горькую гадость, не видавши ничего порядочного давно, уж истомившись до смерти голодом, вдруг попадает сладкий кусок; схватил его, и думаешь обожраться, и в эту-то минуту должен его от себя оттолкнуть; а откушавши немного, — и узнал в нем такую сладость, какой никогда не воображал. Ведь теперь и больно; знаю, что есть лучше этой жизни, знаю прелесть божественных идеалов, и как они человеку необходимы, и как без них человек — скотина. Но в физической жизни есть жизнь не скотская, а человеческая, святая; но пожить ею, конечно, не целую жизнь — это невозможно — но год, другой в свой век было бы и у вас и у меня дело не лишнее. Готов до гроба всей душой любить я жизнь духовную, готов обожать и благоговеть перед теми образами, которые в горькие минуты нашей жизни являются к нам, как ангелы утешители, готов любить и долго и свято красоту земную. Но встреться вновь милая женщина, эта живая волшебница земной действительности, не смотря на слабое мое тело, упаду опять весь в ее горячие объятия, — и умереть, когда это будет необходимо. Но умереть насильно — это глупо; жизнь должно тратить и беречь. Смешно вам слышать от больного такие душеспасительные мысли. Что ж делать? — и умираю, а все ищу кого другого.
Вы говорите, что уж у вас для меня есть отдельная комнатка. Благодарю вас, тысячу раз благодарю заранее. В настоящем моем положении это для меня клад. Жить в Петербурге и с вами, — венец желаний. Это не лесть, ее у меня к вам не было и нет. Советуете скорее, как можно, перебраться туда на житье, хоть бы это было и без средств, и пешком. Эту необходимость давно уж я чувствую душою, давно мне день и ночь шепчет тайный голос об этом, давно я мыслию живу не в Воронеже, а в Питере, и несколько лет одно у меня тайное желание переселиться в Петербург, бросить Воронеж. Да здесь мне и не ужиться, все люди не по мне, и я не по них, мы с ними друг другу не нравимся, друг к другу холодны, разошлись. Теперь во всем городе у меня не только нет милого человека, нет даже и такова, с кем можно убивать время, и кто б пришел ко мне и не был бы мне тяжел. Конечно, это не житье, а каторга, и я, что день, больше начинаю чувствовать это убийственное одиночество, пустоту в людях.
Но, за всем тем, я решительно вам теперь ничего не скажу — до тех пор, пока совершенно выздоровею, — и больной из двора никуда ни шагу. Характер моей болезни не позволяет мне отваживаться ни на какой свободный резкой шаг, она же притом имеет неожиданные, но смертельные кризисы: в течение шести месяцев три раза я был на пороге гроба. Одна мысль, что подобный случай сделается в дороге, уже делает меня трусом; притом, выздоровевши, мне непременно надобно решительно говорить с стариком о уплате долга, сделанного мной в Петербурге и Москве, и здесь рублей триста, потому что я лечился займом, и он на лекарства денег давать отказался. Теперь, однако ж, в этом я не нуждаюсь; у нас в доме половину верха заняла аптека, так я начал лекарства брать у себя, и старик молчит.
Второе: надо же с ним поговорить в последний раз и о моем отъезде, и как он его думает ли, да хочет ли чем поддержать, или нет, даст ли что или ничего. И тогда-то уже я к вам напишу, что я должен делать, и как у нас все кончится. Теперь же мне говорить с ним нельзя; иногда дело дойдет, что надо будет погорячиться, а всякое раздражение для меня слишком опасно. Я теперь ни больше ни меньше, как тело в пеленках, связанный по руки и по ноги: тут средств никаких; сам собою чтобы сделал, — нельзя, сил нет. Опасно выходить, опасно много ездить, опасно быть на сыром воздухе, опасно сердиться, опасно слишком отягощать голову заботами. Чорт возьми это состояние, так оно хорошо. Но только я не трушу; проживаю время спокойно, не думая о многом, жду лучшего времени и лучшего ветра; дождусь — хорошо, не дождусь — не надо; ведь не один я прождал его свой век. Глупая мысль! О лучшем — воли нет. Уж меня, наконец, сказать прямо, не старик связал, а болезнь, да пострел побери все это, авось пройдет.
Как выздоровею, тотчас я вам напишу. Чем кончу с стариком, тоже за раз напишу. До тех же пор прошу вас обо мне не заботиться, не тревожиться. Какие нужно меры взять, взяты, а в животе-смерти Бог волен.
Вы не так поняли о тесном круге моих знакомых. Я писал вам о них, не жалуясь на малое число, а гордясь, что я имею их, — таких людей, которых можно душой любить, и которые весьма редки. И их часто сотни не имеют одного, а я один имею несколько.
О пьесках, с этим письмом посылаемых, я вам ничего не скажу; которые хороши — напечатайте, которые дурны — оставьте, которые нужно поправить — заметьте и пришлите.
О вашей статье, ошельмованной цензурой, я знал тогда же, что она вами написана была не так, знал, что она была полна и что вы ни за что б не выкинули из нее одного слова, но что ее так обасурманила цензура. Но я намекнул вам об этом не так, потому что боялся за вас; я начал подумывать, чего не сделали ли дурного, а ваше долгое молчание каждую неделю более и более эту мысль мою утверждало, и меня до смерти мучила об вас неизвестность. Чорт знает, чего с нами не могут сделать! Ведь мы люди грешные; особенно теперь, в моей болезни, нужно хоть немножко укорениться мысли, хоть бы самой нелепой, — ну уж она от меня и не отстанет и начнет разрастаться более и более.
Не в добрый час я начал это письмо! Только я сяду, начну писать, кто-нибудь тотчас явится и перервет. Досадно. Например, вчера является молодой офицер, или хорунжий, с Дона; жил в Питере, учился военному ремеслу, едет домой; в Воронеже у него не достало денег, — пришел просить сто рублей (у меня сто рублей!) Говорю: нет. Не верит, — нужно, да и только. Насилу отвязался, нашел ему человека, который даль. Такие чудные люди эти офицеры: в одну минуту и знакомятся, и просят об одолжении.
Я слышал: начал издаваться тетрадями Гете; будете писать, напишите, пожалуйста, кто переводить и какая цена? Я выпишу, если перевод хороший. Да напишите, как идут „Отечественные Записки“? Как поправляется Андрей Александрович? Развязаны ль долги? И на следующий год будут издаваться, как шли последние два года, или для сведения конца с концами? Это все меня весьма интересует. Но больше всего мне знать хочется, как идут ваши дела, так же ли, как прежде, лучше ли? Хорошая квартира и богатая мебель — знак улучшения. Но отколь она? — Не знаю.
В конце сентября был у нас в Воронеже Глинка Федор Николаевич с женою, проездом из деревни; просили меня шибко, чтобы я что-нибудь, но непременно послал в „Москвитянин“. Я сказал: теперь у меня ничего нет; болен, — не пишу. Но об вас и „Записках“ — ни слова; и я ничего не затевал.
Лермонтова убили до смерти, это старая новость; но она меня так сильно поразила, что до сей поры не выходить из думы. И жаль, и досадно: только что покажется, хорошо не успеешь полюбить, — как его и нет. Много мы в нем потеряли, незаменимая потеря! Наш один купец в одно время с ним жил на Кавказе, и он мне, приехавши оттуда, говорил, что у Лермонтова много в портфеле найдено после смерти стихов; одно из них он читал под названием „Чинар“. Скажите-ка Андрею Александровичу, не отыщет ли он этого портфеля.
Андрею Александровичу, Анне Яковлевне, И. И. Панаеву, Авдотье Яковлевне, А. А. Комарову, М. А. Языкову, Прокоповичу душевное почтение и низкой поклон.
Милому Василию Петровичу не пишу теперь письма особенного, первое потому, что не знаю, где он: в Питере ли еще, или уже уехал в Москву. Когда услышу, что он в Москве, тотчас напишу; а если еще в Питере это письмо его застанет, то я крепко жму руку и целую его. Жалею, что он скучает…….
Много тысяч раз прошу не сердиться за деньги; при первом удобном случае вышлю, душой благодарю за его „здравствуйте“. Люблю его чем дальше — больше.
Ну, теперь, милые мои, пришло сказать: „прощайте“; надолго ли, не знаю; но как-то это слово горько отозвалось в моей душе, но еще: „прощайте“, и в третий раз: „прощайте“! Если бы я был женщина, — хорошая бы пора плакать. Минута грустного горя, побудь хоть ты со мной подольше!
Всею душою вас любящий, весь ваш
Алексей Кольцов.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
35 В. Г. Белинскому
35 В. Г. Белинскому [Начало 1839 г. Воронеж].Милый Виссарион Григорьевич! Здесь вот он — я. Весь день пробыл на заводе, любовался на битый скот и на людей оборванных, опачканных в грязи, облитых кровью с ног до головы. Что делать? — дела житейские такие завсегда. А вечером сижу в
37 В. Г. Белинскому
37 В. Г. Белинскому [Май 1839 г. Воронеж].Милый, любезный Виссарион Григорьевич! Я так забылся перед вами, так много задолжал, что ничего уже не могу сказать в оправдание, ровно ничего. Все это время шло у меня как-то глупо, дурно, так — Бог знает как. Хлопот с утра до ночи каждый
38 В. Г. Белинскому
38 В. Г. Белинскому 28 сентября 1839 г. [Воронеж].Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! Все недосуг и недосуг, да сколько ж терпеть мне? Полно, кончено! Сколько могу я, сколько успею (не ладно, не в порядке), но хочу говорить с вами; давно душа хочет беседы, давно ей хочется
39 В. Г. Белинскому
39 В. Г. Белинскому 12 октября 1839 года. Воронеж.Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! Ваш альманах вынул еще из черной тетради две пьески; их достоинства я не защищаю, они перед вами, смотрите — и судите. В «Песне» я один стих заменил вновь, но если он не годится, так по
44 В. Г. Белинскому
44 В. Г. Белинскому 20 февраля 1840 г. Воронеж.Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! В Питере вы — час добрый, жить-поживать припеваючи! Каков Петербург? Сер, и воздух мутен, и дни грустны? На первый раз он кажется для всех таков, а обживешься в нем — и получшеет, и чем дальше,
46 В. Г. Белинскому
46 В. Г. Белинскому 28 апреля 1840 г. Воронеж.Любезный, милый Виссарион Григорьевич! Я получил от вас из Петербурга письмо, и благодарю, душою благодарю вас за него. Оно развязало вновь мне руки, и развязало надолго. Конечно, ваше молчание чему я приписывал, так и вышло: хлопоты,
47 В. Г. Белинскому
47 В. Г. Белинскому 15 августа 1840 г. Воронеж.Милый Виссарион Григорьевич! Простите меня, что я долго так к вам не писал. Письмо ваше получил давно, и все сегодня-завтра, и это сегодня-завтра прошло до этих пор. Причина же самая обыкновенная. Люди так меня мучат, так отнимают
49 В. Г. Белинскому
49 В. Г. Белинскому 15 декабря 1840 г. Москва.Милый Виссарион Григорьевич! Вам до последней степени кажется невероятным мое долгое молчание. Восемнадцать дней я живу в Москве, и к вам еще ни слова. Да мне самому это уже, наконец, показалось очень странным; но или так у меня в
50 В. Г. Белинскому
50 В. Г. Белинскому [Декабрь 1840 г. Москва].«Грусть девушки», шестой куплет я отчеркнул; он кажется мне лишним; если и вы найдете то же, то его вон, и тогда уже будет надо в последнем куплете вместо: «Нет, не в радости» поставить: «Ах, не в радости». Эдак будет она полнее. «Жалобу»
53 В. Г. Белинскому
53 В. Г. Белинскому 10 января 1841 г. Москва.Милый мой Виссарион Григорьевич! Вот когда, наконец, собрался я к вам писать. Некогда было, скажете, недосуг, занять; ничего не бывало: ничего почти не делал, ничем не был занять, время все проходило как-то глупо, сквозь руки. Какая-то
54 В. Г. Белинскому
54 В. Г. Белинскому 27 января 1841 г. Москва.Милый мой Виссарион Григорьевич! Вам не шутя, я думаю, наконец странно кажется мое житье-бытье в Москве так долго и безо всякого дела. Да, иногда у нас бывают странные задачи, которых мы сами разрешить не можем. Вот слишком два месяца я
56 В. Г. Белинскому
56 В. Г. Белинскому 1 марта 1841 г. Воронеж.Тысячу раз, милый мой Виссарион Григорьевич, простите меня за ничем неизвинительное молчание, и долгое, и неуместное! Что ж делать? — виноват и опять виноват, и только. Положим, в Москве я жил последнее время дурно, грустно, гадко;
61 В. Г. Белинскому
61 В. Г. Белинскому 25 марта 1841 г. Воронеж.Милый Виссарион Григорьевич! Браните вы меня, что долго я к вам не писал. И как не бранить, не сердиться; сколько времени прошло, как я оставил вас, а сколько писем написал — стыдно сказать. Человек — воздух, мечты, желанья — им нет
62 В. Г. Белинскому
62 В. Г. Белинскому 22 июля 1841. Воронеж.Милый Виссарион Григорьевич! Вы, я думаю, на меня сердитесь чорт знает как жестоко; более трех месяцев прошло, а я к вам ни слова. Долгое молчание досадно и оскорбительно; но выслушайте, как это все случилось, и вы на меня не станете
63 В. Г. Белинскому
63 В. Г. Белинскому 23 октября 1841 г. Воронеж.Тысячу раз, милый Виссарион Григорьевич, благодарю вас за участие, которое вы так искренно принимаете в моем положении, и в котором я никогда не сомневался. Ваша благородная натура или любить всей душой, или ненавидит. Но ваше
68 В. Г. Белинскому
68 В. Г. Белинскому 27 февраля 1842 г. Воронеж.Милый мой Виссарион Григорьевич! Давно я к вам не писал; давно не получал от вас ни слова; ноя от вас и не жду письма, вам теперь не до меня. Я и свободен и ничего не делаю, да и то, видите ль, когда, наконец, собрался, через сколько