ГЛАВА XX Дуэль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XX Дуэль

Настроение против Лермонтова. — Интрига. — Бал, данный молодежью пятигорским дамам 8 июля. — Недовольство балом представителей столичного общества. — Празднество, задуманное князем Голицыным. — Вечер 13 июля у Верзилиных и столкновение на нем между Лермонтовым и Мартыновым. — Вызов. — Меры, принятые для предупреждения дуэли, и легкомысленное отношение к ней друзей поэта. — Последнее творчество Лермонтова. — Настоящая причина дуэли кроется в тогдашних условиях общественной и официальной жизни. — Последнее пребывание поэта в колонии близ Пятигорска. — Место дуэли. — Свидетели ее. — Поединок и смерть.

Некоторые из влиятельных личностей из приезжающего в Пятигорск общества, желая наказать несносного выскочку и задиру, ожидали случая, когда кто-нибудь проучит ядовитую гадину.

Как в подобных случаях это бывало не раз, искали какое-либо подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги: Так, узнав о выходках и полных юмора проделках Лермонтова над молодым Лисаневичем, одним из поклонников Надежды Петровны Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц было сказано, что терпеть насмешки Михаила Юрьевича не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружественно и, в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, сам первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль — проучить. «Что вы, — возражал Лисаневич, — чтобы у меня поднялась рука на такого человека!»

Есть полная возможность полагать, что те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны Н. С. Мартынову. Здесь они, конечно, должны были встретить почву более удобную для брошенного ими семени. Мартынов, мелко самолюбивый и тщеславный человек, умственное и нравственное понимание которого не выходило за пределы общепринятых понятий, давно уже раздражался против Лермонтова, которого он в душе считал и по «карьере», и по талантам «салонным». О его поэтическом гении Мартынов, как и многие современники, судил свысока, а, может быть, в критической оценке своей не заходил далее того полкового командира Михаила Юрьевича, который после невзгоды последнего, постигшей его за стихи на смерть Пушкина, выговаривал ему: «Ну ваше ли дело писать стихи?! Предоставьте это поэтам и займитесь хорошенько командованием своего взвода». Где было Мартынову задумываться над Лермонтовым, как великим поэтом, когда люди, как товарищ поэта Арнольди, еще в 1884 году говорили, что все они в то время писали стихи не хуже Лермонтова.

Мартынов, находясь в Пятигорске в общем товарищеском кругу с Лермонтовым, да живя с Глебовым, стеснялся, конечно, резко высказывать внутреннее негодование на Михаила Юрьевича, но он не раз просил поэта оставить его в покое своими издевательствами «особенно в присутствии дам».

Между тем антагонизм «смешанного общества» с представителями «столичного» шел своим чередом. 8 июля молодежь задумала дать бал в честь знакомых пятигорских дам. Деньги собрали по подписке. Лермонтов был главным инициатором, ему дружно помогали другие. Местом торжества избрали грот Дианы возле Николаевских ванн. Площадку для танцев устроили так, что она далеко выходила за пределы грота. Свод грота убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в красивый узел и прикрыв круглым зеркалом; стены обтянули персидскими тканями; повесили искусно импровизированные люстры, красиво обвитые живыми цветами и зеленью; на деревьях аллей, прилегающих к площадке, горело более 2000 разноцветных фонарей. Музыка, помещенная и скрытая над гротом, производила необыкновенное впечатление, особенно в антрактах между танцами, когда играли избранные музыканты или солисты. Во время одного антракта кто-то играл тихую мелодию на струнном инструменте, и Лермонтов уверял, что он приказал перенести нарочно для этого вечера Эолову арфу с «бельведера» выше Елисаветинского источника. От грота лентой извивалось красное сукно до изящно убранной палатки — дамской уборной. По другую сторону вел устланный коврами путь к буфету. Небо было бирюзовое с легкими небольшими янтарными облачками, между которыми мерцали звезды. Была полная тишина — ни один листок не шевелился. Густая пестрая толпа зрителей обступала импровизированный танцевальный зал. Свет фантастически ударял по костюмам и лицам, озаряя листву дерев изумрудным светом. Общество было весело настроено, и Лермонтов танцевал необыкновенно много.

«После одного бешеного тура вальса, — рассказывает Лорер, — Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и тихо спросил: „Видите ли вы даму Дмитриевского? Это его карие глаза! Не правда ли, как она хороша?!“ Дмитриевский был поэт и в то время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говаривал: „После твоих стихов разлюбишь поневоле черные и голубые глаза и полюбишь карие очи...“ В самом деле она была красавицей. Густые каштановые волосы ее были гладко причесаны и только из-под ушей спускались на плечи красивыми локонами... Большие карие глаза, осененные длинными ресницами и темными, хорошо очерченными бровями, поразили бы всякого... Бал продолжался до поздней ночи или, вернее, до утра. Семейство Арнольди удалилось раньше, а скоро и все стали расходиться; говорю расходиться потому, что экипажей в Пятигорске не было. С вершины грота я видел, как усталые группы спускались на бульвар. Разошлась и молодежь... А я все еще сидел погруженный в мечты!..»

Бал этот, в высшей степени оживленный, не понравился лицам, нерасположенным к Лермонтову и его «банде». Они не принимали участие в подписке, а потому и не пошли на него. Еще до бала они всячески старались убедить многих из бывших согласными участвовать в нем, отстать от предприятия и создать свой «вполне приличный, а не такой, где убранство домашнее, дурного вкуса» и дам заставляют «танцевать по песку». Под влиянием этих толков и князь Владимир Сергеевич Голицын, знакомый со многими из «смешанного общества», стал говорить о том, что неприлично угощать женщин хорошего общества танцами с кем попало на открытом воздухе. Говорят, что с этими представлениями князь Голицын обратился к Лермонтову или высказывал их в присутствии последнего и что Лермонтов возразил ему, что здесь не Петербург, что то, что неприлично в столице, совершенно прилично на водах с разношерстным обществом. Тогда князь поднял опять старый вопрос о приличном и неприличном обществе и сообщил о желании устроить бал, как следует, в казенном саду, воздвигнув там павильон с дощатой настилкой — с приличным для танцев полом; допускать же участников лишь по билетам.

Лермонтов заметил, что не всем это удобно, что казенный сад далек от центра города и что затруднительно будет препроводить усталых после танцев дам по квартирам, наемных же экипажей в городе всего 3 или 4. Князь стоял на своем, утверждал, что местных дикарей надо учить, надо показывать им пример, как устраивать празднества.

Мы видели, что молодежь с князем Голицыным не согласилась и устроила свой праздник. Тогда князь со своей стороны решился устроить бал в названном казенном саду на 15 июля, в день своих именин, и строптивую молодежь не приглашать.

У Верзилиных, кроме случайных сборов, молодежь и знакомые сходились по воскресным дням, и тогда бывали в их салоне танцы. 13 июля, в воскресенье, стали собираться обыкновенные посетители, потолковали идти ли в казенную гостиницу на танцевальный вечер и решили провести вечер в своем кругу. Народу было немного: полковник Зельмиц с дочерьми, Лермонтов, Мартынов, Трубецкой, Глебов, Васильчиков, Лев Пушкин и еще некоторые. В этот вечер Мартынов был мрачен. Действительно ли был он в дурном расположении духа или драпировался в мантию байронизма? Может быть, его сердило, что на аристократический вечер, приготовлявшийся князем Голицыным с большими затеями, он приглашен не был. Танцевал Мартынов в этот вечер мало. Лермонтов, на которого сердилась Эмилия Львовна за постоянное поддразнивание, приставал к ней, прося «сделать с ним хоть один тур». Только под конец вечера, когда он усилил свои настойчивые требования и, изменив тон насмешки, сказал: «M-elle Emilie, je vous prie, un tour de valse seulement, pour la derniere fois de ma vie (я прошу вас, только один тур вальса, в последний раз в жизни (фр.))», она с ним провальсировала. Затем Михаил Юрьевич усадил Эмилию Львовну около ломберного стола и сам поместился возле. С другой стороны занял место Лев Пушкин. «Оба они, — рассказывала Эмилия Александровна, — отличались злоязычием и принялись a qui mieux mieux (в запуски) острить. Собственно обидно злого в том, что они говорили, ничего не было, но я очень смеялась неожиданным оборотам и анекдотическим рассказам, в которые вмешали и знакомых нам людей. Конечно, доставалось больше всего водяному обществу, к нам мало расположенному, затронуты были и некоторые приятели наши. При этом Лермонтов, приподнимая одной рукой крышку ломберного стола, другою чертил мелом иллюстрации к своим рассказам». В это время танцы прекратились, и общество разбрелось группами по комнатам и углам залы. Князь Трубецкой сидел за роялем и играл что-то очень шумное. По другую сторону Надежда Петровна разговаривала с Мартыновым, который стоял в обыкновенном своем костюме — он и во время танцев не снял длинного своего кинжала — и часто переменял позы, из которых одна была изысканнее другой. Лермонтов это заметил и, обратив наше внимание, стал что-то говорить по адресу Мартынова, а затем мелом, двумя-тремя штрихами, иллюстрировал позу Мартынова с большим его кинжалом на поясе. Но и Мартынов, поймав два-три обращенные на него взгляда, подозрительно и сердито посмотрел на сидевших с Лермонтовым. «Перестаньте, Михаил Юрьевич! Вы видите — Мартынов сердится», — сказала Эмилия Александровна. Под шумные звуки фортепьяно говорили не совсем тихо, а скорее сдержанным только голосом. На замечание Эмилии Александровны Лермонтов что-то отвечал улыбаясь, но в это время, как нарочно, Трубецкой, взяв сильный аккорд, оборвал свою игру. Слово poignard отчетливо раздалось в устах Лермонтова. Мартынов побледнел, глаза сверкнули, губы задрожали, и, выпрямившись, он быстрыми шагами подошел к Михаилу Юрьевичу и, гневно сказав: «сколько раз я просил вас оставить свои шутки, особенно в присутствии дам!» — отошел на прежнее место. «Это свершилось так быстро, — заметила Эмилия Александровна, — что Лермонтов мог только опустить крышку ломберного стола, но ответить не успел. Меня поразил тон Мартынова и то, что он, бывший на ты с Лермонтовым, произнес слово вы с особенным ударением. „Язык мой, враг мой!“ — сказала я Михаилу Юрьевичу. „Се nest rien: demain nous serons bons amis (это ничего; завтра уже мы вновь будем хорошими друзьями (фр.))!“ — отвечал он спокойно».

Танцы продолжались — никто из присутствующих не заметил ничего из краткого объяснения. Даже Лев Пушкин не придал ему значения. Скоро стали расходиться, и никого не поразило, когда, выходя из ворот дома Верзилиных, Мартынов остановил за рукав Лермонтова и, оставшись позади товарищей, сказал сдержанным голосом по-французски то же, что было им сказано в зале: «Вы знаете, Лермонтов, что я очень долго выносил ваши шутки, продолжающиеся, несмотря на неоднократное мое требование, чтобы вы их прекратили».

— Что же, ты обиделся? — спросил Лермонтов, продолжая идти во след за опередившими товарищами.

— Да, конечно, обиделся.

— Не хочешь ли требовать удовлетворения?

— Почему ж нет?!

Тут Лермонтов перебил его словами. «Меня изумляют и твоя выходка, и твой тон... Впрочем, ты знаешь, вызовом меня испугать нельзя... хочешь драться — будем драться».

— Конечно, хочу, — отвечал Мартынов, — и потому разговор этот может считаться вызовом.

Подойдя к домам своим, они молча раскланялись и вошли в свои квартиры. Как Лермонтов передал Столыпину о происшедшем, мы не знаем. Вообще нельзя не пожалеть, что до нас не дошло ничего письменного о поэте со стороны Глебова и особенно Столыпина, который в те дни был ближе всех к Михаилу Юрьевичу.

Мартынов, вернувшись, рассказал дело своему сожителю Глебову и просил его быть секундантом. Глебов тщетно старался успокоить Мартынова и склонить его на примирение. Особенное участие в деле принимали, конечно, ближайшие к сторонам молодые люди: Столыпин, князь Васильчиков и уже поименованный Глебов. Так как Мартынов никаких представлений не принимал, то решили просить Лермонтова, не придававшего никакого серьезного значения делу, временно удалиться и дать Мартынову успокоиться. Лермонтов согласился уехать на двое суток в Железноводск, в котором он вообще проводил добрую часть своего времени. В отсутствие его друзья думали дело уладить.

Как прожил поэт в одиночестве своем в Железноводске последние сутки — кто это знает! В обществе он бывал, как мы видели, всегда почти весел и шаловлив, на одиноких прогулках и при работе — погруженным в себя и до меланхолии грустен. Комментариями и лучшими истолкователями тогдашнего душевного состояния поэта, конечно, могут служить двенадцать его последних стихотворений. Предчувствием томимый, видит он себя в долине Дагестана с свинцом в груди недвижным, одиноким:

Глубокая в груди чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струей.

Один из тогдашних посетителей минеральных вод, товарищ поэта по школе Гвоздев поздно вечером встретил Михаила Юрьевича на одинокой прогулке. Он был мрачен и говорил о близкой смерти...

Одиноким вышел поэт на дорогу жизни и нигде не мог найти настоящего приюта. То сравнивает он себя с дубовым листом, который еще свежим и зеленым оторвался от ветки родимой:

И в степь укатился, жестокою бурей гонимый,

Засох и увял он от холода, зноя и горя,

И вот, наконец, докатился до Черного моря.

У Черного моря чинара стоит молодая...

Но и она не принимает его: не пара он ее свежим листам! То чувствует себя поэт сильным и твердым, как утес, но сиротой в «пространстве мира»:

Одиноко

Он стоит; задумался глубоко,

И тихонько плачет он в пустыне...

Наконец, обдумывая вопросы жизни и бытия, один со своими мыслями, он чувствует, что и должен быть одиноким, если хочет «провозглашать любви и правды чистые ученья». Занималась заря юного дня. Зреющий поэт и человек вступал в новый фазис жизни. Он сознал себя и жаждал нераздельной всецелой отдачи себя творчеству и идеалу. Что в него ближайшие еще бешенее будут бросать каменья — это он понимал. Но уж это его не смущало.

Расчеты друзей, уговоривших Михаила Юрьевича удалиться в Железноводск, оказались неверными. Мартынов ко всяким представлениям оставался глух и больше хранил мрачное молчание. Между тем, все дело держалось не в особенном секрете. О нем узнали многие, знали и власти, если не все, то добрая часть их, и, конечно, меры могли бы быть приняты энергические. Можно было арестовать молодых людей, выслать их из города к месту службы, но всего этого сделано не было. Напротив, в дело вмешались и посторонние люди, как например Дорохов, участвовавший в 14 поединках. Для людей, подобных ему, а тогда в кавказском офицерстве их было много, дуэль представляла приятное препровождение времени, щекотавшее нервы и нарушавшее единообразие жизни и пополнявшее отсутствие интересов. Нет никакого сомнения, что Мартынова подстрекали со стороны лица, давно желавшие вызвать столкновение между поэтом и кем-либо из не в меру щекотливых или малоразвитых личностей. Полагали, что «обуздание» тем или другим способом «неудобного» юноши-писателя будет принято не без тайного удовольствия некоторыми влиятельными сферами в Петербурге. Мы находим много общего между интригами, доведшими до гроба Пушкина и до кровавой кончины Лермонтова. Хотя обе интриги никогда разъяснены не будут, потому что велись потаенными средствами, но их главная пружина кроется в условиях жизни и деятелях характера графа Бенкендорфа, о чем говорено выше и что констатировано столькими описаниями того времени.

Итак, попытка, удалив Лермонтова, дать успокоиться Мартынову, не удалась. Подстрекаемый ли другими или упорствуя тем больше, чем настойчивее хотели отклонить его от дуэли, Мартынов не уступал. Его тешила роль непреклонного, которую он принял на себя. Он даже повеселел и не раз подсмеивался над «путешествующим противником» своим. Пришлось принять решение дать дуэли осуществиться. Но все же из друзей Лермонтова никто не верил в ее серьезность. Все были убеждены, что противники обменяются выстрелами, подадут друг другу руки, и все закончится веселой пирушкой. Даже все было подготовлено к тому, чтобы отпраздновать в веселой компании счастливый исход. Сам Лермонтов говорил, что у него рука не поднимется на Мартынова и что он выстрелит в воздух. Это было сообщено и самому Мартынову, и никто не верил в серьезность его напускной торжественности.

15 июля было назначено днем для поединка. Дали знать Лермонтову в Железноводск. Ему приходилось ехать через немецкую колонию Каррас. Там должны были встретить его товарищи. Местом же для дуэли было назначено подножие Машука на половине дороги между колонией и Пятигорском. Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной развязки, что решили пообедать в колонии Каррас и после обеда ехать на поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи господствовало убеждение, что все это шутка, — убеждение, поддерживавшееся шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не на смертельный бой. Даже есть полное вероятие, что кроме четырех секундантов: князя Васильчикова, Столыпина, Глебова и князя Трубецкого, на месте поединка было еще несколько лиц в качестве зрителей, спрятавшихся за кустами — между ними и Дорохов.

В колонии Каррас Лермонтов, приезжая из Железноводска, нашел М-llе Быховец, прозванную «la belle noire (прекрасная брюнетка (фр.))», с теткой ее Прянишниковой, ехавших в Железноводск. Сюда приехали и товарищи поэта, кто именно — остается невыясненным, наверное, Столыпин. Есть сведение, что в числе еще других лиц прибыл и Мартынов. Продолжая верить в несерьезность поединка, молодые люди еще утром 15 июля заходили к Верзилиным, сговариваясь, так как никто из них не был приглашен на праздник князя Голицына, прийти инкогнито на горку в саду или близ сада, чтобы посмотреть на фейерверк. Туда к ним должны были явиться и Верзилины. Молодежь, как видели мы, думала по счастливом окончании дуэли поужинать вместе в товарищеском кругу. Некоторые надеялись, что, быть может, в Каррасе как-нибудь удасться примирить противников. Вот почему Лермонтов должен был там пообедать. Хотели привести и Мартынова. Говорят, Мартынов приехал туда на беговых дрожках с князем Васильчиковым. Лермонтов был налицо. Противники раскланялись, но вместо слов примирения Мартынов напомнил о том, что пора бы дать ему удовлетворение, на что Лермонтов выразил всегдашнюю свою готовность. Верно только то, что князь Васильчиков с Мартыновым на беговых дрожках, с ящиком принадлежавших Столыпину кухенрейторских пистолетов, выехали отыскать удобное место у подножия Машука, на дороге между колонией Кар-рас и Пятигорском. Обедая с М-llе Быховец и ее теткой, Михаил Юрьевич шутил и, наконец, взяв у первой из дам золотой ободок, который тогда носили на голове, стал оборачивать им красивые пальцы своих холеных рук. М-llе Быховец просила ей возвратить фиори-турку, но поэт отказался, сказав, что сам привезет, если будет жив, и с этими словами встал и, весело раскланявшись, вышел. На слова эти, как на шутку, дамы внимания не обратили.

Молодые люди сели на коней и помчались по дороге к Пятигорску. День был знойный, удушливый, в воздухе чувствовалась гроза. На горизонте белая тучка росла и темнела. Не доезжая 2,5 верст, приблизительно, до города, повернули налево в гору, по следам, оставленным дрожками князя Васильчикова и Мартынова. Подошва Машука, поросшая кустарником и травой, и ныне сохраняет тот же вид. Кудрявая вершина знаменитой горы высилась над всей местностью, как и теперь. Если встать к ней спиной, то перед глазами извивалась лентой железноводская дорога. Далее поднимается пятиглавый Бештау, а налево величаво и безмолвно глядит Шат-гора (Эльбрус), сияя белизной своей снеговой вершины. Около 6 часов прибыли на место. Оставив лошадей у проводника своего Евграфа Чалова, молодые люди пошли вверх к полянке между двумя кустами, где ожидали их Мартынов и Васильчиков или же Трубецкой, что тоже остается невыясненным. Докторов не было не потому, чтобы, как это сообщается некоторыми, никто не хотел ехать, а потому опять, что как-то дуэли не придавали серьезного значения, и потому даже не было приготовлено экипажа на случай, что кто-нибудь будет ранен.

Мартынов стоял мрачный со злым выражением лица. Столыпин обратил на это внимание Лермонтова, который только пожал плечами. На губах его показалась презрительная усмешка. Кто-то из секундантов воткнул в землю шашку, сказав: «Вот барьер». Глебов бросил фуражку в десяти шагах от шашки, но длинноногий Столыпин, делая большие шаги, увеличил пространство. «Я помню, — говорил князь Васильчиков, — как он ногой отбросил шапку, и она откатилась еще на некоторое расстояние. От крайних пунктов барьера Столыпин отмерил еще по 10 шагов, и противников развели по краям. Заряженные в это время пистолеты были вручены им (Глебовым?). Они должны были сходиться по команде: „Сходись!“ Особенного права на первый выстрел по условию никому не было дано. Каждый мог стрелять, стоя на месте, или подойдя к барьеру, или на ходу, но непременно между командой: два и три. Противников поставили на скате, около двух кустов: Лермонтова лицом к Бештау, следовательно выше; Мартынова ниже, лицом к Машуку. Это опять была неправильность. Лермонтову приходилось целить вниз, Мартынову вверх, что давало последнему некоторое преимущество. Командовал Глебов.... „Сходись!“ — крикнул он. Мартынов пошел быстрыми шагами к барьеру, тщательно наводя пистолет. Лермонтов остался неподвижен. Взведя курок, он поднял пистолет дулом вверх и, помня наставления Столыпина, заслонился рукой и локтем, „по всем правилам опытного дуэлиста“. „В эту минуту, — пишет князь Васильчиков, — я взглянул на него и никогда не забуду того споюйного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом уже направленного на него пистолета“. Вероятно, вид торопливо шедшего и целившего в него Мартынова вызвал в поэте новое ощущение. Лицо приняло презрительное выражение, и он, все не трогаясь с места, вытянул руку к верху, по-прежнему к верху же направляя дуло пистолета. „Раз... Два... Три!“ — командовал между тем Глебов. Мартынов уже стоял у барьера. „Я отлично помню, — рассказывает далее князь Васильчиков, — как Мартынов повернул пистолет, курком в сторону, что он называл стрелять по-французски! В это время Столыпин крикнул: „Стреляйте! Или я разведу вас!..“ Выстрел раздался, и Лермонтов упал, как подкошенный, не успев даже схватиться за больное место, как это обыкновенно делают ушибленные или раненые.

Мы подбежали... В правом боку дымилась рана, в левом сочилась кровь... Неразряженный пистолет оставался в руке...

Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу...“».

Эпилог

Труп поэта на месте поединка. — Перевоз тела в Пятигорск. — Затруднения при похоронах. — Могила. — Следственное дело. — Степень виновности Мартынова и других. — Слухи о причинах, побудивших Мартынова драться с Лермонтовым. — Преследователи и защитники Михаила Юрьевича. — Высочайшее повеление относительно лиц, причастных к дуэли. — Перенесение тела Михаила Юрьевича в Тарханы.

Неожиданный строгий исход дуэли даже для Мартынова был потрясающим. В чаду борьбы чувств, уязвленного самолюбия, ложных понятий о чести, интриг и удалого молодечества, Мартынов, как и все товарищи, был далек от полного сознания того, что творится. Пораженный исходом, бросился он к упавшему. «Миша, прости мне!» — вырвался у него крик испуга и сожаления...

В смерть не верилось. Как растерянные стояли вокруг павшего, на устах которого продолжала играть улыбка презрения. Глебов сел на землю и положил голову поэта к себе на колени. Тело быстро холодело... Васильчиков поехал за доктором; Мартынов — доложить коменданту о случившемся и отдать себя в руки правосудия ... Мы ничего не знаем о других!.. Что делал многолетний верный друг поэта Монго-Столыпин? Он ли закрывал глаза любимого им и любившего его человека?.. Князь Васильчиков упорно молчал относительно других лиц, свидетелей дуэли. Он и о Дорохове говорить почему-то не хотел. Надо полагать, что они рассыпались по окрестностям или ускакали в Пятигорск. Наскоро решено было на неизбежном следствии показать, что секундантами и свидетелями всего случившегося были только Глебов и князь Васильчиков. Они менее всего рисковали. Глебов, плен которого у горцев наделал много шуму, был на счету офицера не только безукоризненного, но и много обещавшего — о нем знали в Петербурге. Отец Васильчикова был любим государем и имел значительный пост. Наконец, оба они проживали на водах с разрешения, не так, как князь Трубецкой, и не были, как Столыпин и Дорохов, замешаны в дуэлях и не навлекли еще на себя недовольство правительственных лиц. Между тем, в Пятигорске трудно было достать экипаж для перевозки Лермонтова. Васильчиков, покинувший Михаила Юрьевича еще до ясного определения его смерти, старался привезти доктора, но никого не мог уговорить ехать к сраженному. Медики отвечали, что на место поединка при такой адской погоде они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого. Действительно, дождь лил как из ведра, и совершенно померкнувшая окрестность освещалась только блистанием непрерывной молнии при страшных раскатах грома. Дороги размокли. С большим усилием и за большие деньги, кажется, не без участия полиции, удалось наконец выслать за телом дроги (вроде линейки). Было 10 часов вечера. Достал эти дроги уже Столыпин. Князь Васильчиков, ничего не добившись, приехал на место поединка без доктора и экипажа.

Тело Лермонтова все время лежало под проливным дождем, накрытое шинелью Глебова, покоясь головою на его коленях. Когда Глебов хотел осторожно спустить ее, чтобы поправиться — он промок до костей — из раскрытых уст Михаила Юрьевича вырвался не то вздох, не то стон; и Глебов остался недвижим, мучимый мыслью, что, быть может, в похолоделом теле еще кроется жизнь.

Так лежал, неперевязанный, медленно истекающий кровью, великий юноша-поэт... Гроза прошла. Стало совсем тихо. Полный месяц ярким сиянием осветил окрестность и вершины гор, спавших во тьме ночной.

Наконец появился долгожданный экипаж в сопровождении полковника Зельмица и слуг. Поэта подняли и положили на дроги. Поезд, сопровождаемый товарищами и людьми Столыпина, тронулся.

В Пятигорске между тем происходило следующее. В 7-м часу было назначено открытие празднества, которое готовил князь Голицын в «казенном саду» и которым собирался удивить «пятигорских дикарей». Ничего подобного еще не бывало... Обширный павильон, сооружавшийся в продолжение нескольких дней, весь состоял из зеркал, спрятанных в цветах и зелени. С утра толпились любопытные, которых к назначенному часу решено было выпроводить из сада. Но вот разразилась гроза. Даже старожилы не могли припомнить подобной. Улицы обратились в потоки; нечего было и думать добраться до сада. Сестры Верзилины, принарядившись, готовились отправиться на бал князя Голицына, но ливень не унимался. К ним пришел Дмитриевский и, видя барышень в бальных туалетах и опечаленными, вызвался привести обычных посетителей из молодежи и устроить свой танцевальный вечер. «Не успел он высказаться, — рассказывает Эмилия Александровна Шан-Гирей, — как вбегает полковник Антон Карлович Зельмиц с растрепанными длинными седыми волосами, с испуганным лицом, размахивает руками и кричит: (Один наповал, другой под арестом!) Мы бросились к нему: — Что такое, кто наповал, где? — „Лермонтов убит!“ — раздались роковые слова... Внезапное известие до того поразило матушку, что с ней сделалась истерика... Уже потом, от Дмитриевского, узнали мы подробности о случившемся...»

«Мальчишки, мальчишки, что вы со мною сделали», — плакался, бегая по комнате и схватившись за голову, добряк Ильяшеню, когда ему сообщили о катастрофе. Мартынов тотчас был арестован. Сам комендант не на шутку испугался и растерялся. Он, еще не зная, убит или ранен Лермонтов, приказал, чтобы, как только привезут, его поместили на гауптвахту. Той порой тело прибыло в Пятигорск. Разумеется, на гауптвахту его сдать нельзя было и, постояв перед ней несколько минут, пока выяснилось, что поручик Тенгинского полка Лермонтов мертв, его повезли дальше. Кто-то именем коменданта опять-таки остановил поезд перед церковью, сообщив, что домой его везти нельзя. Опять замедление. Наконец, смоченный кровью и омытый дождем труп был привезен на квартиру и положен на диван в столовую, где еще недавно у открытого окна по утрам работал поэт, слагая или исправляя свои чудные песни. Глебов раньше, потом Васильчиков были арестованы и под конвоем проведены к месту заключения. Было за полночь, когда прибыла наконец давно ненужная медицинская помощь.

Бледный, истекший кровью, с улыбкой презрения на устах, в «исторической» канаусовой рубашке, смоченной кровью, лежал Михаил Юрьевич. Вокруг ходила молодежь, растерявшаяся и пораженная. Вместо веселого ужина, приготовленного для встречи счастливо возвратившегося и примиренного с товарищем поэта, приходилось хлопотать о приведении в порядок его смертных останков. Весть быстро разнеслась по городу, и еще вечером приходили приятели и знакомые под кров сраженного певца. Никто из друзей не спал... Спали ли те, что с такою настойчивостью и искусством вели интригу и добились желанного?!

На другое утро тело было обмыто. Окостенелым членам трудно было дать обычное для мертвеца положение; сведенных рук не удалось расправить, и они были накрыты простыней. Веки все открывались, и глаза, полные дум, смотрели чуждыми земного мира. В чистой белой рубашке лежал он на постели в своей небольшой комнате, куда перенесли его. Художник Шведе снимал с него портрет масляными красками. С утра дом и двор, где жил поэт, были переполнены народом. Многие плакали. Общественное мнение, конечно, разделилось. Говорили, что поэт был несносен: ни Мартынов — так другой непременно убил бы его. Большинство видело во всем происшествии «ссору двух офицеров из-за барышни». Называли Эмилию Александровну Клингенберг, другие — сестру ее Надежду Петровну Верзилину. Толковали и о госпоже Быховец. Взятый у нее накануне золотой ободок нашли поврежденным и облитым кровью в боковом кармане его. Может быть, кто-нибудь вспоминал и предсказание цыганки, высказанное юному поэту или его бабушке: «Убьют его из-за спорной женки». Михаил Юрьевич рассказывал об этом, говоря, что быть убиту в сражении ему на роду не писано. Но чего не припоминают в подобных случаях!..

Столыпин и друзья, распорядившись относительно панихиды, стали хлопотать о погребении останков поэта. Ординарный врач Пятигорского военного госпиталя Барклай-де-Толли выдал свидетельство, в котором говорилось, что «Тенгинского военного полка поручик М.Ю. Лермонтов застрелен на поле, близ горы Машука, 15 числа сего месяца, и, по освидетельствовании им, тело может быть предано земле по христианскому обряду». Но протоиерей Павел Александровский не решался этого сделать. «Несколько влиятельных личностей, которые не любили Лермонтова за его не щадивший никого юмор, старались повлиять и на коменданта, и на отца протоиерея в смысле отказа, как в отдании последних почестей, так и в христианском погребении праха ядовитого покойника, как один из них выразился об умершем. Они говорили, что убитый на дуэли — тот же самоубийца, и что на похороны самоубийцы по обряду христианскому едва ли взглянет начальство снисходительно».

Против этих интриг стали действовать друзья поэта. Они уговаривали протоиерея, представляли ему значительность связей бабки покойного и друзей его, обещали богатое вознаграждение. Но он колебался. Напрасно говорили ему, что князь Васильчиков честью ручается, что отец Павел за исполнение обряда отвечать не будет. Тщетно обращались к содействию жены его, стараясь задобрить и ее Напуганная она говорила батюшке: «Не забывай, что у тебя семейство».

Ильяшенко, на которого напирали с двух противоположных сторон, сам не знал, как поступить и не решался категорически разрешить протоиерею предать земле убитого по образцу церковному. На формальный запрос протоиерея Александровского, он прямо не отвечал, а, желая от себя отстранить всякую ответственность, уведомил плац-майора подполковника Унтилова 16 же июля, чтобы тот сообщил духовенству, возможно ли приступить к погребению по христианскому обряду тела поручика Лермонтова. Что сделал Унтилов и что ему отвечал протоиерей Александровский, неизвестно; но, надо полагать, что дело о погребении решено не было, потому что пришлось вмешаться в него начальнику штаба.

Старик, добрый и недалекий, Ильяшенко недаром перепугался. Очевидно, ему шепнули, что в Петербурге не очень долюбливали Лермонтова, может быть, до него дошла также и весть о секретной бумаге от 20 июня, подписанной дежурным генералом Клейнмихелем, о том, чтобы Лермонтова держать при полку и ни под каким видом не выпускать, ни в экспедиции, ни в отпуск. Вообще произошли усиленный надзор и деятельность со стороны начальства. «Прежде в Пятигорске не было ни одного жандармского офицера: теперь, Бог знает откуда, их появилось множество, и на каждой скамейке отдыхало, кажется, по одному голубому мундиру», — рассказывает очевидец. Было послано донесение Бенкендорфу. Труп был вскрыт, и оказалось, что поэт был убит на месте.

Тем временем в Пятигорск прибыл начальник штаба полковник флигель-адъютант Траскин. Ему сообщили о затруднениях относительно похорон поэта, и что духовенство упорствует, утверждая, что человек, убитый на поединке, — тот же самоубийца. Полковник Траскин авторитетом своим подействовал на протоиерея. Похороны поэта состоялись в тот же день — 17 июля около 6 часов вечера. Друзья, желая придать более торжественности похоронам, хлопотали о воинских почестях. Но это разрешено не было. На плечах товарищей гроб был донесен до Пятигорского кладбища и похоронен по всем правилам православной религии. Понятно, что почти весь Пятигорск участвовал на похоронах. Были и представители всех полков, в которых волей или неволей служил Лермонтов. Полковник Безобразов — представителем Нижегородского драгунского полка, А. И. Арнольди — Гродненского гусарского, Тиран — лейб-гусарского. Мартынов просил позволения проститься с покойным, но ему, вероятно, в виду раздражения против него, этого не позволили. Плац-майору Унтилову приходилось еще накануне несколько раз выходить из квартиры Лермонтова к собравшимся на дворе и на улице, успокаивать и говорить, что это не убийство, а честный поединок. Были горячие головы, которые выражали желание мстить за убийство и вызвать Мартынова. Возбуждение вызвало затем и усиленную высылку молодежи из Пятигорска по распоряжению начальника штаба Траскина.

Во время шествия и похорон погода стояла ясная, и все также спокойно и безучастно глядели вершины ближних и дальних гор, когда при молитве и торжественном пении опускали в землю прах великого русского поэта...

Место могилы, в которую был опущен прах, неизвестно. Продолговатый камень с именем усопшего исчез. Когда прах перевезли в Тарханы, он долго оставался возле раскопанной могилы на Пятигорском кладбище. Постоянные посещения ее приезжими на воды кого-то смутили. Могила была засыпана, и на нее сброшен камень. Часть его еще долго торчала из-под земли. Затем он исчез. Весьма возможно, что он был употреблен при кладке фундамента для кладбищенской церкви.

Начались следствие и суд. Признавшие себя официально единственными свидетелями дуэли князь Васильчиков и Глебов делали все, чтобы выгородить всех прочих участников. Не был упомянут даже служитель Чалов, державший лошадей, а заявлено, что лошади были привязаны к кустам. Выгородили и Верзилиных, хотя с последних было снято показание. Арестованные имели полную возможность сообщаться и заранее сговариваться или списываться относительно того, что показывать. Сохранилось знаменательное письмо, писанное рукой Глебова от лица своего и Васильчикова к Мартынову, во время следствия.

Посылаем тебе брульок (от фр. «brouillon» — черновик) 8-й статьи. Ты к нему можешь прибавить по своему уразумению; но это сущность нашего ответа. Прочие ответы твои совершенно согласуются с нашими, исключая того, что Васильчиков поехал верхом на своей лошади, а не на дрожках беговых со мной. Ты так и скажи. Лермонтов же поехал на моей лошади: так и пишем. Сегодня Траскин еще раз говорил, чтобы мы писали, что до нас относится четверых, двух секундантов и двух дуэлистов. Признаться тебе, твое письмо несколько было нам неприятно. Я и Васильчиков не только по обязанности защищаем тебя везде и всем, но потому, что не видим ничего дурного с твоей стороны в деле Лермонтова, и приписываем этот случай несчастному случаю (все это знают): судьба так хотела, тем более, что ты в третий раз в жизни своей стрелял из пистолета (два раза, когда у тебя пистолеты рвало в руке и этот третий), а совсем не потому, чтобы ты хотел пролить кровь, в доказательство чего приводим то, что ты сам не походил на себя, бросился к Лермонтову в ту секунду, как он упал, и простился с ним. Что же касается до правды, то мы отклоняемся только в отношении к Т(рубецкому) и С(толыпину), которых имена не должны быть упомянуты ни в коей случае. Надеемся, что ты будешь говорить и писать, что мы тебя всеми средствами уговаривали. Придя на барьер, напиши, что ждал выстрела Лермонтова.

Письмо это доказывает, как мало можно полагаться на официальное следствие по делу о смерти Лермонтова. Мартынов сам себя, да и другие его выгораживали. Так, утверждали, что Мартынов не умел стрелять из пистолета: нам известен случай еще одной дуэли Мартынова в Вильне, где он тоже стрелял, как на дуэли с Лермонтовым. Быстро подойдя к барьеру, он, прицелясь, повернул пистолет и выстрелил, что называл «стрелять по-французски», и тоже попал в своего противника.

Военный суд приговорил всех трех подсудимых лишить чинов и прав состояния. Командир отдельного кавказского корпуса, признавая подсудимых виновными, майора Мартынова — в произведении с поручиком Лермонтовым поединка, на котором убил его, а корнета Глебова и титулярного советника князя Васильчикова — в принятии на себя посредничества в этой дуэли, полагал: майора Мартынова в уважение прежней его беспорочной службы, начатой в гвардии, отличия, оказанного в экспедиции против горцев в 1837 году, за что он удостоен ордена св. Анны 3 степени с бантом, и того, что Мартынов вынужден был к произведению дуэли с Лермонтовым беспрестанными его обидами, на которые долгое время ответствовал увещанием и терпением, — лишив чинов и ордена, выписать в солдаты до выслуги, а корнета Глебова и князя Васильчикова, хотя и следовало бы подвергнуть одинаковому наказанию с майором Мартыновым, но, принимая во внимание молодость их, хорошую службу, бытность первого из нихв экспедиции против горцев в 1840 году и полученную им тогда тяжелую рану, — вменив в наказание содержание под арестом до предания суду, выдержать еще в крепости на гауптвахте один месяц и Глебова перевести из гвардии в армию тем же чином. Все дело и приговор были внесены на рассмотрение Государя Императора.

Тем временем Васильчикову и Глебову заменили содержание на гауптвахте домашним арестом. Мартынову разрешили выходить вечером, в сопровождении караульного солдата, подышать чистым воздухом. Однажды его встретили Верзилины. «Его белая черкеска, черный бархатный бешмет с малиновой подкладкой, произвели на нас неприятное впечатление, — пишет Эмилия Александровна Шан-Гирей, — я не скоро могла заговорить с ним, а сестра Надя (которой было 16 лет) не могла преодолеть своего страха».

Но напрасно Эмилия Александровна теперь как бы возмущается равнодушием Мартынова. Глядя ретроспективно, люди иначе относятся к прошлому, и самой Эмилии Александровне не избежать укора в равнодушии к судьбе поэта, так как она, по собственному признанию, 18 июля, на другой день после похорон Михаила Юрьевича, участвовала на балу, данном князем Голицыным в казенном саду. Эти факты только подтвержают, что уже сказано нами, то есть что большинство видело в Лермонтове не великого поэта, а молодого офицера, о котором судили и рядили так же, как о любом из товарищей, с которыми его встречали. Поэтому винить Мартынова больше других непосредственных участников в деле несчастной дуэли — несправедливо. Он виноват не более как Дантес в смерти Пушкина. Оба были орудиями если не злой, то мелкой интриги дрянных людей. Сами они мало понимали, что творили. И в характере их есть некоторое сходство. Оба нравились женщинам и кичились своими победами, даже и служили они в одном и том же кавалергардском полку. Оба не знали, «на кого поднимали руку». Разница только в том, что Дантес был иностранец,

На ловлю счастья и чинов

Заброшенный к нам по воле рока,

а Мартынов был русский, тоже занимавшийся ловлей счастья и чинов, но только не заброшенный к нам, а выросший на нашей почве. Право, не решаемся обвинить его и невольно удивляемся попыткам уличить Мартынова в убийстве Лермонтова, как и попыткам защитить его и всю ответственность взвалить на славного нашего поэта. Стараясь разъяснить причину дуэли, писатели постоянно кружили около второстепенных фактов, смешивая, как это часто бывает, причину с поводом. Поэтому мы встречаемся с рассказами и догадками разного, чисто личного свойства, тогда как причина здесь, как и в пушкинской дуэли, лежала в условиях тогдашней социальной жизни нашей, неизбежно долженствовавшей давить такие избранные натуры, какими были Пушкин и Лермонтов. Они задыхались в этой атмосфере и в безвыходной борьбе должны были разбиться или заглохнуть. Да, действительно, не Мартынов, так другой явился бы орудием неизбежно долженствовавшего случиться.

Здесь в концу нашего труда да позволит нам читатель указать ему на стихотворение Лермонтова, писанное им в самом начале его поэтической деятельности, вполне могущее служить иллюстрацией только что сказанного:

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете!..

К чему глубокие познанья, жажда славы,

Талант и пылкая любовь свободы.

Когда мы их употребить не можем?

Мы, дети севера, как здешние растенья,

Цветем недолго, быстро увядаем...

Как солнце зимнее на сером небосклоне.

Так пасмурна жизнь наша, так недолго

Ее однообразное теченье...

И душно кажется на родине,

И сердцу тяжко, и душа тоскует...

Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,

Средь бурь пустых томится юность наша,

И быстро злобы яд ее мрачит,

И нам горька остылой жизни чаша,

И уж ничто души не веселит.

Пятнадцатилетний юноша высказал ясно и верно положение выходящих из ряда индивидуальностей среди современного мира.

Не станем подвергать критическому анализу всякие соображения и рассказы о причинах, побудивших Мартынова вызвать Лермонтова на поединок. Мы попытались проследить истину. Теперь скажу только еще по поводу одного навета, который вышел главным образом от людей, расположенных к Мартынову.

Говорили, что Мартынов заступился за честь сестры, будто бы выставленной поэтом в княжне Мэри, так же, как в Грушницком был выставлен сам Мартынов. Эта нелепая догадка отпадает сама собой после всего, что было сказано нами относительно «Героя нашего времени».

Другие утверждали, что вступился Мартынов за честь своей сестры вследствие непозволительной проделки со стороны Лермонтова. Она будто состояла в том, что отец Мартынова дал Лермонтову, уезжавшему на Кавказ, пакет для своего сына. Пакет был запечатан, и в нем находилось письмо сестры Мартынова, которое она посылала брату. Влюбленный в Мартынову (?) Лермонтов ужасно желал узнать, какого о нем мнения красавица. Он не удержался и удовлетворил своему любопытству. Про него говорили дурно. Отдать вскрытое письмо по назначению стало неудобным, и Лермонтов решил сказать Мартынову, что он в дороге потерял пакет. Но в пакете были деньги. Задержать их Лермонтов, конечно, не мог и передал их Мартынову сполна. Когда Мартынов написал об утрате домой, его известили, что Лермонтову не было сказано, что в пакете 500 рублей. Как же мог он это узнать? Очевидно, он вскрыл письмо. Мартынов вознегодовал на товарища, а Лермонтов, чувствуя себя виновным, всячески придирался к Мартынову и, наконец, довел до дуэли. Вся несообразность и деланность ясна. Если даже допустить (?), что любопытство могло побудить Михаила Юрьевича распечатать чужое письмо, то немыслимо, чтобы он — умный человек — мог подумать, что дело останется неразъясненным? Не проще ли было уж и не отдавать денег, пока не выяснилось бы, что таковые были в пакете и тогда возвратить их. Не говорим уж о том, что весь рассказ о письме противоречит прямому и честному характеру поэта. Его и недруги не представляли человеком нечестным, а только ядовитым и задирой.