56 В. Г. Белинскому

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

56

В. Г. Белинскому

1 марта 1841 г. Воронеж.

Тысячу раз, милый мой Виссарион Григорьевич, простите меня за ничем неизвинительное молчание, и долгое, и неуместное! Что ж делать? — виноват и опять виноват, и только. Положим, в Москве я жил последнее время дурно, грустно, гадко; какая-то дрянь убивала мою душу. Ну, а в Воронеже? — Это другое дело, о Воронеже после… Этот бездушный городишко прислужился мне вдруг чертовски, и он теперь имеет уж для меня другое значение. Но о Воронеже после.

В Москве я прожил до второго дня масляной; насилу выбрался. Писал к старику о деньгах, он не прислал; ехать было не с чем, спасибо одному человеку — вызволил, и я давай Бог ноги. Дело мое там кончилось весьма порядочно. Дома после меня дела у старика шли дурно, он больше ничего без меня не делает, как расстраивает последнее состояние, и я принялся снова по-здорову улаживать дела, которые, сказать по совести, не очень веселы, и кажется, я с ними провожусь полгода. А о выезде моем в Питер прежде года нечего и думать; дай Бог в год управиться! Да и то, если поеду, — безо всяких средств, разве можно будет взять тысячу рублей: что было, все убито чисто: нескладно, мелко и тесно.

Однако ж я не горюю, привык, стерпелся, большие горы перешел, маленькие не так стали страшны. По силе мочи тружусь и живу, и живу чертовски хорошо; так живу, как никогда не жил. Жизнь переменилась, недоступная дверь блаженства растворилась для меня. Один человек так перестроил весь Воронеж, весь мир, весь свет, всего меня. Откуда и как все это пришло и сделалось, и сам еще хорошенько не знаю. Много лет небосклон мой покрывала черная безрассветная туча пустоты, горя, забот; — и не было уж у меня ни одной надежды, ни одного желанья; все и везде одно и одно: ничто. И я привык к этому «ничто» и со всем распрощался, и на все окружающее махнул рукой; все свое считал чужим, и, признаюсь, на смерть и на ничтожество я уже начинал посматривать довольно благосклонно, и уже видел там, в них порою часть себя. Но все прошло, как сон перед чудесным сном действительности.

В Воронеже у меня была одна знакомая женщина, знакомая давно; и я ее любил, но молча, но так, как любим мы душою милые создания. Ухаживал за нею года два «безмолвно, безнадежно». Я ей из Москвы и из Питера писал много писем; в ответ ни полстроки. Приезжаю домой, являюсь к ней, — и словом: мы с ней сошлись. Надо вам знать сначала, что это за женщина: чудо! С меня ростом, брюнетка, стройна до невероятности, хороша чертовски, умна, образована порядочно, много читала, думала, страдала, кипела в страстях. Голубые большие глаза, черные брови, тело — мрамор, темно-русые волосы, коса — шелк, дивная коса, ножки лучшей нет в Воронеже, и — что больше — она меня немножко любит…

Всю жизнь мою я не жил такою жизнью: ни дня, ни минуты; а если и жил, то когда-то давно, в огне первой юности, и то, может быть, жил тогда так, потому что сама кровь была кипятком. Теперь и эта полуостывшая холодная кровь закипела бывшим огнем, но пламенней, но этот огонь продолжительней. Этому наслаждению конца нет; я весь утонул в блаженстве до самозабвения, до исступления. Она в одну минуту сделала из меня другого человека, и я уж не на шутку боюсь за себя. Теперь буду писать к вам чаще: есть о чем писать. Порадуйтесь моей радости; на томительном полдне моей жизни засветила, наконец, и для меня звезда блаженства. О другом я писать теперь ничего не могу, и другого, кажется, ничего у нас особенного нет.

«Отечественных Записок» номер весьма хорош, я видел его еще в Москве, но не читал. Здесь в Воронеже еще не видал. Второй у нас еще не получен. Андрей Александрович что-то поскупился: нынче год не присылает мне «Записок» и, вероятно, не пришлет. Я это отношу к тому, что дела журнала, несмотря на ваши уверения к Боткину, все-таки идут дурно. Не знаю, как в других местах, а у нас все в одно слово говорят теперь, что «Отечественные Записки» — самый лучший журнал. Самые поклонники «Библиотеки» на стороне «Записок». И ваши мнения о Марлинском, наконец, принимают за святую истину, что меня порадовало.

Скажите, пожалуйста, Андрею Александровичу: отчего так запаздывают «Записки», и не все получают в одно время. Одни получили недавно 1 No, а другие еще не получали до сей поры; а 2 No еще никто не получать. «Пантеон» первый No тоже еще не получали, а недавно пришел прошедший, за прошлый год; а между тем «Библиотеки» и «Сына Отечества» получены и другие номера; «Русский Вестник» и «Москвитянин» — также. Уж нет ли какой тут с чьей-нибудь стороны штуки? Явно, что их где-нибудь удерживают. Первый No «Современника» я давно получил.

Будете у Полякова, хорошенько побраните за «Кота Мурра», и если есть у него квитанции, возьмите и пошлите Боткину; он передаст Кетчеру. А буде не отдаст, то возьмите с него за 18 экземпляров деньги, по 14 руб. за экземпляр. Стыдно мне было перед Кетчером; отдался я дураку себя обмануть. Что будешь делать с петербургскими книгопродавцами? Честные люди, честней цыган во сто раз.

Если нынче дурно кончилась подписка на «Отечественные Записки», то надо Андрею Александровичу все силы употребить дотащить этот год аккуратно; а на будущий год, я головою ручаюсь, подписка увеличится. Других журналов я еще почти не видал, кроме первых номеров «Библиотеки», «Русского Вестника», «Современника», «Сына Отечества», «Москвитянина». О них и говорить нечего, кроме «Русского Вестника»: первый номер очень хорош; расположены и собраны статьи, каждая на своем месте, и каждая по-своему может заинтересовать; а другой номер, я видел объявление, будет гадость гадостью. Владиславлев прислал мне альманах, с надписью и кудрявой, и льстивой; но все-таки спасибо за него, картинки прелесть как хороши.

Теперь не читаю ничего, да и некогда — не то в голове, другая книга…

Писать — ничего не писал, как-то не хочется, и если что и напишу, то напишу для вас. Отныне вам одним посвящаю мой досуг, а все другое — какое то грустное впечатление оставило в душе. Но что напишется, то тотчас к вам пришлю.

Теперь скажите, как вы поживаете? Что у вас нового? Как Марья Ивановна? Как дела материальные? Плохи? Я думаю, теперь они уж поправились. Напишите; они меня больше всего заботят. Что пишет Катков? Будете писать к нему, — поклонитесь от меня низко. Развязались ли как-нибудь с своими служителями? Как живет Киргоша? обещался писать и не пишет. Поклонитесь Языкову, Панаеву, Комарову. Я их люблю все так же. В одном пакете я вложил письмо к Андрею Александровичу и Федору Алексеевичу Кони. — Кони прошу прислать мне «Пантеон», если нельзя за сей год, хоть за прошлый; это, я думаю, ему не очень много будет стоить. Уж за одну подлость Полякова стоить взять журнал.

О чем бы вам еще написать, про что спросить? — ей Богу и сам не знаю. Что придет в голову, — буду писать еще. Еще раз, Бога ради, простите за долгое молчание и не сердитесь; право не могу никак справиться с собой, особенно в ту пору, когда идут дела не так, как хочется. Много прошло, поверьте, дней в сожалении, что не могу ехать в Петербург. Интрижка не удержит, дела держать. Я ей говорил о своей поездке, она сама со мной готова бросить в Воронеже все и ехать в Питер с радостью. Вот бы хорошо: двое нас и хорошая женщина третья — зажили б на славу. А я знаю наперед, что она бы вам понравилась.

Всею душою любящий вас, больше чем любящий, Алексей Кольцов.