ПЕРВЫЙ СЕЗОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕРВЫЙ СЕЗОН

Весною, когда Дон и его притоки выходят из берегов, кажется, что Новочеркасск стоит на острове среди моря. Жители города привыкли к наводнениям, и весенние паводки их не пугают, никакой романтики в них они не видят. Но если случится выйти на берег артисту или художнику, он долго смотрит в бескрайние дали. Когда же спадают вешние воды, резко обозначается крутой высокий холм, на котором, весь в садах, раскинулся старый казачий город — резиденция наказного атамана Области Войска Донского.

Летом в жаркую пору, с полудня до раннего вечера, город как будто вымирает, даже куры, ища прохлады, зарываются в уличную пыль. Тогда в неподвижном воздухе растекаются знойные запахи зреющих яблок и абрикосов. Вечерами же, когда над садами поднимается легкий туман, город вновь оживает, движется в неосвещенных улицах, шумит разноголосой быстрой речью и живет до тех пор, пока гремит музыка в городском саду.

По этим темным улицам в самом конце лета 1893 года извозчик в шапке, несмотря на жару, и в кафтане, подпоясанном кушаком, тихим шагом провез от вокзала до гостиницы Веру Федоровну, ее мать и сестру. В неосвещенной гостинице сонный человек, кланяясь, открыл дверь и повел приезжих по темному коридору в номер. В номере он зажег свечу, вставленную в подсвечник с ручкой в виде змеи, внес багаж и, встав у двери, спросил, нужен ли самовар.

Переглянувшись с матерью, Вера Федоровна объявила, что самовар не нужен, что все устали, хотят спать, и служитель ушел.

Но еще долго не спали, оглядывая при свече скучную, грязноватую комнату, кровати и диван. И еще уславливались, чтобы с утра Вере пойти в театр, а Марии Николаевне и Ольге искать квартиру в тихой улице, поближе к театру и непременно с садом. Но и после того, как несколько раз уже говорили друг другу: «Спокойной ночи!», не могли заснуть до рассвета.

Утром же при солнце комната, оклеенная голубыми обоями с желтыми цветами среди зеленой листвы, показалась необычайно веселой, а суровый ночной служитель, внесший сияющий медью самовар, оказался добродушным украинцем.

— Здоровеньки бувайте! — сказал он, ставя самовар на стол.

Настроение у всех поднялось, и Вера Федоровна храбро отправилась в театр по залитым солнцем улицам, разглядывая дома, церкви, лавки с большими железными вывесками. На вывесках мастер изображал во всю величину предметы торговли — калачи, бублики, сапоги, кипы ситчиков и сукон, дамские шляпы, лошадиную сбрую.

Боязнь чужого города постепенно рассеивалась, но страх перед новыми людьми, с которыми предстояло сейчас встретиться, возрастал с каждым шагом, приближавшим ее к театру. К счастью Веры Федоровны, единственный ее знакомый Иван Платонович Киселевский нагнал ее на площади перед зданием театра. Узнавши Комиссаржевскую издали по огненно-красному зонтику над головой и высокому закрытому воротнику, отличавшему все ее платья, он, здороваясь, сказал ей:

— У актера, как у писателя, зоркий глаз — я вас узнал, хотя лица и не видел…

Огромные лучистые глаза молодой женщины сияли такой радостью от неожиданной встречи, что старый актер смутился и не мог, как на солнце, глядеть в них. Он предложил Вере Федоровне руку и ввел новую артистку в белое здание Зимнего театра. Она почти дрожала от усиливающегося волнения, Иван Платонович чувствовал это по ее руке и успокаивал:

— О, не бойтесь, мой друг, вы попадаете в хорошую компанию. Здесь труппа не уступит любой столичной: Синельников, Рощин-Инсаров, Казанский, Волгина, Шмитгоф. Да и я, конечно, что-нибудь еще стою!

Он прошел со своей спутницей по коридорам театра, чтобы дать ей время успокоиться, затем показал зрительный зал и, наконец, провел в кабинет Николая Николаевича Синельникова. Синельников был режиссером и представителем Товарищества драматических артистов, снимавшего новочеркасский Зимний театр в сезон 1893/94 года. Человек необычайной любви и приверженности к делу, он пользовался всеобщим уважением среди актеров. Николай Николаевич в свои сорок лет благодаря юному выражению лица казался совсем молодым человеком. Эта кажущаяся молодость в глазах Веры Федоровны увеличила его авторитет, подчеркивая дарование актера и ум. Синельников встретил гостью просто, деловито, приветливо, без театральности и предложил ей самой назвать пьесу для закрытого дебюта перед Товариществом.

Она попросила испытать ее в одноактной комедии, которую когда-то играла в любительском спектакле.

Синельников согласился и, замечая взволнованность артистки, пообещал вставая:

— А я поговорю с нашими основными силами, чтобы они сыграли с вами и помогли… Вот Иван Платонович, я думаю, не откажется?

Киселевского можно было и не просить. Вениамин Александрович Казанский от такой просьбы и не подумал бы отказаться, но согласие премьера несколько удивило труппу.

Николай Петрович Рощин-Инсаров, по актерской терминологии «герой-любовник» (кстати, один из лучших в провинции), скрыл под псевдонимом свое настоящее имя — Пашенный. Он был культурным, умным и талантливым артистом. Случалось, артист проводил ночи в кутежах, но он был также способен не спать несколько ночей подряд, готовя новую роль, вдруг захватившую его. В нем уживались привычки человека богемы и скромность и застенчивость таланта. Известный театральный критик В. М. Дорошевич писал в воспоминаниях об артисте, что Рощин из скромности боялся играть Акосту и Гамлета. Но «это не мешало ему играть Чацкого, быть превосходным Чацким, быть одним из лучших Чацких».

Рощин был мужествен, строен, имел прекрасные манеры, умел носить фрак и военный мундир. Мешал ему только голос, хрипловатый и глухой, действовавший с первых слов на зрителя неприятно. Но затем зрителя захватывало искусство актера, вкладывавшего в свой голос тончайшие оттенки и краски, которые отражали переживания изображаемого им лица. Тогда и неприятная особенность голоса казалась естественной.

С первых репетиций Комиссаржевская очаровала своею простотою и естественностью игры Синельникова и Рощина-Инсарова. Товарищи, не участвующие в репетициях, скоро узнали от них, что новая актриса обладает прекрасным тембром голоса, ведет диалог необыкновенно просто и правдиво, и вообще Товарищество сделало хорошее приобретение в лице Комиссаржевской.

На дебют актеры явились все, как один, и должны были согласиться, что отзывы режиссера и партнеров по спектаклю не были преувеличены.

Оставшись с глазу на глаз с Киселевским и Синельниковым, Рощин-Инсаров с подкупающей искренностью сказал, разведя руки до предела:

— Гро-о-омада!

Вспоминая много позже этот дебют, Синельников говорил о Комиссаржевской:

— Она и тогда была великой!

Комиссаржевскую пригласили на амплуа вторых инженю по первоначальному соглашению с ежемесячным окладом в сто пятьдесят рублей. Это было жалованье среднего чиновника, учителя гимназии, городского врача, судьи. Но в условиях тогдашнего актерского быта с необходимостью иметь свой гардероб, постоянно его обновлять, жить к тому же без собственного хозяйства, пользуясь гостиницами и ресторанами, к жалованью среднего чиновника приходилось добавлять свою изобретательность, расчетливость и вкус или же, как многие делали, пользоваться поддержкой поклонников.

Вера Федоровна обладала и вкусом и изобретательностью. Она умела не только шить, но и сделать из коленкора и тарлатана подобие настоящего шелка. От хозяйственных забот, ресторанных обедов и гостиниц ее избавила Мария Николаевна. Не сидела без дела и Ольга. Но жить втроем на сто пятьдесят рублей было все-таки трудно.

После счастливого дебюта Синельников увеличил оклад новой артистке, и Вера Федоровна могла целиком отдаться захватившей ее работе в театре.

Труппа новочеркасского театра при Комиссаржевской не уступала по составу действительно ни одному крупному театру. Недаром Новочеркасск числился в ряду театральных городов наравне с Киевом, Казанью, Саратовом, Одессой. У каждого из партнеров можно было учиться, и Вера Федоровна не упускала малейшего случая для того.

Хорошим учителем был прежде всего сам Синельников. О нем оставила интересные воспоминания известная артистка Надежда Александровна Смирнова:

«Н. Н. Синельников ясно представлял себе всех действующих в пьесе лиц и точно знал, какое впечатление он хотел произвести на зрителя спектаклем в целом. Он постепенно и незаметно вводил нас в свой замысел. «Начинаем репетицию», — говорил он… Мы читали по тетрадкам, и Николай Николаевич намечал и планировал места, которые на дальнейших репетициях менялись, усложнялись и уточнялись… Когда актеры более или менее знали роли и могли говорить с помощью суфлера, Николай Николаевич разбирал наши сценические взаимоотношения, вносил поправки в наше толкование и «приводил к одному знаменателю» все наработанное актерами дома. Работа шла лихорадочно, возникали споры, разногласия, в результате которых все ясней и ясней вырисовывалась наша сценическая жизнь. По многу раз повторяли, пробовали, разыскивали «изюминку» образа, «изюминку» той или иной сцены… Репетировали, не замечая времени, и уходили домой с новым запасом материала, над которым приходилось работать ночью».

На репетициях актеры глядели на Николая Николаевича, как в зеркало. Сидя в соломенном кресле на авансцене, он следил за каждым словом, каждым движением, каждым жестом актера, и тот по его улыбке, взгляду, движению губ угадывал одобрение. Если актер фальшивил, Николай Николаевич сжимался, схватывался за локотки своего кресла, мерк лицом и стонал, как от физической боли.

Случалось, не выдержав, он вскакивал и показывал, как надо сыграть, произнести, сделать. Умный режиссер, он при этом обязательно объяснял, чего он хочет. Копируя неудавшийся жест актера, невыразительную интонацию, Синельников позволял тем самым посмотреть на актерскую неудачу со стороны.

К женщинам он относился с особенной мягкостью, считаясь с тонким женским самолюбием и впечатлительностью. Он делал и неприятные замечания так, что они принимались легко и просто. Зато если роль удавалась и актер играл так, что все — и зрители, и партнеры, и сам Синельников — ему верили, Николай Николаевич прибегал в антракте в уборную к актеру и радостно восклицал:

— Наконец-то вышло! Как я рад!

В исключительной одаренности Комиссаржевской Синельников не сомневался. Но первое время он видел в ней артистку с комическим дарованием и выпускал ее главным образом в водевилях с пением и музыкой. Он умел оценить изящные, большей частью переведенные с французского, иногда с английского, остроумные комедии и обставлял такие пьесы красиво, располагая на сцене актеров живописными группами по уютным уголкам, ставил много цветов, устраивал лампы под абажурами с нежным, неярким освещением. Разбирать комедийный диалог было его любимым занятием. И Николай Николаевич работал с актером над диалогом до тех пор, пока диалог не начинал сверкать искренностью и легкостью.

На провинциальной сцене особенной популярностью в то время пользовались комедии, героями которых являлись подростки — гимназисты и гимназистки: «Школьная пара», «Под душистою веткой сирени», «На тот свет», «Летняя картинка». В подобных пьесах — а Вера Федоровна сыграла их десятки — и шла ее сценическая работа как профессиональной актрисы в первый сезон. Партнером был Синельников, он изображал мальчишек-гимназистов.

Таким образом, Николай Николаевич явился постоянным наставником молодой актрисы в уроках сценической техники; и он видел, как быстро, на его глазах росла артистка, даже в ролях героинь «школьных пар». Пьесы эти, имевшие у публики огромный успех, повторялись очень часто. Благодаря Комиссаржевской при каждом повторении они меняли свой характер. Сцена, шедшая накануне с каким-то грустным оттенком, вдруг превращалась в беспечно веселую, вызывавшую заразительный смех и бурю аплодисментов; или, наоборот, вчера беспечно веселая сценка навевала легкую грусть сегодня. Все это было полной неожиданностью для партнера Комиссаржевской, но опытный актер и режиссер шел навстречу новым интонациям партнерши, выражению ее больших говорящих глаз. Он мгновенно понимал ее, поддерживал настроение, и вот вся сцена шла с еще большим успехом, чем накануне.

Творческая изобретательность Веры Федоровны, пронизанная каким-то поэтическим откровением, была неистощима. Если ей приходилось в этих маленьких пьесах радовать зрителей взрывом чужого счастья, она умела вдруг какой-то глубокой интонацией, нечаянным жестом, взглядом показать, что судьба где-то готовит свою западню и этой счастливой школьной паре. Если на долю героини падало неизбывное горе, теми же приемами душевной искренности и сценической техники она показывала, что и за горем где-то идет радость.

Изумленный импровизациями партнерши, Синельников спрашивал по окончании спектакля:

— Почему вы не предупредили меня, что так измените все в роли?

— А я и сама не знала, — отвечала Вера Федоровна. — Для меня и самой все это вышло неожиданно!

— Так как же при повторении? Будем играть, как сегодня?

— Разве я могу поручиться, как получится в следующий раз?

Так, скованная текстом пустых пьес, Комиссаржевская сама находила выход своему таланту. Импровизации, к которым она прибегала, помогали играть все, что приходилось. Она уже беззаветно любила захватившее ее дело, любила сцену, театр, любила все в нем: и вечный запах клея и красок, и пыльный, выщербленный пол сцены, и тусклый свет газовых рожков, и темный зрительный зал, и бравурную музыку казачьего духового оркестра, гремевшего во время антрактов.

Быть может, театр и не сделался бы так скоро семьей и домом Веры Федоровны, не приведи ее счастливый случай именно в Новочеркасск и не только в труппу первоклассных актеров, но и в дружную артистическую семью.

Неуемной веселостью заражал всех Анатолий Шмитгоф — молодой актер, жизнерадостный человек, автор нескольких водевилей и остроумный стихослагатель. Нужда, неудачи, досада — все сносилось легко в его шумном обществе. Стихи помогали ему во всех случаях жизни. Если нужен был аванс, он посылал Синельникову записку:

Необходимы крылья птице

И паруса для корабля,

Ключ камергеру к пояснице,

А мне… мне только три рубля!

Когда Рощин-Инсаров или Шмитгоф добывали аванс, они громко совещались в перерыве репетиции:

— Антоша, ты пока иди в гостиницу, вызови повара, прикажи на закуску подрумянить макароны. Ветчину нарезать тонко, кусочками. Грибков белых зажарить отдельно… Все смешать — и в духовую, понятно?

— Понятно, — подтверждал Шмитгоф и убегал.

Через десять минут занятый на репетиции Рощин-Инсаров получал записку с трактирным мальчиком в белой рубашке и широких белых штанах. Он совал пятачок посыльному и читал вслух записку:

Не могут сделать макарон!

Судьба нас бьет со всех сторон:

Ни ветчины нет, ни грибов

Скажи, что делать? Твой Шмитгоф.

Вера Федоровна обожала шутки, дурачества умных людей. В таком окружении она, не умолкая, могла петь, смеяться и шутить, никогда не обижаясь и на шутки других.

Она в детстве любила заводить часы. Мать и отец охотна поручали ей эту обязанность. К миниатюрным часам Марии Николаевны золотой ключик был так мал, что, пожалуй, только крошечные пальчики Верочки и могли справиться с заводом. Отец же постоянно забывал завести свои часы, а поручив это дело дочке, уже не беспокоился за точность своего хронометра.

В те годы только появились карманные часы без ключей, заводившиеся с помощью головки вверху. Вера Федоровна не могла видеть равнодушно такие часы.

— Дайте-ка, голубчик, я заведу их! — просила она, увидев у кого-нибудь в руках часы с заводной головкой.

И она смеялась над недоумением владельца часов, над собою так заразительно, что тот подавал часы, смеясь вместе с нею.

Однажды поздним вечером, когда уже и актеры ложатся спать, посыльный принес Комиссаржевским пакет.

— Без ответа приказано не возвращаться, — заявил он и стал у притолоки, готовый ждать, сколько заставят.

Вера Федоровна открыла не без волнения пакет и нашла там часы Рощина-Инсарова с двумя словами: «Посылаю завести».

Хотя час для шуток был выбран не очень удачно, она не рассердилась, смеясь, завела часы и отослала.

От шуток и дурачеств легко переходили к спорам, делились опытом, а чаще возвращались к рассказам о великих мастерах сцены. Вера Федоровна любила их больше всего: они заменяли ей школьные уроки.

Иван Платонович Киселевский учил молодых искусству не теряться на сцене ни при каких условиях.

Здесь же, в Новочеркасске, Киселевский стал свидетелем сценической находчивости своей ученицы.

Начались рождественские праздники. Спектакли шли дважды в день — утром и вечером. Пришлось играть пьесу, только что вошедшую в репертуар. Ни один актер, кроме Комиссаржевской, не знал своей роли. При своей огромной памяти Вера Федоровна помнила без труда и слова и реплики всех действующих лиц. Заметив, что актеры путают текст, она не растерялась и стала шепотом всем подсказывать. Пьеса сошла без скандальных неловкостей, но по окончании спектакля Вера Федоровна заметила:

— Ну, господа, это утомительнее, чем сыграть две пьесы кряду!

Киселевский ответил смеясь:

— Ну зато, милая Вера Федоровна, если кто еще сомневался в вашем даровании, то после сегодняшнего спектакля преклоняется перед вами навсегда.

Вера Федоровна не раз своею находчивостью и самообладанием выручала товарищей из беды.

В эти счастливые дни артистической юности и успеха Вера Федоровна часто принимала невеселую актерскую действительность романтически, по-детски. с наивной верой в возможность создать настоящий театр актера. После многолетней душевной боли, неверия и отчаяния она была счастлива медленно зарождавшейся в ней и теперь захватившей ее целиком новой привязанностью к действительности.

Крупным, почти ребяческим, ломающимся почерком с недописанными словами Вера Федоровна писала из Новочеркасска одному из своих друзей:

«Вспомните те кусочки моей жизни, которые вам известны, поймите, что слишком долгое время была я во мраке, который душил, давил меня, слишком долго бросалась я всюду, ища забвения и не находя его, так как его можно найти лишь в том, что будет хоть немного говорить душе. И вот я нашла цель, нашла возможность служить делу, которое всю меня забрало, всю поглотило, не оставляя места ничему».

При таком отношении к захватившему молодую женщину делу провинциальная действительность со всеми ее темными сторонами — интриганством, сплетнями, отсутствием духовности — оставалась для Комиссаржевской в стороне. Напряженная работа в театре обогащала ее огромным опытом, сценической техникой, помогавшей ей не играть, а жить на сцене.

«Игру Комиссаржевской нельзя назвать искусством — это сама жизнь, — писала новочеркасская газета «Донская речь». — Если артистка плачет, то ее слезы смывают грим с лица; если артистка волнуется, то в ее словах слышатся подступившие к горлу рыдания; если артистка смеется, то за нею смеется и весь театр».

Вера Федоровна дорожила отзывами печати. Она заказала переплетчику книгу с чистыми страницами и аккуратно вклеивала туда газетные вырезки. Но, как истинный художник, высшим судом свою игру судила она сама. В конце сезона какой-то поклонник преподнес ей лавровый венок за неудавшуюся, по ее мнению, роль. Она убежала с ним в свою уборную, бросила венок и зарыдала. Ей было стыдно, как будто она украла что-то, взяла то, чего не заслуживала.

Выплакавшись, она покинула уборную, оставив венок на произвол уборщицы.

В такие минуты сомнений, неудовлетворенности, мучительных противоречий Вера Федоровна не избегала встреч с Рощиным-Инсаровым. Она видела, что в нем находят отклик ее переживания, что и в нем живет художник, который порой силится стряхнуть гнетущую большого артиста пошлость жизни. В такие минуты Николай Петрович чувствовал себя несчастным, он метался с жалобами от одного к другому и до встречи с Комиссаржевской кончал тем, что, заглушая вопли художника, предавался богеме. Теперь он молил Веру Федоровну о помощи, о спасении.

Однажды Вера Федоровна ответила ему с жестокою искренностью:

— Что могло бы спасти вас? Только одно — любовь к искусству, но оно давно уже стало для вас не целью, а средством для осуществления таких стремлений, которые ничего общего с искусством не имеют…

Они возвращались после спектакля по тихим улицам ранней весною. Под их ногами рассыпалась тонкая ледяная кора, покрывавшая к ночи не дотаявший днем снег. Сезон близился к концу, и высказаться было необходимо, а тихая ночь с молодым месяцем в светлом небе освобождала от условностей дневных встреч.

И она рассказала ему легенду, поразившую когда-то ее своей глубокой поэзией и героизмом истинного искусства.

— В Парижской галерее изящных искусств есть знаменитая статуя, — рассказывала Вера Федоровна. — Она была последним произведением великого художника. Как и многие гениальные люди, он жил на чердаке, служившем ему мастерской и спальней. Когда статуя была совсем уже готова, в Париже сделался ночью мороз. Скульптор не мог спать от холода и думал о том, что глина не успела высохнуть, она замерзнет, статуя будет испорчена, а мечта его жизни, воплощенная с такой мукою в этой статуе, будет разбита… Тогда он встал и закутал статую своим одеялом…

Голос Веры Федоровны дрогнул, и она быстро закончила рассказ:

— Наутро скульптора нашли мертвым, зато статуя была невредима. Вот как надо любить свое дело, Николай Петрович! А вы? Доходили ли вы когда-нибудь до полного отчаяния, сознания своего бессилия, чувствовали ли вы холод смерти в своем сердце при мысли, что вы жалкий пигмей и ничего, ровно ничего не значите для искусства?

— Сейчас чувствую, — глухо и покорно отвечал он. — Рядом с вами я постоянно это чувствую.

Вера Федоровна не сомневалась в искренности этого человека, но понимала и непрочность этой искренности. За углом был ее дом, и, замедляя шаги, она просто и смело сказала все, что думала:

— Да, именно при возрождении в человеке артиста, при развитии его необходимо присутствие возле него женщины-друга. Умная, чуткая, любящая, она не даст иссякнуть живому источнику, не даст пасть духом, не позволит утратить энергию, сумеет вовремя внушить, что удачи никогда еще никого не делали лучше или умнее… Такая женщина нужна каждому человеку и артисту в особенности! Она способна дать все, начиная от верной поддержки. Когда-то подобная встреча могла бы сделать из вас почти гения, теперь она прошла бы для вас незаметной… Прощайте, мы пришли!

Вера Федоровна резко сделала несколько шагов, не оглядываясь, взялась за железное кольцо и стала громко стучать щеколдой.

Она высказалась до конца. Продолжать разговор было бы бесполезно и смешно. Николай Петрович пожал плечами и, заслышав скрип открываемой двери, пошел прочь.

Традиции старого русского аристократизма не позволили Рощину-Инсарову унизиться до оскорбленной мужской гордости. Он не изменил ничего в своем отношении к Вере Федоровне и до конца преклонялся перед ее громадным дарованием и идеалистической верою в искусство. Перед концом сезона он первым предложил дать ей бенефис, который не был оговорен контрактом.

Предложение Рощина-Инсарова вся труппа встретила с полным сочувствием.

В те времена бенефисам придавалось очень большое значение и художественное и материальное: часть сбора, иногда половину, иногда целиком, за вычетом обычных расходов, получал бенефициант, не говоря уже о подарках, подносимых зрителями. Перед бенефисом и актерами и публикой овладевало праздничное настроение, в котором и шла подготовка бенефисного спектакля.

Неожиданное решение Товарищества Вера Федоровна приняла как подарок. Прежде всего возник вопрос, в чем выступить бенефициантке? Сама Вера Федоровна не могла ответить определенно.

— Иван Платонович советует взять «Сорванца», — сказала она Синельникову. — Сама я не знаю. Не знаю даже, взять ли лучше новую пьесу или из классиков, комедию или драму?

К концу сезона, когда шла речь о бенефисе, Вера Федоровна уже сыграла несколько ролей серьезного репертуара: Лизу в «Горе от ума», Сюзанну в «Женитьбе Фигаро», Розину в «Севильском цирюльнике», Бетси в «Плодах просвещения», Верочку в «Шутниках». В модных и очень известных пьесах Германа Зудермана Вера Федоровна превосходно сыграла Альму в пьесе «Честь», поставленную для открытия сезона, и Клерхен в «Гибели Содома», шедшую в конце сезона.

Пьесы Зудермана, выходившие одна за другой, впоследствии заняли большое место в репертуаре Комиссаржевской. Неустроенность этого мира, запечатленная почти во всех произведениях немецкого драматурга, жертвенность героинь при сценичности положений и тонкости психологического рисунка отвечали артистической индивидуальности Комиссаржевской.

Роль Клерхен в «Гибели Содома», впервые сыгранная в Новочеркасске, стала потом одной из коронных ролей Веры Федоровны.

В исполнении Комиссаржевской эту маленькую по объему роль не могли затенить и большие, выигрышные роли. Актриса создала цельный тип самоотверженной, идеалистически настроенной скромной немецкой девушки. Клерхен превратилась у Комиссаржевской в истинную героиню пьесы. Все, что она ни делала здесь — зажигала ли лампу или показывала, какой Вилли большой и какая она маленькая, — все было проникнуто незабываемой девичьей грацией, бессознательным наивным кокетством, непередаваемой женственностью. Комиссаржевская оставляла в памяти зрителей вместе с тем и ту Клерхен, роль которой сыграла в своей жизни: Клерхен, обманутую возлюбленным, опустошенную человеческой жестокостью и ложью, дошедшую до предела отчаяния. Не выдержав тяжкого испытания, не примирившись с пошлостью жизни, Клерхен кончила жизнь в грязном берлинском канале.

Чутьем режиссера и партнера Веры Федоровны Синельников понял, что только теперь Комиссаржевская встала на свой путь, по которому она должна идти непоколебимо и твердо.

Заговорив о бенефисе, Синельников неожиданно спросил:

— А вы помните «Бесприданницу» Островского?

— Да.

— Разучите!

— Ох, страшно!

— А давайте-ка почитаем?

— Пожалуйста, но вы предлагаете что-то страшное, по-моему — невыполнимое.

— Конечно, страшное, — соглашался Синельников, — но пусть это будет проба сил… Конечно, будут ошибки, несовершенство, но в будущем пригодится. Вы же выступите в таком ансамбле! Рощин-Инсаров — Паратов, Киселевский — Кнуров, Шмитгоф — Вася, Ашкинази — Робинзон.

— Почитайте, Николай Николаевич!

Живая память Синельникова сохранила яркие страницы из истории первых шагов Комиссаржевской на сцене в Новочеркасске.

«И вот я читаю Вере Федоровне «Бесприданницу», — рассказывает он. — Артистка полна внимания. Слушает, не спуская глаз, и, как сейчас помню, при словах: «посмотрите мне в глаза… В глазах, как в небе, светло» (слова Ларисы, обращенные к Паратову), лицо артистки покрылось слезами. По окончании чтения она оставила книгу у себя, а на другой день сказала, что не решается, что пусть пройдет время, сна наберется опыта и тогда непременно будет играть».

— Это так хорошо, что сейчас не могу. Когда-нибудь! — сказала она, возвращая книгу.

В бенефис пошла пьеса Виктора Крылова «Сорванец», веселая комедия с ролью, как будто специально написанной для первых шагов Комиссаржевской на сцене.

Бенефис стал триумфом молодой актрисы. Успех превзошел все ожидания.

Тем не менее приглашения остаться в Новочеркасске на второй сезон Вера Федоровна не получала.

Синельников понимал, что теряет хорошую актрису. Но родственные отношения оказались сильнее художественных соображений. Перевести Комиссаржевскую на амплуа первой инженю он не мог, так как эти роли играли его жена и сестра. Для второй же инженю Вера Федоровна была дороговата. Синельникова, как режиссера, устроила бы и менее даровитая актриса, зато он мог бы платить ей дешевле, а гардероб мог быть у нее лучше, чем у Веры Федоровны. Устал он за этот сезон и от бесконечных неприятных домашних разговоров: ни жена его, ни сестра не хотели иметь соперницу на сцене и делить успех с Комиссаржевской.

На масленице театр дал последние спектакли в сезоне. Актеры волновались: одни сговаривались с товарищами о летних гастролях, другие списывались с антрепренерами о новом сезоне.

Волновалась и Вера Федоровна. Синельников молчал, и это означало отказ в новом контракте.

И снова встал горький вопрос, начались семейные обсуждения: что делать дальше, к кому обратиться, кто мог бы помочь?

Бенефисные деньги таяли, и не было другого выхода, как ехать в Москву на актерскую биржу и предлагать свои услуги антрепренерам. Вера Федоровна представляла себя среди толпы таких же, как она, жаждущих ангажемента актеров и приходила в ужас. Она называет себя — никто ее не знает. Спрашивают, где она служила? Она отвечает и слышит холодный приговор: «Ах, в Новочеркасске, у Синельникова, прекрасно… Но если вы имели успех, почему же он не пошел на новый контракт с вами?»

Самолюбие и безвыходность томили ум и сердце. И вот в эти угрюмые дни, как молния, прерывающая безнадежный мрак, пришла телеграмма:

«Предлагаю второй инженю дачном театре Озерках Петербургом пятнадцатого мая сентябрь двести бенефис Казанский».

Мария Николаевна, увидев телеграмму, вдруг заплакала. Но потом все смеялись, сочиняя и переписывая несколько раз ответную телеграмму: «Согласна. Выезжаю немедленно».