Николай Васильевич Гоголь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Николай Васильевич Гоголь

Встреча этих титанов отечественной культуры была неизбежна, она продиктована самим временем. Первые драматические замыслы Гоголя совпали с общим подъемом театрального искусства в России, чему немало способствовал яркий талант Щепкина. А знакомство их состоялось теплым летним днем 1832 года в первый приезд Гоголя в Москву, когда слава Щепкина гремела на московских подмостках уже почти десять лет.

Молодой писатель появился в доме актера в самый разгар застолья. Это событие сын Михаила Семеновича Петр Михайлович зафиксировал следующей записью: «… Как-то на обед к отцу собралось человек двадцать пять — у нас всегда много собиралось; стол, по обыкновению, накрыт был в зале; дверь в переднюю, для удобства прислуги, отворена настежь. В середине обеда вошел в переднюю новый гость, совершенно нам незнакомый. Пока он медленно раздевался, все мы, в том числе и отец, оставались в недоумении. Гость остановился на пороге в залу и, окинув всех быстрым взглядом, проговорил слова всем известной малороссийской песни:

Ходит гарбуз по городу,

Пытается своего роду:

Ой, чи живы, чи здоровы,

Все родичи гарбузовы?

Для Щепкина, с детства слышавшего певучую украинскую речь, подолгу жившего в Харькове и Полтаве, шутливый куплет незнакомца прозвучал словно пароль. «Да это ж Гоголь… Николай Васильевич!» — воскликнул хозяин дома, заключив гостя в объятия…»

Михаил Семенович в это время жил в собственном доме, хотя и купленном под большие долги, по Большому Спасскому переулку. Пользуясь случаем, назовем еще два адреса проживания Щепкина в этом районе до переезда в собственный дом. Это важно сделать по той причине, что один из каменных домов под номером 10 по Первому Голутвинскому переулку сохранился и по сей день. Его после переселения Щепкиных приобрел у купца Алексея Гирякова более преуспевающий купец Михаил Рябушинский, основатель известной в России династии промышленников. Тем более стоит запомнить этот адрес, что других московских домов, обжитых Щепкиным, больше не сохранилось. Его последнее пристанище на исходе 80-х годов двадцатого столетия было поглощено Олимпийским комплексом, осталась лишь улица, названная его именем.

Но это небольшое отступление от темы исторической встречи Гоголя и Щепкина, которой суждено стать началом большой и плодотворной дружбы великих современников, длившейся около двадцати лет, до ранней смерти писателя. Когда перестанет биться сердце Николая Васильевича и настанет пора прощаться с ним, Михаил Семенович последним склонится над другом в скорбном молчании и закроет крышку гроба.

А в ту первую радостную их встречу после общего застолья писатель и актер уединились в дальнем углу сада и как старые добрые друзья после долгой разлуки не могли вдоволь наговориться. Уже сгустились сумерки, из глубины сада потянуло прохладой, а они все не могли расстаться, словно боясь потерять друг друга.

С тех пор Николай Васильевич стал постоянным гостем в доме Щепкиных, часто останавливался здесь на ночлег, и не было конца их долгим и задушевным беседам. Любили вспоминать прошлое, родные с детства места, обычаи, праздники, малороссийские песни, добрую кухню. «Прислушиваясь к их разговору, — писала Александра Владимировна Щепкина, — вы могли слышать под конец: вареники, голубцы, паляницы, — и лица их сияли улыбкою». И Гоголь, и Щепкин любили хорошо поесть и, как свидетельствовал А. Н. Афанасьев, нередко проводили время в рассказах «о разного рода малороссийских кушаньях, причем у обоих глаза бывали масляные и на губах слюньки». Лишь незадолго до кончины Николай Васильевич принял аскетический образ жизни, не позволяя себе никаких плотских желаний. Даже отказывался от лестных приглашений Щепкина заглянуть к нему на Масленицу и отведать дюжину блинов. Когда же Михаил Семенович лично заехал к нему, Гоголь просто «не сказался дома». Что же до Щепкина, то, по предположению их общих друзей, Петух, «представленный во 2 т. «Мертвых душ», списан с самого Михаила Семеновича, который любит поесть и поговорить о еде и который так же толст и на воде не тонет, как пузырь». Рассказывали, что одним из любимых аттракционов Щепкина на воде во время купания был трюк под названием «остров» — он весь погружался в воду и только живот возвышался на поверхности для всеобщего обозрения к удовольствию присутствующих.

Внешне молодой писатель «не показался» тогда щепкинским гостям, ставшим свидетелями первой встречи артиста и будущего автора «Ревизора». «Наружный вид Гоголя, — вспоминал Аксаков, присутствовавший на том памятном обеде, — был… невыгодный для него: хохол на голове, гладко постриженные височки, выбритые усы и подбородок… нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутовское».

Но как только он начинал говорить, лицо оживлялось, умные, проницательные глаза приковывали к себе внимание и весь вид его становился таким притягательным, что хотелось общаться с ним как можно дольше… Ну а когда Щепкин и Гоголь затягивали украинские песни, лица у всех теплели, преображались, споры умолкали, наступало умиротворение. Оба были влюблены в украинскую песню и не могли скрыть этого от слушателей, заражая их своей любовью.

Понимание и близость писателя и артиста установились сразу и навсегда. Щепкин находился в тот период в зените своей славы и мог оказать начинающему драматургу неоценимую помощь опытного театрального мастера. Совпадение их взглядов на роль отечественной драматургии в развитии театрального дела в России подтолкнуло писателя к написанию пьес, ставших подлинным явлением в культуре. В свою очередь, появление пьес Гоголя буквально вдохнуло в творческую жизнь актера новую живительную струю, преобразило его, поставило его актерское искусство на еще одну высоту. Придется повториться, чтобы напомнить читателю, что в это же время Щепкин задыхался от пустых и безликих пьес, не приносящих радости ни уму, ни сердцу. «Я приходил уже в какое-то не спящее, но дремлющее состояние», — писал он Сосницкому.

«Ревизор», «Женитьба», «Игроки» все изменили разом. Но до выхода этих шедевров на русскую сцену Щепкину пришлось приложить недюжинную силу и настойчивость, чтобы отстоять их право на свое существование и постановку. Неизвестно, захотел бы Гоголь продолжить свои драматургические опыты, если бы не Щепкин, который, по выражению писателя, не дал «упасть» в Москве «Ревизору». Эти хлопоты еще теснее сдружили их. О непростом пути «Ревизора» на русскую сцену мы уже рассказывали. Что же до «Женитьбы» и «Игроков», то их успех и сам вопрос постановки в Императорском Большом театре (а тогда спектакли шли равно как в Малом, так и Большом театрах) в значительной степени обязаны Щепкину, его авторитету. Он заявил их в свой бенефис, выбрав для себя роли соответственно Подколесина и Утешительного. Однако роль Подколесина плохо соотносилась с его актерскими данными и характером, ведь приходилось играть роль «вялого и нерешительного творения». Тогда Михаил Семенович вернулся к роли Кочкарева, которую он исполнил ранее на Александрийской сцене. «Только его игра в этой роли показала петербургской публике, что за пьеса «Женитьба»!.. В заслугу, и немаловажную, ставим мы Щепкину то, что он умел примирить александрийскую публику с пьесами Гоголя», — писал Белинский. «Доныне не могу себе представить Кочкарева в другом образе… Это была, казалось, сама ртуть на сцене», — отзывался уже другой критик о работе артиста на московской сцене.

А «Игрокам» артист не только дал сценическую жизнь, но и задал такой уровень драматургического действа, который стал эталонным. Эта пьеса впоследствии не так часто ставилась в театрах, ибо заданный уровень был исключительно высок, а постановка пьесы оказалась сложной да и главная роль исключительно трудной. С исполнения роли Утешительного любители театра по-настоящему оценили искусство актера «держать паузу», наполняя ее психологически, эмоционально, когда едва заметный жест, мимика, только взгляд говорят больше, чем слово.

В сцене обмана одного мошенника другим, при передаче денег Ихарева Утешительному, «Михаил Семенович молча обрезал гильотинкою сигару, брал со стола свечу и, подойдя к рампе, обратив лицо к зрителям, принимался закуривать. Театр дрожал от единодушного хохота. Да и нельзя было удержаться, не захохотать, взирая на это лицо сквозного мошенника с невиннейшею миною младенца, агнца», — описывал эту незабываемую картину один из зрителей. В авторских ремарках ничего этого не было. Эта «немая сцена» была сыграна как бы на два плана: на партнера, чтобы убедить его в своих искренних намерениях и не спугнуть сделку, и на зрителя, чтобы показать ему свое плутовское лицо и дать возможность насладиться блистательной актерской игрой.

Щепкин обращался и к прозаическим произведениям Гоголя, охотно читал их в кругу друзей, в клубах, в поездках по провинциям. Особенно любимы были им «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Шинель». Слушатели были заворожены и его чтением, и его игрой, способностью ярко изобразить «характеры всех этих лиц», «проникнуться физиономиею каждого лица, идеею, вложенною в него автором, и вместе изучить все мелочные внешние оттенки».

О чтении «Тараса Бульбы» ходили легенды. «… Надобно слышать его, когда он примется за Тараса Бульбу, — читаем в «Москвитянине» за 1841 год, — надобно вглядеться в выражение его лица; надобно ловить звуки его голоса. Как он забавен в первой главе повести, и между тем как непреклонный характер его уже предвещает грядущие бедствия! Описание степей Запорожья так живо, как будто слышишь шелест травы и видишь приседающих лыцарей. Но как ужасен он в сцене сыноубийства, как тяжело слышать из уст его это громовое: «Что, сынку?!» Как больно смотреть на этого старца, плачущего по своем милом Остапе! Когда он рассказывал нам словами Гоголя все ужасы казни Остапа в присутствии миллиона народа и на вопль сына: «Слышишь ли, батько?» — ответил за Бульбу: «Слышу, сынку», я вздрогнул вместе с миллионом народа… Чем можно отблагодарить тебя, несравненный артист, за те прекрасные, истинно поэтические минуты, которые ты доставил!..» И какой автор не останется благодарен артисту за такое прочтение его произведений!

Гоголь был духовно близок и дорог Щепкину, он его понимал, как никто другой. Свою роль сыграла и схожесть их судеб и биографий. Как и у Щепкина, дальние предки Гоголя служили в церковных храмах: прадед — сельским иереем, дед пошел дальше — окончил Киевскую духовную академию, потом, правда, предпочел мирскую жизнь и стал государственным служащим. Так же как и Щепкин, Николай Васильевич появился на свет, когда родители оплакали одного за другим двух своих детей и дрожали за жизнь третьего, нареченного Никошей в честь спасителя Николая Чудотворца, к иконе которого не раз припадали в Диканьской церкви.

Как и отец Михаила Семеновича, глава семьи Гоголя служил управляющим. Много общего у писателя и артиста было в детстве: то же обучение грамоте, которую Николай Васильевич позднее назовет «тарабарской», то же зазубривание святых писаний. То же раннее увлечение книгами, театром. На сцене Гоголь не преуспел, но любовь к театру сохранил на всю жизнь. Позднее появилась потребность писать для него. Для обоих главной наукой, которую они усвоили крепко и воплотили в своем творчестве, была наука жизни.

Как и Щепкин, Гоголь был чудесным рассказчиком. У него была своя примечательность: чем увлекательнее историю он рассказывал, тем серьезнее оставалось выражение его лица. Это производило особый эффект и делало его рассказы неподражаемыми. Всякие попытки пересказать его забавные истории, «от которых слушатели валялись со смеху», никакого успеха не имели.

Иван Иванович Панаев, писатель, один из соиздателей «Современника», сделал такую зарисовку о чтении Гоголя. В один из вечеров 1840 года в доме Аксакова собравшаяся компания друзей попросила Гоголя прочитать что-то из «последнего». «Гоголь долго отказывался читать, но наконец сказал: «Ну, так и быть, я, пожалуй, что-нибудь прочту вам…» Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного… и вдруг икнул раз, другой, третий… «Что это у меня? Точно отрыжка? — сказал Гоголь и остановился… — Вчерашний обед засел в горле: эти грибы да ботвиньи! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…» И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою… «Прочитать еще «Северную пчелу», что там такое?..» — говорит он, уже следя глазами свою рукопись.

Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем «Тяжба». Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел… Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: «Каково, каково читает?» Щепкин заморгал глазами, полными слез».

Щепкин как раз был исключением, он один мог исполнять гоголевские произведения, максимально приближаясь к его манере чтения. Известный композитор Алексей Николаевич Верстовский в своем письме А. М. Гедеонову воспроизвел один такой момент: «Вчера г. Самарин созвал пол-Москвы слушать Щепкина, читавшего комедию «Ревизор» и несколько повестей Гоголя, при чтении которых проглянуло великое и неподдельное простосердечие князя А. Г. Щербатова. Одна из повестей начинается вопросом: «Знакома ли Вам бывала в одном уездном городе вдова Федосья Николаевна?» Князь, на которого взглянул чтец в эту минуту, со всем простодушием отвечал громогласно, что он этой вдовы вовсе не знал! Щепкин насилу выдержал неожиданный ответ — и гораздо более сконфузил ответчика!»

Более же всего Гоголя и Щепкина сближала общность взглядов на литературу и искусство, их роль в обществе, в просвещении и нравственном воспитании народа. «Забава забавой, — писал Щепкин, — но развивалось бы искусство, которое так полезно для народа. Во все века искусство было впереди массы, а потому, добросовестно занявшись оным, нечувствительно и масса подвинется вперед». «Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь, — как бы вторит ему Гоголь, — если принять в соображение то, что в нем может поместиться вдруг толпа из пяти, шести тысяч человек и что вся эта толпа, ни в чем не сходная между собою… может вдруг потрястись одним потрясением, зарыдать одними слезами и засмеяться одним всеобщим смехом».

Оба художника, понимая столь высокую миссию театра, остро осознавали необходимость обновления театральных форм, языка драматургии, средств выразительности. Они считали, что назрело время для новой эстетики театра, когда он не только развлекает или отображает действительность, но видит свою тесную связь со всеми общественными процессами, помогает нести в общество передовые идеи, участвовать в улучшении «нравственного состояния народа».

У Гоголя и Щепкина не было расхождений даже в понимании технологии театрального творчества. Как и Щепкин, Гоголь предостерегал, например, актеров от стремления к быстрому результату, от соблазна заменить более сложную работу по выявлению психологии поведения героев, мотивировки их поступков актерскими эффектами, демонстрацией страстей. Во время репетиций «Развязки «Ревизора» он предостерегал актеров, чтобы они «сразу же не оттеняли своей роли и клали бы красок и колорита», так как «краски положить не трудно; дать цвет роли можно и потом, для этого довольно встретиться с первым чудаком и уметь передразнить его. Но почувствовать существо дела, для которого призвано действующее лицо, трудно».

Ко всем талантам Гоголя Михаил Семенович в равной степени присоединял и талант режиссера, он чутко прислушивался ко всем его рекомендациям, с усердием вчитывался в авторские ремарки в пьесах. Зная, как драматург умел прочитать свою пьесу, с необыкновенной точностью расставить все смысловые акценты, он потому так настойчиво добивался от него приезда в Москву, когда в Малом готовилась первая постановка «Ревизора».

Щепкина восхищали и поражали гоголевские ремарки. Это ли не режиссерские, тщательно разработанные экспликации порою целых сцен, чему лучшим свидетельством может служить знакомая всем «немая сцена», венчающая комедию «Ревизор».

Отношения Щепкина и Гоголя носили совершенно особенный характер, они не укладывались только в рамки дружбы или творческого содружества. Щепкин буквально боготворил своего друга, тянулся к нему всей душой. Николай Васильевич отвечал ему той же сердечностью и любовью. Обычно замкнутый, малообщительный, даже угрюмоватый в кругу незнакомых людей, писатель оживлялся, становился раскованным и остроумным рядом со Щепкиным. Он скучал по Михаилу Семеновичу, если они долго не виделись, ждал от него всякой весточки, обижался почти по-детски, когда их переписка затягивалась односторонним молчанием, и не мог удержаться от укоряющих приписок в письмах к общим знакомым, как это было в послании С. Т. Аксакову: «Скажите, почему ни слова не кажет, хоть в вашем письме, Михаил Семенович? Я не требую, чтобы он писал ко мне, но пусть в то время, как вы будете писать, прибавит от себя хоть, по крайней мере, следующее: что, вот, я, Михаил Семенович Щепкин, нахожусь в комнате Сергея Тимофеевича. В чем свидетельствую за приложением моей собственной руки. Больше я ничего от него не требую. Он должен понять это, или он меня не любит».

Щепкин обладал не только удивительной способностью притягивать к себе, но и замечательным даром соединять тех, кому «давно следовало быть знакомыми». Именно ему Гоголь больше всего обязан знакомству со многими литераторами, деятелями искусства. А прежде всего — встречей с Тургеневым. Тогда еще сравнительно молодой автор «Записок охотника», «Муму», пьес «Месяц в деревне», «Нахлебник» сам попросил Щепкина представить его именитому писателю и драматургу. Михаил Семенович готов был немедленно отправиться к Гоголю, но щепетильный Иван Сергеевич посчитал неловким без предупреждения нанести ему визит. «Ох, когда вы, господа, доживете до того времени, что перестанете обращать внимание на мелочи!» — посетовал Щепкин, но отложил встречу до следующего дня. Вначале провел «разведку», посетив Гоголя в одиночестве. «Знаете ли, Николай Васильевич, — обратился он несколько издалека к хозяину дома, — с вами желает познакомиться один русский писатель, но я не знаю, желательно ли это будет вам?» — «Кто же это такой?» — спросил Николай Васильевич. «Да человек теперь у нас довольно известный и, вероятно, вы слыхали о нем: это Иван Сергеевич Тургенев». Гоголь в то время «держал себя особняком и был очень неподатлив на новые знакомства», но, узнав, о ком идет речь, оживился и выразил заинтересованное желание увидеть своего молодого коллегу. Так передал со слов самого Щепкина предысторию этого знакомства переводчик Н. В. Соколов.

Встреча состоялась на другой день в назначенный час. Увидев гостей, Николай Васильевич заметно переменился, бледность лица пробил румянец, в движениях появилась какая-то суетливость. На слова Тургенева, что прочитанные им в Париже на французском языке произведения Гоголя «произвели большое впечатление», Николай Васильевич ответил комплиментом. Позже Иван Сергеевич запишет: «…Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, — что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим — лежала бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту — в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним».

Произошла эта встреча всего за четыре месяца до того трагического дня, когда Тургенев возьмет в руки перо, чтобы с чувством невосполнимой утраты написать: «Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? — Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить… Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертью, называть великим…»

А пока, прощаясь, как свидетельствовал Щепкин, Николай Васильевич, пожимая руку Тургенева, тихо промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми», — словно предчувствовал, что времени на это знакомство осталось слишком мало.

Всего лишь один случай представился им свидеться. Это произошло опять у Гоголя на чтении им «Ревизора». Он пригласил к себе актеров, занятых в пьесе, чтобы самому прочитать ее и помочь актерам в понимании образов, в том, как видит их сам автор. Прослышав об этом, собрались и писатели — отец и сын Аксаковы, Шевырев, Берг и Тургенев. Не все актеры пожаловали на читку, что заметно огорчило писателя, но вот он произнес первые реплики, весь преобразился, забыв об окружении, «словно и дела нет — есть ли тут слушатели и что они думают».

Ивану Сергеевичу доводилось присутствовать при блистательных чтениях Диккенсом своих романов, которые он великолепно театрализовал, разыгрывая их в лицах. Гоголь восхитил его и поразил не меньше, но уже совсем иной манерой чтения, лишенной даже налета театральности, внешних эффектов — простотой и сдержанностью тона, «наивной искренностью». «Эффект выходил необыкновенный, — писал он, — особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться — хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаясь в самое дело — и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера». Хлестаков в авторском исполнении, свидетельствовал Тургенев, был более естественным и правдоподобным, нежели в исполнении актеров. Он «увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет — и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга — это не простая ложь, не простое хвастовство».

Эти незабываемые впечатления от чтения Гоголем своего «Ревизора» стали последними в памяти Тургенева от их встреч. Знакомству великих писателей не суждено было перерасти в дружбу, но за рукопожатие Николая Васильевича и за удовольствие слушать его Иван Сергеевич был благодарен Щепкину на всю жизнь. Впрочем, если уж более тщательно исследовать тему знакомства Тургенева с Гоголем, то придется и кое-что уточнить и вернуться назад, в год 1835-й. Тогда Гоголь-Янковский в звании адъюнкт-профессора кафедры всеобщей истории читал лекции студентам, среди которых был юноша Тургенев. «Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников: но только не с кафедры… — признавался бывший студент. — Преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, — он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и восточных стран, и все время конфузился… На выпускном экзамене из своего предмета он сидел повязанным платком, якобы от зубной боли, — с совершенно убитой физиономией — и не разевал рта. Спрашивал за него профессор И. П. Шульгин». Эти студенческие воспоминания Тургенева были не самые для него приятные — на том экзамене он получил неудовлетворительную оценку и ему пришлось потерять целый год для повторного прослушивания лекций, но преподаватель был уже другой.

Тургенев встречался с Гоголем и в литературном салоне княгини А. П. Елагиной, но прямого знакомства их тогда не состоялось. Присутствовал Тургенев и на премьере «Ревизора» в Александрийском театре, где мог видеть драматурга, зажавшегося в кресле, не зная, как скрыться от стыда, досады и разочарования.

Не пройдет и двух десятилетий, как именно Гоголь признает в Тургеневе своего преемника, обмолвившись, что среди современников в русской литературе «больше всех таланту у него».

Смерть Гоголя, как и великого Пушкина, печать обойдет молчанием из-за цензурного запрета. После безуспешных попыток опубликовать статью о Гоголе в одном из петербургских журналов Тургенев уже без особой надежды на успех переправил ее своим друзьям в Москву. Из перехваченных цензурой писем начальству Третьего отделения стало известно об этом намерении и сообщено в Москву. Опоздали! Тургеневское «Письмо из Петербурга», в котором он посмел Гоголя назвать великим, вышло в «Московских ведомостях». Это было проявлением гражданской смелости, что не замедлило сказаться на его судьбе, но писателя тогда это заботило мало. Важно было отдать последний долг памяти писателю, которого он считал гордостью, болью и совестью русской литературы.

Почти одновременно с «Письмом» Иван Сергеевич делится своей печалью с И. С. Аксаковым: «… Скажу вам без преувеличения, с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя… Эта страшная смерть — историческое событие — понятна не сразу; это тайна, тяжелая, грозная тайна — надо стараться ее разгадать… Но ничего отрадного не найдет тот, кто ее разгадает… Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к ее недрам — ни одному человеку, самому сильному духом, не выдержать в себе борьбу целого народа — и Гоголь погиб!» Пророческие слова! А ведь многие современники «видели в Гоголе только юмориста английского типа», хуже того, пытались наклеить ярлык «лакейского писателя».

Много утрат пережил Щепкин, но прощание с Гоголем было невыносимо тяжелым, самым горестным. Никогда еще он не впадал в такую апатию, потеряв вкус к жизни. «Когда Н. В. Гоголь скончался, — вспоминал младший брат Михаила Семеновича, — он совсем опустился и оставил уже все свои надежды на будущность. В последнее время он беспрерывно хандрил, тосковал, одним словом, выказывал все свое душевное изнеможение, к которому мало-помалу стало присоединяться и физическое расстройство организма».

И все же он находит в себе силы, чтобы включиться в хлопоты по подготовке и изданию посмертного литературного наследия писателя, главным образом по преодолению чиновничьих и цензурных запретов. Он совершает поездки в Питер, используя все связи и знакомства, добивается аудиенции у влиятельных особ. С волнением и убедительностью доказывает необыкновенность и уникальность таланта Гоголя, огромное его значения для всей русской литературы и культуры, настаивает ради потомков, ради славы России снять с его творческого наследия опалу и запреты. Щепкин включает в свой репертуар гоголевские пьесы, читает отрывки из его прозаических произведений. Е. Ф. Корш сообщает в связи с этим своим московским друзьям, что Щепкин в Петербурге «ратует за Гоголя с изумительным рвением и жаром и разогрел уже многих не только значительных, но и высоких особ». Князь Д. А. Оболенский, совмещавший в себе призвания литератора и важного чиновника, подтверждает то же самое: «При помощи друзей… Щепкину не раз посчастливилось читать Гоголя в присутствии покойной великой княгини Елены Павловны и великого князя Константина Николаевича. Кроме искусства читать М. С. Щепкин, весь проникнутый любовью и уважением к памяти покойного своего друга, умел так трогательно рассказывать о нем свои воспоминания и так живо изображал всю несправедливость гонения на его память, что невольно подчинял своему убеждению самых равнодушных слушателей. Горючими слезами оканчивал обыкновенно Михаил Семенович свою защиту, и я не раз был свидетелем, как благотворно действовали эти слезы». Усилия Щепкина не пропали даром. К его великой радости дело посмертного издания произведений писателя не только сдвинулось с места, но и «закипело».