КАНДИДАТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КАНДИДАТ

1 июня Эйзенхауэр вернулся в США. На следующий день он нанес визит вежливости Трумэну. Они заговорили о политике. Люди Тафта уже распускали слухи о мнимом пристрастии Мейми к выпивке, о возможном еврейском происхождении Эйзенхауэра, его предполагаемой тайной и долгой любовной связи с Кей Саммерсби и прочую ложь. Выразив ему сочувствие, Трумэн сказал: "Если кончится только этим, Айк, считай, что тебе просто повезло"*1. После встречи Эйзенхауэр улетел в Канзас-Сити. Там он должен был встретиться с Дэном Торнтоном из штата Колорадо, здоровенным, улыбчивым, общительным типом в ковбойских сапогах и широкополой ковбойской шляпе. "Здорово, браток!" — прогудел Торнтон, увесисто хлопнув Эйзенхауэра по спине. Репортер писал: "Наступил напряженный момент, когда генерал сверкнул глазами и напряг спину. Затем он овладел собой, холодное выражение сменилось улыбкой, он протянул руку и сказал: "Здорово, Дэн!"*2

Политика, американский стиль. В Англии, с горечью отмечал Эйзенхауэр, люди "выставляют" свою кандидатуру, а в Америке они должны ее "выдвигать", двигать. Он опасался, что возненавидит всю эту процедуру; теперь он видел, что опасался не напрасно. И все же он обещал Биллу Робинсону, что "если я когда-нибудь ввяжусь в эту драку, то буду бить сплеча"*3. Он был полон решимости победить, даже если ради этого придется сносить гнусную клевету о его личной жизни, бессмысленные нападки на его репутацию, оскорбления его достоинству. Придется также заставлять себя угождать тем, в чьей поддержке он нуждается, а порой и приспосабливать свои убеждения к их желаниям.

В Республиканской партии в 1952 году, после двадцати лет отрешения от власти и ответственности, царили разочарование, озлобленность, критиканство. Лучшее, на что она была способна, это критиковать, обвинять, обличать. После провозглашения "Нового курса" Эйзенхауэр ко всему этому относился с полным пониманием, хотя в таких специфических вопросах, как социальное обеспечение, он был склонен занимать умеренную позицию. Что же до внешней политики, тут ему было сложней. Обвинение, брошенное Джорджем Маршаллом Макартуру ("это часть заговора настолько широкого, настолько бесчестного, что с ним не сравнится по гнусности ни один другой заговор во всей человеческой истории), малость выходило за рамки того, что позволило бы себе большинство республиканцев, но только самую малость. Но чтобы победить Тафта, Эйзенхауэр должен был отыскать себе сторонников среди республиканцев Среднего Запада и Западного побережья — людей, которые голосовали против плана Маршалла и НАТО. По этой причине его первые выступления будут обращены не к нации, а больше к правому крылу "Великой старой партии". А для старой гвардии самыми страшными из всех предательств, совершенных демократами за их "двадцать лет измены", были Ялта и потеря Китая. Вся их ненависть к Рузвельту сфокусировалась на Ялтинской конференции, а к Трумэну — на потере Китая.

Так вот, дело в том, что Эйзенхауэр был одним из главных проводников политики Рузвельта в Европе во время войны, стоял во главе КНШ при Трумэне, когда был "потерян" Китай. Едва ли Эйзенхауэр действовал тогда против своих убеждений. Как ни крути, как ни виляй, ни объясняй своих действий, невозможно откреститься от того, что он верно и с настоящим энтузиазмом помогал Рузвельту осуществлять его политику. Отказ Эйзенхауэра соревноваться с русскими в том, кто быстрей дойдет до Берлина, и его старания установить хорошие отношения с Жуковым во второй половине 1945 года больше всего помогли подписанию Ялтинских соглашений. Его тесное сотрудничество с Администрацией Трумэна в 1948 и 1949 годах предполагало по меньшей мере согласие с политикой в отношении Китая. Эти факты были самым серьезным препятствием в борьбе за выдвижение. Он сознавал это, как и то, что должен это препятствие преодолеть.

В первых же своих выступлениях он успокоил старую гвардию. Он, сказал Эйзенхауэр, враг инфляции, чрезмерных налогов, сосредоточения всей власти в руках правительства, против нечестности и коррупции и так далее. Больше всего он сожалеет о тайне, окутывавшей Ялтинский договор, и о потере Китая. Несмотря на то что он все же осудил "полную бесперспективность политики изоляции"*4, его упоминание Ялты и Китая было тем, что хотели услышать от него еще колеблющиеся делегаты; эти выступления задали тон всей предвыборной кампании Эйзенхауэра.

Неделю он провел в Нью-Йорке, встречаясь с делегациями восточных штатов. Самой важной была встреча с делегацией от штата Пенсильвания, которая раскололась: 20 человек было за Айка, 18 — за Тафта и 32 еще не решили, за кого голосовать. Встреча прошла успешно; Эйзенхауэр обменивался с политиками шутками, отвечал на вопросы просто и откровенно, как это ему свойственно, показал, что в случае чего за словом в карман не лезет. Когда его спросили, готов ли он вести решительную кампанию, он отреагировал так: "Забавный вопрос для того, кто сорок лет своей жизни провел в сражениях"*5.

С губернатором Шерманом Адамсом Эйзенхауэр впервые познакомился, когда к нему на Морнингсайд-драйв пожаловала делегация от штата Нью-Хэмпшир. Адамс мало кому нравился по-настоящему — худой, нервный, резкий до грубости, с лицом, словно высеченным из нью-хэмпширского гранита, в обращении холодный, как нью-хэмпширская зима, но Эйзенхауэр разглядел в нем многие из тех качеств, которыми обладал Беделл Смит, и угадал, что он способен стать столь же преданным и расторопным помощником. Поэтому когда Лодж предложил пригласить его на роль координатора сторонников генерала на съезде партии, Эйзенхауэр согласился.

Проведя неделю в Нью-Йорке, Эйзенхауэр отправился на поезде в Денвер, сделав по пути остановку, чтобы выступить перед сорока тысячами людей, собравшихся на Кадиллак-сквер в Детройте. У него была с собой заготовленная заранее речь, но он объявил, что не желает ею пользоваться, а будет говорить так, как подсказывает ему сердце. Он уверил, что не несет личной ответственности за ту завесу тайны, которой дипломаты окутали конференции в Ялте и Потсдаме, и что решение не вступать в Берлин было решением политическим, влиять на которое было не в его власти. Защищая такое решение и, в сущности, противореча себе, он напомнил собравшимся, что "никто из этих нынешних храбрецов еще не предложил отправиться туда, взяв с собой десять тысяч американских матерей, чьи сыновья должны были отдать жизнь, чтобы захватить никому не нужные развалины". Он закончил, декламируя "Клятву верности", которую толпа повторяла за ним*6.

В Денвере он сделал своим штабом отель "Браун-пэлис", где принимал делегации со Среднего Запада и Западного побережья. 26 июня он выступил перед одиннадцатитысячной аудиторией, собравшейся в "Денвер-колизеум", с обращением, которое транслировалось по национальному радио и телевидению. Эйзенхауэр осудил Ялтинские соглашения, возложил на демократов вину за потерю Китая и обвинил Трумэна в излишней мягкости по отношению к коррупции внутри страны и к коммунизму за ее рубежами. "Если б мы были не столь уступчивы и слабы, возможно, не случилось бы войны в Корее!" Он подтвердил свою приверженность разумной бюджетной политике: "Обанкротившаяся Америка — это беззащитная Америка"*7.

На следующее утро он отправился в десятидневную поездку по Великим равнинам, стране Тафта. Он имел приватные беседы с политиками, а на выступлениях упор делал на те конкретные обещания, которые мог выполнить. Все это составило удачное начало, но отнюдь еще не значило, что он добился полного успеха. Делегаты из тех, кого называли старой гвардией, с удовольствием встречались с генералом; на них производили впечатление как он сам, так и реакция, которую его позиция в вопросах внешней политики вызывала у их избирателей; они были удовлетворены тем, что, судя по его взглядам на внутреннюю политику, на него можно положиться. Но их сердца принадлежали Тафту, а если не сердца, то мандаты, потому что Тафт держал под контролем аппарат партии и годами взращивал партийных ортодоксов, которые формировали делегации. Накануне съезда агентство "Ассошиэйтед пресс" подсчитало, что за Тафта готовилось голосовать 530 делегатов, за Эйзенхауэра — 427.

Многие делегаты все еще тяжело переживали поражение партии в 1948 году, и "мистер республиканец" был полон решимости использовать свое преимущество, чтобы остановить Эйзенхауэра, представив его подставным лицом ненавистного Дьюи. Тафт был во всеоружии своего отточенного мастерства бывалого политика. Он, кроме прочего, был сыном Уильяма Говарда Тафта, человека, который в 1912 году боролся за выдвижение против самого популярного республиканца начала XX века — Теодора Рузвельта.

Делегации от южных штатов были у Тафта в кармане, как и у его отца в 1912 году. Лодж вознамерился переманить их на сторону Эйзенхауэра. В результате сложной парламентской процедуры Лодж добился, чтобы съезд проголосовал поправку о "честной игре", в которой почти никто из делегатов ничего не понял, кроме того пункта, где говорилось: голос, отданный за "честную игру", считается отданным за Айка. Лоджу с огромным трудом удалось протащить поправку. Все решила помощь сенатора Ричарда Никсона, который исхитрился заставить губернатора Эрла Уоррена скомандовать калифорнийской делегации голосовать за "честную игру" (и лишить себя шанса стать компромиссной кандидатурой).

Напряжение, царившее на съезде, спало. И Эйзенхауэр выиграл в первом туре.

После победы первым побуждением Эйзенхауэра было сделать жест примирения. Он позвонил Тафту и спросил, нельзя ли заглянуть к нему — для этого ему нужно только улицу перейти. Удивленный Тафт ответил: "Приходите". Советники Эйзенхауэра, люди, которые добились победы в позиционной войне с силами Тафта и еще кипели от злости (некоторые из них чувствовали себя оплеванными), были против. Им хотелось отпраздновать победу, а визит к Тафту, сказали они, отравит им все настроение. Но Эйзенхауэр был теперь кандидатом, человеком, который командует парадом. С этих пор его штаб не будет указывать ему, что делать; и он настоял на своем.

Эйзенхауэр поступил так по той причине, что, хотя его и могли сбить с толку действия политиков, собравшихся на съезд — арену, где даже прожженный профессионал, вроде Тафта, мог потерпеть поражение, он лучше любого политика знал, как должен действовать лидер на арене страны. Он был полон решимости возглавить команду, а чтобы такую команду создать, ему нужно было сплотить Республиканскую партию и действовать вместе с людьми Тафта. Но не для того, чтобы обеспечить себе победу в ноябре, которая, как ему говорили и как он сам верил, ему обеспечена. Он хотел, он должен был создать команду, чтобы править страной начиная с января 1953 года. Чтобы выполнить свою программу, ему нужна была сплоченная Республиканская партия. Не личные цели он преследовал, добиваясь президентства, и поэтому он не торжествовал по поводу личной победы над Тафтом. Не об этом подумал он в первую очередь, а скорее о том, что нужно привлечь Тафта в команду, потому что без него не будет и самой команды, нельзя будет свершить задуманное.

Сама встреча не была примечательной. Полчаса ушло у Эйзенхауэра, чтобы пробиться сквозь толпу радостных сторонников. Когда наконец он добрался до номера Тафта в гостинице (миновав в холле горюющих помощников Тафта), он сказал сенатору: "Сейчас неподходящий момент для серьезного разговора; вы устали, и я тоже. Я только хочу сказать, что желаю быть вам другом и надеюсь, что и вы будете мне другом. Надеюсь также, что мы будем работать вместе"*8. Тафт поблагодарил его; они спустились в холл, к фотографам; и Эйзенхауэр отправился к себе, в отель "Блэкстоун".

Вот и вся встреча. Но когда Эйзенхауэр вышел на ту чикагскую улицу, он вышел на дорогу длиной в восемь лет, дорогу, которая привела его к примирению со старой гвардией на основе принятия старой гвардией НАТО и всего того, что за ней стояло. Все время своего президентства Эйзенхауэр не сворачивал с этой дороги, пусть и сетуя частенько на безнадежность, непробиваемость и вероломство некоторых правых сенаторов-республиканцев. По-настоящему он так и не дошел до них, и правое крыло ни разу не вышло из своего угла, чтобы встретить его на полпути. Но он никогда не прекращал попыток просветить и смягчить старую гвардию.

Второй шаг Эйзенхауэра на этой дороге — выбор напарника. Советники полностью были согласны с его решением, потому что им тоже были ясны требования, которые ситуация предъявляла к кандидатуре напарника. Эти требования, в порядке важности, были таковы: заметная фигура из старой гвардии, приемлемая, однако, для умеренных, особенно для людей Дьюи; известный антикоммунистический деятель; человек энергичный и решительный в избирательной кампании; относительно молодой, чтобы компенсировать возраст Эйзенхауэра; человек с Западного побережья, тоже для баланса, поскольку Эйзенхауэра связывали с Дьюи и Нью-Йорком; человек, внесший вклад в выдвижение Эйзенхауэра. Единственный, кто удовлетворял всем требованиям, был, как прекрасно знал Эйзенхауэр, Ричард Никсон. На том и порешили. Браунелл позвонил Никсону и попросил прийти в "Блэкстоун" для встречи с Эйзенхауэром.

Эйзенхауэр держался сухо и официально. Он сказал Никсону, что намерен превратить избирательную кампанию в поход за все то, во что он верует и на чем стоит Америка.

— Присоединяетесь ли вы ко мне, чтобы участвовать в такой кампании?

Никсон, озадаченный высоким слогом Эйзенхауэра, ответил:

— Я был бы горд и счастлив принять участие.

— Рад, что вы хотите быть в моей команде, Дик, — сказал Эйзенхауэр. — Думаю, мы победим, и уверен, мы сможем сделать то, чего страна ждет от нас.

Потом он хлопнул себя по лбу:

— Только сейчас вспомнил, я же еще не уволился из армии!

Он продиктовал телеграмму министру с просьбой об отставке. У присутствовавших при этом Милтона и Артура Эйзенхауэров слезы навернулись на глаза*9.

Третьим шагом по дороге примирения со старой гвардией было принятие платформы партии. Это был документ исключительно правого толка; заверяя, что он сможет и намерен вести кампанию о позиции этой платформы, Эйзенхауэр достигал единства партии*10. Платформа обвиняла демократов в том, что они "защищают изменников нации в высших сферах", и ханжески заявляла: "В Республиканской партии нет коммунистов". "Великая старая партия" (ВСЦ) обещала "назначать на посты только лиц, чья лояльность не подлежит сомнению". В той части программы, где говорилось о внешней политике, и написанной Джоном Фостером Даллесом, надеявшимся стать государственным секретарем, ВСП клялась "отречься от всех обязательств, содержащихся в секретных соглашениях, подобных ялтинскому, которые способствовали установлению коммунистического рабства". В ней содержалось проклятие трумэновской политике сдерживания (главная роль в которой отводилась НАТО) как "негативной, бесплодной и аморальной", потому что сдерживание "оставляет огромные массы людей во власти деспотизма и безбожного терроризма". Далее в открытом обращении, направленном не только к старой гвардии, которая и без того с 1945 года обрушивалась на Ялтинские соглашения, но также к простому избирателю, демократу-язычнику, даллесовская платформа заверяла, что республиканская Администрация будет "всемерно способствовать подлинному освобождению тех порабощенных народов" Восточной Европы, которых демократы "оставили... один на один с коммунистической агрессией". (На деле же старая гвардия являла собой удивительное сборище изоляционистов. Они сомневались в разумности оказания помощи Западной Европе, но заявляли о готовности освобождать Восточную Европу и Азию.) По настоянию Эйзенхауэра в текст платформы был включен пункт о поддержке НАТО, но, чтобы уравновесить это положение, отвергались любые попытки пожертвовать Дальним Востоком для защиты Западной Европы*11.

В традиционной речи с выражением согласия баллотироваться в президенты Эйзенхауэр не касался внешней политики. Он говорил только о том, что не могло вызвать несогласия. "Я осознаю ту величайшую ответственность, которая ложится на того, кто возглавит поход, — сказал он, обращаясь к съезду. — Я услышал ваш призыв. Я возглавлю этот поход". Он положит конец "расточительности, самонадеянности и коррупции высшей власти, тяготам и тревогам, этому горькому наследию, оставленному партией, которая слишком долго находилась у кормила государства". Он торжественно обещал следовать "программе прогрессивной внутренней и внешней политики, продолжающей наши лучшие республиканские традиции". Он попросил всех делегатов поддержать его команду и в заключение сказал: "Сегодня с утра у меня состоялись полезные и дружеские беседы с сенатором Тафтом, губернатором Уорреном и губернатором Стассеном. Я хотел, чтобы они знали, и хочу, чтобы вы знали тоже, что в предстоящей борьбе мы будем идти рука об руку". Следом выступил Никсон со своей речью, изумив всех непомерным восхвалением Тафта*12.

Затем Эйзенхауэр на десять дней отправился отдохнуть на ранчо к Акселю Нильсону в местечко Фрэйзер, в штате Колорадо. Здесь, на высоте 8700 футов над уровнем моря, на западном склоне Скалистых гор, в конце июля было великолепно. Эйзенхауэр удил рыбу, пек на костре мясо и форель, писал пейзажи. Джордж Аллен и другие члены "банды" тоже приехали; Аллен заставлял всех слушать радиотрансляцию со съезда Демократической партии. Эйзенхауэр присоединился к ним, чтобы послушать согласительную речь кандидата от демократов Адлая Стивенсона из штата Иллинойс. На Эйзенхауэра произвело впечатление красноречие Стивенсона. Аллен фыркнул: "Чересчур хорошо говорит, с таким легко будет справиться"*13. Эйзенхауэр не был так уверен. Теперь, когда выдвижение состоялось и определился соперник, у кандидата и его советников появилась неожиданная забота: думать о возможных предстоящих опасностях. Они всегда помнили о том, как уверен был Дьюи в своей победе — до самого вечера 1948 года. Демократическая партия была гораздо многочисленней, ей было обеспечено покровительство федеральных властей, она привыкла побеждать, даже когда обстоятельства складывались для нее исключительно неблагоприятно. Тафт спрятался в свою скорлупу; его последователи все еще были злы на Эйзенхауэра; никуда не делась старая болезнь Республиканской партии: чрезмерная самоуверенность и внутренние разногласия. Во Фрэйзере Эйзенхауэр начал подготовку к своей кампании, работал почти так же упорно, как он работал над планом операции "Оверлорд".

Как и тогда, первой задачей было собрать штаб операции. Лоджу, бесспорной кандидатуре на роль координатора кампании и начальника штаба, предстояла собственная кампания по выборам в сенаторы в штате Массачусетс. На Эйзенхауэра большое впечатление произвело то, как Шерман Адамс действовал во время съезда, и он предложил ему встать во главе штаба и провести кампанию. Пресс-секретарь Дьюи, Джим Хэгерти, взялся выполнять ту же работу для Айка.

С этими людьми Эйзенхауэр начал разрабатывать план кампании. Самая большая проблема была с ялтинскими договоренностями. Ему хотелось денонсировать их, но не хотелось терять надежду на военное содействие восстанию в Восточной Европе. Ему не хотелось терять надежду на освобождение, но не хотелось, чтобы оно обернулось еще одной трагедией, как восстание в Варшаве в 1944 году.

Несмотря на очевидную опасность и рискованность призывов к освобождению, выигрыш был слишком велик, чтобы им пренебречь. Освобождение — это было то, о чем хотелось услышать старой гвардии; оно поможет ему отделить себя от Ялты и Рузвельта; оно привлечет тысячи избирателей — переселенцев из Восточной Европы в лагерь "Великой старой партии". С этими мыслями Эйзенхауэр прибыл 24 августа в Нью-Йорк, чтобы выступить на съезде Американского легиона и перевести сюда свою штаб-квартиру. Он сказал участникам съезда, что Соединенные Штаты должны использовать свое "влияние и мощь, чтобы помочь" народам стран-сателлитов сбросить "ярмо русской тирании". Он сказал, что поставит в известность Советский Союз о том, что Соединенные Штаты "никогда" не признают "советскую оккупацию Восточной Европы" и что американская "помощь... порабощенным" народам будет продолжаться до тех пор, пока их страны не станут свободными*14.

Но Эйзенхауэр никогда не любил безответственных слов о войне; плохо завуалированных угроз применения атомной бомбы. Когда перед этим, в апреле, Даллес заявил, что Соединенные Штаты должны развивать свою решимость и способность "нанести ответный удар, если Красная Армия совершит открытую агрессию, чтобы, если такое произойдет где-либо, мы могли бы ответить и ответили бы именно в том месте и теми средствами, какие сами предпочтем", Эйзенхауэр был с этим не согласен. Что, если коммунисты используют политические средства, спросил Эйзенхауэр, как в Чехословакии, чтобы "отколоть выступающие части свободного мира?.. Такая возможность существует, и это равно плохо для нас, как если бы они использовали силу. На мой взгляд, это тот случай, когда теория "возмездия" не работает"*15. Даллес, всегда старавшийся понравиться, ответил, что Эйзенхауэр точно определил слабое место в его теории.

Эйзенхауэр согласился с Даллесом, что безнравственно бросать народы Восточной Европы на произвол судьбы, но настаивал, что для достижения достойных целей должны использоваться достойные средства, его неприятно поражал по-прежнему воинственный тон Даллеса. Он позвонил Даллесу и сказал, что отныне и впредь тот должен пользоваться исключительно выражением "все мирные средства", когда затрагивается тема освобождения*16.

Высказав все, что от него хотела услышать старая гвардия по поводу освобождения, Эйзенхауэр постарался несколько отмежеваться от Макартура. На импровизированной пресс-конференции в конце августа журналисты спросили его об отношении к недавнему заявлению Никсона о том, что Эйзенхауэр будет поддерживать Маккарти и других сенаторов из старой гвардии как членов республиканской команды. Эйзенхауэр ответил, что будет поддерживать Маккарти "как... республиканца", но, добавил он с нажимом, "я не собираюсь ни за кого агитировать и оправдывать наперед тех, чьи действия сочту хоть в чем-то идущими во вред Америке". Настойчивость журналистов, желавших выяснить отношение Эйзенхауэра к обвинениям Маккарти в адрес Маршалла, вывела его из себя, он встал из-за стола и заходил по комнате. "В генерале Маршалле нет и капли нелояльности!" — подчеркнул он то, в чем большинство и так не сомневалось. Он обрисовал Маршалла как "человека по-настоящему самоотверженного". Намекнув на Маккарти (которого он ни разу не назвал по имени), Эйзенхауэр сказал: "Меня бесят те, кто способен на миг усомниться в его [Маршалла] заслугах перед страной"*17.

Советники уговаривали Эйзенхауэра не тратить времени попусту и не ездить на Юг, но он настоял и в начале сентября действительно начал свою официальную кампанию с южных штатов. Он ездил на специальном поезде, прозванном "Гляди в оба, сосед", вместе с Мейми, Адамсом, более чем тремя дюжинами политических советников и командой газетчиков.

Это была последняя из подобных разъездных агитационных кампаний с остановками на каждом полустанке — шумный балаган американской политики во всей его красе. Поезд останавливался; толпы местных республиканцев встречали его; Эйзенхауэр в сопровождении Мейми появлялся на платформе, прицепленной к хвосту поезда; он произносил заготовленную речь, в которой обещал устроить большую чистку в Вашингтоне и призывал толпу присоединиться к нему в его "походе"; раздавался свисток, и они отправлялись дальше. В промежутках между остановками Эйзенхауэр совещался с местными кандидатами от республиканцев, которые как один желали сняться на память с генералом.

График был изнурительный, но он выдержал его. Настолько изнурительный, что демократы ни разу не осмелились пройтись насчет его возраста. В шестьдесят один год он проводил кампанию намного бодрей, активней, энергичней Стивенсона, который был на десять лет моложе его. Он ездил больше, чем его соперник, выступал больше, провел больше пресс-конференций и никогда не выглядел таким разбитым, как порой выглядел Стивенсон. Среди своих солдат мог и поворчать. "Что за идиоты сидят в Национальном комитете! — не сдержался он, когда ему сказали, что его ждут машины, чтобы ехать куда-то еще. — Они что, хотят показать, что способны уговорить проголосовать даже за труп?" Но на другое утро он вскакивал свежий и готовый к напряженной работе, по словам его составителя речей Эммета Джона Хьюза, к этому приводило "чудо, которое есть сон солдата"*18.

Как всегда, он покорял толпу; на людей производили впечатление сила его личности, его облик, его уверенность и искренность. Каким бы банальным ни было то, что он говорил,— а он действительно говорил банальнейшие вещи, — это не имело значения, самые избитые фразы звучали у него как вдохновенные пророчества, самые наивные и обветшалые выражения его патриотизма и религиозности звучали как откровения.

Мейми оказалась очень полезной. Она держалась скованно перед толпой, не слишком любила политиков, не произносила речей, не давала интервью, и вообще эта поездка ее изматывала. Но она была членом команды и старалась использовать возможность быть с ним на людях, чтобы посильно помочь его кампании. Как бы ни была она измучена, она поднималась на каждой остановке, стояла рядом с мужем, улыбалась и в нужные моменты махала рукой. Вид у нее был решительный; внешность — впечатляющей. Самая знаменитая сценка во всей поездке случилась в Солсбери, штат Северная Каролина, когда толпа собралась у поезда в 5.30 утра, вызывая Эйзенхауэра. Генерал и его жена проснулись, дружно застонали, набросили халаты и, шатаясь, побрели в конец поезда, на платформу, откуда принялись махать приветствующей их толпе. Айк обнял Мейми за плечи; лица у обоих растянулись в широкой улыбке. Фотография, сказал Джим Хэгерти, получилась фантастическая.

Никсон тем временем вел энергичную кампанию, сосредоточившись на трех "к" (Корея, коммунизм и коррупция). Стивенсона он называл выпускником "Куцего Колледжа Коммунистической Кухни" Дина Ачесона и издевался над его изысканными манерами и интеллигентностью. Он фарисействовал по поводу коррупции, поразившей трумэновскую Администрацию в последние годы его правления, когда взятки в виде холодильников и шуб достигли — по словам Никсона — ужасающе скандальных размеров. Раз от разу Никсон уверял своих слушателей, что "поход" Эйзенхауэра выметет из Вашингтона проходимцев и коммунистов.

18 сентября Никсон попал в яму, которую сам себе выкопал. "СЕКРЕТНЫЙ ФОНД НИКСОНА!" — кричал заголовок в "Нью-Йорк пост". "НИКСОН ШИКУЕТ НА КАПИТАЛ ТАИНСТВЕННЫХ БОГАЧЕЙ, ВВЕРЕННЫЙ ЕГО ПОПЕЧЕНИЮ". "Пост" поведала о том, что Никсон принял 18 000 долларов пожертвований от калифорнийских миллионеров. Никсон сам помог раздуть эту историю своими чересчур зубастыми выступлениями; он же объяснил эту историю происками коммунистических элементов, вознамерившихся остановить его избрание.

Однако команду Айка скандал никак не затронул; все в команде требовали от Айка, чтобы он избавился от Никсона. Большинство советников придерживалось того же мнения. Репортеры, сопровождавшие Эйзенхауэра в поездке, сорока голосами против двух были за то, чтобы отделаться от Никсона, иначе, предупреждали они Эйзенхауэра, его поход обречен.

Эйзенхауэр, считавшийся новичком в политике, мгновенно понял, что на карту поставлено все. Первое, что он сказал Адамсу, услышав о скандале, было: "Если Никсону придется снять свою кандидатуру, мы вряд ли победим"*19. Он был один из немногих, кто понял главную опасность.

Эйзенхауэр реагировал на скандал спокойно, расчетливо, обдуманно, и в результате очевидный провал превратился в оглушительный успех. Однако, пока это тянулось, он потерял имевшийся ранее шанс установить теплые, дружеские, доверительные отношения с Никсоном.

Эйзенхауэр едва знал Никсона. Пальцев одной руки хватило бы на то, чтобы подсчитать, сколько раз они встречались, а наедине это случилось лишь однажды, и все их беседы касались деловых вопросов, главным образом расписания выступлений и других предвыборных мероприятий. Они не обсуждали никаких философских или политических вопросов; не расписывали вдвоем пульку; не сидели за обеденным столом или за бутылкой вина. В свои тридцать девять лет Никсон был достаточно молод, чтобы годиться Эйзенхауэру в сыновья. Репутация Эйзенхауэра зиждилась на долгой и успешной деятельности в качестве руководителя, организатора, военачальника; Никсон был известен, не считая задиристой манеры вести кампанию, только единственным расследованием дела Олдера Хисса. Кроме помощи, которую Никсон оказал ему на съезде, сагитировав калифорнийскую делегацию, Эйзенхауэр ничем не был ему обязан.

Среди других достоинств Эйзенхауэра были терпимость и чувство справедливости. "Не спеши — и не сделаешь ошибок" — таково было одно из его любимых изречений, и для него избавиться от Никсона, даже не выслушав его, значило совершить явную несправедливость, точно так же было бы явной глупостью поддерживать его, не зная всех фактов. Кроме того, Эйзенхауэру хотелось дать скандалу немного улечься и проверить реакцию публики, прежде чем предпринимать что-нибудь.

В своем поезде Эйзенхауэр устроил пресс-конференцию для сопровождавших его журналистов. "Меня, друзья, не волнует, что вы так единодушны: сорок голосов "против" [Никсона], только два — "за", — сказал он. — Мне надо самому подумать. Вашу идею, что все это подстроено, ничто не подтверждает". И еще он сказал: "Какой толк в нашем походе против всего, что творится в Вашингтоне, если мы сами не чисты как стеклышко?"*20 На другой день слова о "стеклышке" попали в заголовки всех газет.

По этому случаю Дьюи, во всех ситуациях выполнявший роль посредника, позвонил Никсону и предложил выступить по национальному телеканалу и объяснить происхождение фонда. Дьюи сказал, что окружение Эйзенхауэра — и те, кто находится с ним в поезде, и оставшиеся в штаб-квартире в Нью-Йорке сходятся на том, чтобы дело решило "заочное жюри", и предлагаемое выступление по телевидению — единственный способ узнать, что люди думают о Никсоне, от них самих. "В конце передачи, — посоветовал Дьюи Никсону, — попросите зрителей сообщить вам телеграммой их мнение". Если соотношение положительных и отрицательных ответов будет 60 к 40 в пользу Никсона, ему лучше предложить снять свою кандидатуру, если 90 к 10, он может оставаться. "Если вы останетесь, Айка не будут винить, и если уйдете, тоже не будут"*21. Дьюи, что важно отметить, до конца не обсудил с Айком такое предложение, Айк же не собирался отдавать решение вопроса Никсону.

В тот вечер Эйзенхауэр позвонил Никсону. Он сказал, что еще не решил, как ему поступить, потом сделал паузу, ожидая ответа Никсона. Никсон молчал. Наконец Эйзенхауэр сказал: "Я не хочу, чтобы получилось так, что я осужу невиновного человека. Думаю, вам следует выступить по телевидению и рассказать все, что вы можете вспомнить с того дня, как вы вступили в общественную жизнь". Никсон спросил, можно ли ему после передачи сделать заявление "в той или иной форме". Эйзенхауэр уклонился от прямого ответа. Никсон разъярился: пора кончать тратить время без толку, сказал он, генералу следовало все решить для себя, еще когда он, Никсон, произнес согласительную речь.

"В таких делах наступает момент, когда ты или запачкаешься, или останешься ни с чем, — сказал Никсон. Взяв себя в руки, он добавил извиняющимся тоном: — Нерешительность здесь хуже всего".

Прошло несколько томительных мгновений, пока генерал успокоился и овладел собой. Затем он сказал: "Подождем три-четыре дня после передачи и посмотрим, какой окажется результат"*22. Одним словом, Эйзенхауэр хотел дать Никсону возможность закончить на этом разговор, пока он, Эйзенхауэр, не получил возможность сделать из него свои выводы.

Этот разговор стал решающим для их отношений. Люди Никсона стали нападать на команду Эйзенхауэра, обвиняя ее в антиниксоновской позиции, в стремлении защитить репутацию генерала за счет карьеры Никсона. После инцидента с фондом отношения между двумя лагерями всегда оставались напряженными, враждебными, полными подозрительности. Что до главных фигур, то Никсон не мог ни забыть, ни простить Эйзенхауэру того, что в критический для него момент тот не поддержал его безоговорочно. А Эйзенхауэр не забыл неудачной фразы Никсона — ни Черчилль, ни де Голль, ни ФДР, ни Маршалл не позволяли себе говорить в таком тоне с Эйзенхауэром.

Пока все были озабочены отношениями Эйзенхауэра и Никсона, надвигалась более серьезная неприятность. Национальный комитет партии (НКП) собирал деньги, Никсон выступал на телевидении. Эйзенхауэр вместе с Мейми и двумя дюжинами сотрудников осматривали Кливленд, где ему предстояло выступать. Речь Никсона стала классикой американского политического фольклора, настолько известной, что здесь нет надобности говорить о ней.

Было, однако, в ней место, которое прямо касалось Эйзенхауэра и на которое обратили внимание меньше, чем на Чекерса, собаку сенатора, или на пальто Пат Никсон. Это место, где говорилось о том, что Стивенсон тоже располагает фондом, происхождение которого он никак не объяснил и которым пользовался для доплат к жалованию своим назначенцам в Спрингфилде. Далее Никсон объявил, что кандидат в вице-президенты от демократов Джон Спаркмен включил в список получателей дотации свою жену. После того как Никсон раскрыл свое (скромное) финансовое положение и доказал, что использовал средства фонда только на законные политические цели, он призвал Стивенсона и Спаркмена поведать подноготную своих финансовых дел, поскольку, сказал Никсон, "люди, претендующие на пост президента и вице-президента, должны пользоваться доверием народа".

В одной руке у Эйзенхауэра была стопка ценных бумаг, в другой он держал карандаш. Когда Никсон призвал Стивенсона и Спаркмена откровенно раскрыть их финансовое положение, Эйзенхауэр так ударил карандашом по стопке, что сломал грифель и прорвал дыру в бумагах. Кровь бросилась ему в лицо. Никсон повернул прожектор в его сторону, потому как, если трое из четверых кандидатов сделают свое финансовое положение достоянием гласности, ему придется делать то же самое*23.

Эйзенхауэр жизнь потратил, чтобы научиться владеть собой. Он понимал, что Никсон в своей блестящей речи защищает себя и что теперь он прочно связан с Никсоном. Когда Никсон закончил выступление, Эйзенхауэр продиктовал ему послание, хваля "великолепную" речь, однако оставил открытым вопрос о его дальнейшей судьбе: "Личное мое мнение будет основано на личных заключениях". (В конце речи Никсон попросил зрителей позвонить или послать телеграмму в Национальный комитет Республиканской партии и высказаться, должен ли он баллотироваться или, напротив, снять свою кандидатуру, — это была смелая попытка лишить Эйзенхауэра возможности решать его судьбу.) Поскольку Никсон на всякий случай все-таки ничего не сказал о том, кого это волнует больше всего, Эйзенхауэр добавил: "Я в высшей степени буду признателен, если вы немедленно вылетите для встречи со мной. Завтра я буду в Уилинге, Западная Виргиния". И в конце приписал: "Мое расположение к вам, равно как и мое восхищение вами — совершенно искренние — остаются неизменными". Не возросли, но остались неизменными. Никсон вышел из себя. "Что он еще хочет, чтобы я сделал?" — спросил он одного из своих помощников. Нет, сказал он, не полетит он в Уилинг, не будет больше унижаться. Все-таки трезвые головы преобладали в его лагере, и он согласился лететь*24.

Тем временем Эйзенхауэр появился перед кливлендской аудиторией. Все слышали Никсона по радио, и толпа с воодушевлением скандировала: "Мы хотим Дика! Мы хотим Дика!" Эйзенхауэр предвидел подобную реакцию и, когда толпа наконец затихла, сказал: "Мне нравится мужество. Сегодня вечером я видел пример мужественного поведения... Когда я вступаю в сражение, я предпочитаю, чтобы рядом был скорее один мужественный и честный человек, чем целый вагон осторожных"*25.

Но внутри он по-прежнему кипел. Стивенсон и Спаркмен объявили, что на следующей неделе представят общественности свои налоговые декларации за последние десять лет. Репортеры задали Хэгерти вопрос, не собирается ли Эйзенхауэр тоже сделать свое финансовое положение достоянием гласности. Хэгерти ответил, что не знает, но при этом обернулся к бывшему с ним Милтону. Милтон сказал, что, конечно, Эйзенхауэр последует примеру других. Двадцать лет спустя Хэгерти, который неотлучно находился при Эйзенхауэре восемь лет, вспоминал, что никогда не видел Эйзенхауэра столь взбешенным, как тогда, когда ему передали слова Милтона. Эйзенхауэр "рвал и метал". Хэгерти он сказал, что не сделает этого никогда.

В конечном счете ему пришлось отступить. В начале октября Хэгерти обнародовал налоговые декларации Эйзенхауэра, по которым следовало, что его доход за десять лет составил 888 303 доллара, включая 635 000 за единовременную продажу прав на "Европейский поход", а налоги — 217 082 доллара, включая 158 750 основного подоходного налога за книгу. Никто не опротестовал данных, не задал ни одного вопроса, но тем не менее Эйзенхауэр был в ярости. Он терпеть не мог, чтобы личные его денежные дела выставлялись на всеобщее обозрение. Это было противно его натуре. И он никогда не простил Никсону того, что тот вынудил его пойти на это.

И все же Эйзенхауэр вышел из кризиса как настоящий полководец. Он не впадал в панику, как это случалось с остальными; он выдержал давление со стороны партии, когда одни требовали поддержать Никсона, другие — избавиться от него; последнее слово он оставил за собой. Если кто-нибудь, включая Никсона, хоть на миг засомневался бы в том, кто главнокомандующий, Эйзенхауэр просто напомнил бы тому первые слова, которые он сказал Никсону при встрече в аэропорту Уилинга. К тому времени, на другой вечер после речи Никсона, уже было ясно, что он получил потрясающую поддержку публики. Когда Никсон перед выходом из самолета подавал жене ставшее знаменитым пальто, Эйзенхауэр взбежал с простертыми для объятия руками по трапу.

Смутившийся Никсон пробормотал:

— Что вы, генерал, вам не было необходимости приезжать в аэропорт.

— Почему же? — усмехнулся Эйзенхауэр. — Вы ведь мой человек!*26 — Эта фраза задала верный тон их отношениям.

В конце сентября Эйзенхауэр полетел в Нью-Йорк, чтобы со своим штабом разработать стратегию агитационного турне по Среднему Западу. После Иллинойса он собирался отправиться в Висконсин, а это значило, что придется вплотную сталкиваться с проблемой Маккарти. Эйзенхауэр спросил Эммета Хьюза: "Слушай, нельзя ли сделать так, чтобы у меня был случай выразить личное уважение Маршаллу — прямо на заднем дворе у Маккарти?" Хьюз, мнимый либерал в стане Эйзенхауэра, пришел в восторг от идеи. Он набросал дополнение к речи Эйзенхауэра, где Маршалл превозносился "как человек и солдат, который с беспримерным бескорыстием и беззаветной любовью к родине посвятил себя служению Америке". Об обвинениях Маршалла в нелояльности говорилось, что они — "отрезвляющий пример того, как свобода не должна защищать себя"*27.

Кто-то из штаба генерала — никогда так и не выяснилось кто — сообщил висконсинским республиканцам о намерениях Эйзенхауэра. 2 октября, когда поезд Эйзенхауэра остановился в Пеории, штат Иллинойс, чтобы, простояв здесь ночь, наутро отправиться в штат Висконсин, губернатор Висконсина Уолтер Кёлер, член Национального комитета Генри Ринглинг и молодой сенатор Джон Маккарти прилетели в Пеорию на частном самолете, чтобы постараться отговорить Эйзенхауэра. Эйзенхауэру, который остановился в отеле "Пер Марке", сказали, что они в городе и хотят встретиться с ним.

Он ответил, что встретится только с Маккарти. Встреча продолжалась полчаса. Маккарти попросил Эйзенхауэра защищать Маршалла не в этом штате.

На другой день, когда поезд мчался к Грин-Бей, Адамс показал Кёлеру текст речи, подготовленной для самого важного в поездке по Висконсину выступления в городе Милуоки. Это был обычный, стандартный набор республиканской антикоммунистической риторики, достаточно агрессивной; единственное, что выделялось, почти как неуместная и запоздалая оговорка, это абзац, в котором защищался Маршалл. Кёлер сказал Адамсу, что речь ему нравится, но он хочет, чтобы абзац о Маршалле был изъят, поскольку наносит ненужное оскорбление Маккарти в его родном штате. Эйзенхауэр может защищать Маршалла где-нибудь в другом месте.

Из Грин-Бей поезд отправился на юг, первая остановка была в Аплтоне, родном городе Маккарти. Маккарти представил генерала собравшимся и стоял рядом с ним, пока генерал произносил двадцатиминутную речь, где ни словом не упомянул о Маккарти и о методах, которыми тот действует. Поезд отправился дальше, в Милуоки, и спор по поводу абзаца о Маршалле продолжился. Кёлер уговаривал Адамса: абзац с критикой Маккарти, по его мнению, выпадает из речи, из-за него у республиканцев будут серьезные проблемы на выборах в Висконсине (в 1948 году в штате победили демократы).

Адамс отправился в конец поезда к Эйзенхауэру, чтобы довести до него аргументы Кёлера. "Вы предлагаете в сегодняшней речи опустить это место о Джордже Маршалле?" — спросил Эйзенхауэр. Адамс ответил: "Да, но не потому, что вы не правы, а потому, что оно не ко времени". Тогда генерал согласился: "Хорошо, опустим. Я уже достаточно хорошо сказал об этом в Денвере, и нет надобности сегодня вечером повторять сказанное".

В своих воспоминаниях люди из штаба Эйзенхауэра старались представить дело просто — генерал выбросил абзац по причине его неуместности; и они выражали удивление тем, какой шум поднялся из-за того, что, как они говорили, по чьей-то небрежности полный экземпляр попал в чужие руки и снятое место стало известно всем. Но сами помощники Эйзенхауэра весь день повторяли репортерам: "Вот подождите до Милуоки и узнаете, что генерал думает о Маршалле". Все в поезде говорили о том, какой достойный отпор получил Маккарти. Эйзенхауэр не просто выкинул абзац; из уважения к сенатору он к тому же смягчил некоторые места, осуждающие его методы*28.

В Милуоки Эйзенхауэр ни словом не упомянул о Маршалле. Вместо этого он сказал, что в Администрацию Трумэна внедрены коммунисты. Красные, окопавшиеся в Вашингтоне, отдали Китай и "сдали целые народы" в Восточной Европе коммунистам. Проникновение их в правительство, говорилось далее в этом его самом маккартистском выступлении за всю кампанию, "есть сама — и гнуснейшая — измена". Столь же неубедительны и последовавшие за этим слова: "Свобода должна защищать себя мужеством, бдительностью, силой и честностью" — и призыв "восхищаться единством сограждан, которые обладают правом иметь собственное мнение. Право подвергать сомнению суждения другого не несет с собой автоматического права подвергать сомнению и его честь"*29. Генерал, возможно, был убежден, что таким образом отделил себя от Маккарти, но, оказавшись на сцене рядом, они оба звучали как наивные жонглеры словами. Когда Эйзенхауэр закончил выступление, Маккарти неловко пробрался через последние ряды кресел, чтобы энергично пожать Эйзенхауэру руку.

Выступление вызвало мгновенные и многочисленные отклики. "Нью-Йорк Таймс" констатировала: "Вчерашний день вряд ли был счастливым днем для генерала Эйзенхауэра... не был он счастливым и для его многочисленных сторонников"*30. Издатель "Таймс" Артур Хейс Зальцбергер телеграфировал Адамсу: "Надо ли говорить, как глубоко я уязвлен?" Джозеф Аслоп позже сообщал, что все, кто сопровождал Эйзенхауэра в поездке, упоминая о дне, проведенном в Милуоки, говорили: "...тот жуткий день"*31. Хеблок опубликовал в "Вашингтон пост" (поддерживавшей Эйзенхауэра) карикатуру, изображавшую злорадствующую обезьяну Маккарти, которая стоит в выгребной яме с плакатом в руках: "ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ". Пожалуй, единственный общественный деятель, не высказавший своего мнения ни тогда, ни позже, был сам Маршалл.

Этот случай, может, лучше всего показывает, что Эйзенхауэр, решившись выдвинуть свою кандидатуру, был твердо намерен добиться победы и делал для этого все, что ему казалось необходимым. Что ему бывало стыдно за себя, в том вряд ли приходится сомневаться. Он старался никогда не упоминать о своей речи в Милуоки. Десять лет спустя, принявшись за мемуары, он хотел вообще обойти этот эпизод; когда же помощники убедили его, что он не может так просто взять и выбросить его, он начинал писать, откладывал, брался опять и снова откладывал; в окончательном, опубликованном варианте говорится, что, если бы он понимал, какие последствия вызовет исключение абзаца о Маршалле, "я бы никогда не прислушался к доводам моего штаба, таким логичным в тот момент". Он говорил, что из-за последовавшей реакции произошло "искажение фактов, искажение, которое некоторых заставило усомниться в моей лояльности к генералу Маршаллу"*32. Ни разу не произносил он слов, более похожих на публичное покаяние; просил он его о прощении лично или нет, мы не знаем.