35 В. Г. Белинскому

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

35

В. Г. Белинскому

[Начало 1839 г. Воронеж].

Милый Виссарион Григорьевич! Здесь вот он — я. Весь день пробыл на заводе, любовался на битый скот и на людей оборванных, опачканных в грязи, облитых кровью с ног до головы. Что делать? — дела житейские такие завсегда. А вечером сижу в своей маленькой горенке, пишу к вам письмо. Ох, совсем было погряз я в этой материальной жизни, в кипятку страстей, страстишек, дел и делишек. Эти мне дела! уж когда-нибудь эту я материальность приберу к рукам, зауздаю, да оседлаю, да таю натру бока, что чертям будет тошно. Теперь пусть ее пока потяжается со мною; что нужды? — пусть ее пока. Если необходимо в двенадцать часов кушать, а ночью спать, так уж пусть себе и она валяет своим чередом. Наедет на пень, пробьет лоб, тогда посмеюсь и я над ней. Дай Бог все горькое пить, да насмерть не упиться. Во времена прошедшие каждый в нашем роде должен быть непременно человек безнравственный, запивала, оторви-голова, поклонник порока, друг разврата, горемычный потешник дураков. Нынче не так: все переменилось. Хорошее живет, пошлое огадилось. И всякой человек должен быть ничего больше, как просто человек. Чем потешать чудаков, лучше самому потешаться над чудаками. Эту-то речь начал я потому: мои земляки решили наконец: если б он был человек, что-нибудь мало-мальски похожий на людей, то он должен бы вести себя вот так, вот так, да вот так, а то живет себе как мы: дурак! — Но пусть их говорят, мне же в настоящую пору надобно непременно заняться было делом вещественным. Шестимесячная отлучка моя наделала хлопот, многие дела торговли шли уже дюже плохо; вот я и принялся их поправлять, да поправлять, да кое-что и пошло своей дорогой.

А не писал я к вам не потому, что было некогда или не имел времени; вздор, другое затрудняло, — про вас у меня во всякую пору есть в запасе час. А вот, по совести сказать, моя беда так уж настоящая: порою хочешь к вам писать, и хочешь, и начнешь, да подумаешь, подумаешь, и пусто в голове. Вот и теперь — пишу, пишу, а о чем? Думать тошно, а силы нет горю пособить… Мне даны от Бога море желаний, а с кузовок души. Я очень знаю, что вы такое; да вам надо того, что часто у меня не дома. Как ни начну к вам писать, всякой раз, чорт знает какая, встречается трудность; самый выговор слов не ладится: все как-то они у меня становятся навыворот, не по-христиански. Или оттого, что мир людей, который меня окружает, не слишком благовиден? Да, я чувствую, что они постоянно уничтожают все потребности души. Чудна их речь, грязна душа. Еще и то порою приходило в мысль, чтоб вас не беспокоить слишком чересчур мелкою дрязгою глупых слов. Хотя я и давно замечал в вас более во сто раз, чем в других, но все-таки боялся: душа темна, не скоро в ней дойдешь до смысла.

Недавно сколько людей мне клялись в том и том; а кто из них на опыте откликнулся мне? Никто. Вы — не они. Но все-таки, согласитесь сами, между нами многого не достает; и как я ни посмотрю пристрастно даже к себе, а все разница велика. Людей не соединяет один наружный интерес, если и соединяет, надолго ли? Мне возвыситься до вашей дружбы мудрено; я ваш давно, но вы мой еще недавно. Последнее письмо много сомнений решило. В нем я — 194 — прочел то, чего словами выяснить нельзя. Ваше душевное сожаление порадовало меня; оно было повторено мною с вашим чувством вместе; ни по известию, ни по слуху, ни по просьбе, а так просто само вошло в душу и сказалось в ней. Мир с отцом вы одобрили, — он мне теперь нравится самому. Женитьба всегда была против моих желаний, но вместе с тем я человек, мог думать так и сяк. Ну что, если отец, мать, насядут на душу, поневоле в другой час скажешь: давайте, хорошо. Теперь я решительно бросил думать об ней. Вы сказали правду, и я покоен. В этом деле нужен голос другой души…

Теперь веду себя тихо, смирно, что-то на душе неловко, пропади она пропастью! Свет у меня переменился: люди получшели, дни как приходят, так и уходят. Дышу вольно, живу широко, и такая полнота обладает мной, какой с роду и не чувствовал. Вы в своем кружке переродили меня; в последнюю поездку много добра захватил я у вас: прежде только и знал, что людей проклинал, теперь благодарю Бога за жизнь свою. Одно изменило мне… Жаль Сребрянского — вы одни заметили его… Какая прекрасная душа была, как он вас любил и уважал! — На той почте пришлю стихи его, о которых я говорил вам в Москве…… У нас есть уездное училище, а в училище есть уездный смотритель; зовут его Николай Лукьянович господин Грабовский. Он человек известный: два года назад издал: «Историческую картину религии», с французского (две части, цена 10 руб.). Подписка была объявлена на всю Россию, посвящена архиерею. Остальные экземпляры разыгрываются теперь в лотерею насильно, т. е. ко всем исправникам, городничим посланы билеты: раздай, да и хвать; не раздашь, свои деньги плати, — не велик барин какой-нибудь исправник. Два дня назад вечером я уморен был насмерть. — Смотрю, лезет Грабовский. — Здравствуйте. — «Мое почтение». — Я к вам. — «Очень рад». — Не просто, с просьбой. — «Готов выполнить, если могу». — О, что до этого, — без сомнения, можете. — «Готов служить». — Дело вот в чем. — «Хорошо». — Вчера я читал ваши стихи в «Сборнике» — «Благодарю». — Вы, как видно, посвятили себя на белые стихи. — «Да-с». — А по-моему рифмованные стихи как-то лучше. — «И я также думаю». — Что ж вы сами не пишете? — «Не умею». — И, полноте, вам захотеть, вот и все. — «Выполню ваше желание, попробую как-нибудь». — Впрочем, они и без рифм очень хороши. — «Покорно благодарю». — Вы не изволили читать-с мой перевод, «Историческую картину религии»? — «Нет, еще не читал». — Разве вы прозы не любите? — «Не только не люблю, с роду не читаю». — Напрасно-с вы это делаете, а проза дело хорошее. — «Знаю»… [Окончания письма нет.]