ГЛАВА Х М. Ю. Лермонтов по выходе из школы гвардейских подпрапорщиков

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА Х М. Ю. Лермонтов по выходе из школы гвардейских подпрапорщиков

Кутежи и шалости. — Монго-Столыпин. Дружеская связь его с поэтом. — Лермонтов в салонах петербургского общества. — Е.А. Хвостова. — Женщины — друзья Лермонтова.

Лейб-гвардии гусарский полк, в офицерский круг которого вступил Лермонтов, был расположен в Царском Селе. Бабушка не поскупилась хорошо экипировать своего внука и дать молодому корнету всю обстановку, почитавшуюся необходимой для блестящего гвардейского офицера. Повар, два кучера, слуга — все четверо крепостные из дворовых села Тарханы, были отправлены в Царское. Несколько лошадей и экипажи стояли на конюшне. Бабушка, как видно из письма ее, писанного из Тархан осенью 1835 года, кроме денег, выдаваемых в разное время, ассигновала ему десять тысяч рублей в год. Арсеньева изредка, обыкновенно на летние месяцы, ездила в Тарханы, проживая большую часть года в Петербурге, где часто и подолгу гостил у нее Лермонтов, охотно покидавший Царское Село для светских удовольствий столицы.

Я теперь езжу в свет... чтобы познакомиться с собою, чтобы доказать, что я способен находить удовольствие в высшем обществе.

Пишет он в Москву через месяц после производства в офицеры.

Его несказанно радовало, что он вырвался из стен училища на свободу. Но что начать с собой, куда кинуться, куда направить избыток молодых сил? Он чувствовал себя узником, которому растворили тесную темницу. Ему хотелось на свободу, порасправить могучие крылья, полной грудью дохнуть свежим воздухом; словом, хотелось жить, действовать, ощущать; он хотел изведать все, „со всею полнотою“. Его манил блеск светского общества и удалые товарищеские пирушки да выходки и тревожили прежние стремления и идеалы, не заглохшие в течение „двух ужасных лет“, только что пережитых им. Любопытно, как, при самом вступлении в новую жизнь, Лермонтов ясно ощущал двойственность своих стремлений, разлад души, с одной стороны, дорожившей воспоминаниями о времени своих чистейших увлечений и порывов, о годах, когда он думал посвятить всего себя служению искусству и поэзии, а с другой — увлекала его та светская порча, которая уже успела коснуться его. Об этой порче Лермонтов писал, как мы видели, и прежде к другу своему М.А. Лопухиной. Теперь он пишет ей же:

Милый друг! Чтобы ни случилось, я иначе никогда называть вас не буду, а то это значило бы порвать последние нити, связывающие меня с прошедшим; этого бы не хотел я ни за что на свете, потому что будущность моя, блистательная на вид, — пошлая и пустая. Надо вам признаться, что с каждым днем я все более и более убеждаюсь, что из меня ничего не выйдет со всеми моими прекрасными мечтаниями и не прекрасными опытами на пути жизни... потому что мне не достает либо случая, либо решимости... Мне говорят: случай когда-нибудь выйдет; время и опыт дадут и решимость... а кто поручится, что, когда все это сбудется, я сберегу в себе хоть частицу этой пламенной молодой души, которою Бог чрезвычайно некстати одарил меня?..

Ощущаемый поэтом разлад и двойственность выразились и в жизни его. С одной стороны, он сжигал свои силы в шумном кругу гвардейской молодежи или рассаривал душевные свои качества по паркетам гостиных, с другой — завязывал литературные знакомства, приглядывался к людям, читал и мыслил. Сосредоточенный и замкнутый в себе, Лермонтов нелегко высказывал лучшие свои думы и оставался молчаливым в обществе писателей, только в исключительных случаях и больше в беседе с глазу на глаз изредка позволял заглянуть в святую святых своей души. Но тогда он поражал и мощью и глубиной мысли, которую никак не могли подозревать в молодом гусарском офицерике-кутиле. Мы можем убедиться в этом из рассказов о Лермонтове Белинского, Краевского, Панаева и др.

Общество того времени жило бедными интересами. Мы видели, как в воспитательных заведениях запрещалось всякое чтение книг литературного содержания, и молодежь направляла свои силы на различные шалости, иногда стоившие ей довольно дорого, доводя до временного заключения, солдатской шинели и ссылки. Жизнь сковывалась разными стеснительными правилами и регламентацией, и противодействие им считалось среди юношей подвигом. На этот протест тратились силы, в нем выступало лихое молодечество, плод праздности умственной жизни.

Подвиги эти встречали в обществе отзыв, о них говорили, герои прославлялись. Наказание их вызывало к ним симпатию даже тех лиц, которым приходилось карать их. Кара выходила какая-то отеческая, семейно-патриархального оттенка. Типы эти описаны много раз. Одним из таких людей был забияка и дуэлист Каверин, воспетый Пушкиным. Такой тип выставлен и Л. Толстым в лице Долохова („Война и мир“), В конце 30-х и начале 40-х годов много рассказывали о проделках Константина Булгакова, офицера Преображенского, а затем Московского полка, товарища Лермонтова по „школе“. Смелые, подчас не лишенные остроумия, проказы Булгакова доставили ему особую милость великого князя Михаила Павловича, отечески его журившего и сажавшего под арест и на гауптвахту.

С этим „Костькой Булгаковым“ (как его называли товарищи) Лермонтов „хороводился“ особенно охотно, когда у него являлась фантазия учинить шалость, выпить или покутить на славу. Двоюродный брат и товарищ Лермонтова, Николай Дмитриевич Юрьев (лейб-драгун), рассказывал, как однажды, когда Лермонтов дольше обыкновенного зажился в Царском, соскучившаяся по нем бабушка послала за ним в Царское Юрьева с тем, чтобы он непременно притащил внука в Петербург. Лихая тройка стояла у крыльца, и Юрьев собирался спуститься к ней из квартиры, когда со смехом и звоном оружия ввалились предводительствуемые Булгаковым лейб-егерь Павел Александрович Гвоздев и лейб-улан Меринский. Бабушка угостила новоприбывших завтраком и развеселившаяся молодежь порешила всем вместе ехать за „Мишелем“ в Царское. Явилась еще наемная тройка с пошевнями (дело было на масляной), и молодежь понеслась к заставе, где дежурным на гауптвахтах стоял знакомый Преображенский офицер Н. Недавний однокашник пропустил товарищей, потребовав при этом, чтобы на возвратном пути Костька Булгаков был в настоящем своем виде, то есть сильно хмельной, что называлось „быть на шестом взводе“. Друзья обещали, что все с прибавкой двух-трех гусар прибудут в самом развеселом, настоящем масляничном состоянии духа. В Царском, в квартире Лермонтова, застали они пир горой, и, разумеется, пирующей компанией были приняты с распростертыми объятиями. Пирушка кончилась непременной жженкой, причем обнаженные гусарские сабли своими невинными клинками служили подставками для сахарных голов, облитых ромом и пылавших великолепным синим огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой, эффекта ради, были вынесены все свечи. Булгаков сыпал французскими стихами собственной фабрикации, в которых воспевались красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, гренадеры и егеря со всяким невообразимым вздором в связи с Марсом, Аполлоном, Парисом, Людовиком XV, божественной Наталией, сладостной Лизой, Георгеттой и т. п. Лермонтов изводил карандаши, которые Юрьев едва успевал чинить ему, и сооружал застольные песни самого нескромного содержания. Песни пелись при громчайшем хохоте и звоне стаканов. Гусарщина шла в полном разгаре. Шум встревожил даже коменданта города.

Помня приказ бабушки, пришлось, однако, ехать в Петербург. Собрались гурьбой, захватив с собой на дорогу корзину с половиной окорока, четвертью телятины, десятком жареных рябчиков, дюжиной шампанского и запасом различных ликеров и напитков. Лермонтову пришло на ум дать на заставе записку, в которой каждый должен был расписаться под вымышленной фамилией иностранного характера. Булгаков подхватил эту мысль и назвал себя французом Marquis de Gloupignon; вслед за ним подписались: испанец Don Skotillo, румынский боярин Болванешти, грек Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, итальянец сеньор Глупини, пан Глупчинский, малоросс Дураленко и, наконец, российский дворянин Скот-Чурбанов (имя, которым назвал себя Лермонтов). Много было хохота по случаю этой, по словам Лермонтова, „всенародной экспедиции“.

Приблизительно на полдороге к Петербургу упал коренник одной из четырех троек (из Царского к прежним двум присоединилось еще две тройки с гусарами), и кучер объявил, что надо распрячь сердечного, „ибо у него от бешеной скачки, должно быть, сделался родимчик“, и его надо оттереть снегом. Все решились остановиться, а чтобы времени даром не терять, воспользоваться торчавшим близ дороги балаганом, летом служившим для торговли, а на зиму заколоченным, и в нем соорудить пирушку. При содействии свободных ямщиков и кучеров, компания занялась устройством помещения: разместили найденные доски, наколотив их на поленья и соорудив, таким образом, нечто вроде стола, зажгли экипажные фонари и распаковали корзину. Ее содержанием занялись все присутствующие, не исключая и возниц. Среди выпивки порешили увековечить память проведенного в балагане времени, написав углем на гладко оштукатуренной и выбеленной стене принятые присутствующими имена, но только в стихотворной форме. Общими силами была составлена следующая надпись, которой содержание рассказчик помнил лишь приблизительно:

Гостьми был полон балаган:

Болванешти из молдаван

Стоял с осанкою воинской

Болванопопуло был грек,

Чурбанов — русский человек,

Вблизи его — поляк Глупчинский и т.д.

Было два часа ночи, когда компания прибыла к городским воротам. Караульный унтер-офицер, прочтязаписку и глядя на красные офицерские фуражки гусар, полон был почтительного недоумения.

Караульные офицеры не раз попадались впросак при неосторожном пропуске мистифицирующих проезжих. Компания, ехавшая из Царского, не желала, конечно, ввести в неприятное положение своего однокашника Н., и потому на обороте листа, где были записаны псевдонимы шалунов, они прописали настоящие свои имена. „Но, все-таки, — кричал Булгаков, — непременно покажи записку караульному офицеру и скажи ему, что французский маркиз был на шестом взводе!“ — „Слушаю, ваше сиятельство!“ — отвечал унтер-офицер и крикнул: „Бомвысь!“ Тройка въехала в спавший город.

Подобное препровождение времени и выходки очень занимали гвардейскую молодежь того времени.

За разные „невинные“ шалости молодых офицеров сажали на гауптвахту. Жили на гауптвахтах арестованные за менее важные проступки весело. К ним приходили товарищи, устраивались пирушки, а при появлении начальства бутылки и снадобья куда-то исчезали при помощи услужливых сторожей.

Лермонтов особенно часто не вовремя возвращался из Петербурга и за разные шалости и мелкие проступки против дисциплины и формы сиживал в Царском селе на гауптвахте. Однажды он явился на развод с маленькой, чуть-чуть не детской, игрушечной саблей, несмотря на присутствие великого князя Михаил Павловича, который тут же дал поиграть ею маленьким великим князьям Николаю и Михаилу Николаевичам, которых привели посмотреть на развод, а Лермонтова приказал выдержать на гауптвахте. После этого Лермонтов завел себе саблю больших размеров, которая при его малом росте казалась еще громаднее и, стуча о панель или мостовую, производила ужасный шум, что было не в обычае у благовоспитанных гвардейских кавалеристов, носивших оружие свое с большой осторожностью, не позволяя ему греметь. За эту несоразмерную большую саблю Лермонтов опять-таки попал на гауптвахту. Точно также великий князь Михаил Павлович с бала, даваемого царскосельскими дамами офицерам лейб-гусарского и кирасирского полков, послал Лермонтова под арест за неформенное шитье на воротнике и обшлагах виц-мундира. Не раз доставалось нашему поэту за то, что он свою форменную треугольную шляпу носил „с поля“, что было противно правилам и преследовалось.

В шалостях и выходках разного рода принимали участие и славились ими молодые люди, считавшиеся образцом благородства и светского рыцарского духа. Таковым был Алексей Аркадьевич Столыпин, товарищ по школе и близкий друг Лермонтова. Он приходился ему родственником, собственно двоюродным дядей, но вследствие равенства лет их называли двоюродными братьями. Столыпин был красавец. Красота его вошла в поговорку. Все дамы высшего света были в него влюблены. Его называли „le beau (красавец (фр.)) Столыпин“ и „la coqueluche de femme (дамский угодник (фр.))“. Вот как характеризует его один из современников: „Красота его мужественная и, вместе с тем, отличавшаяся какой-то нежностью, была бы названа у французов „proverbiale (вошедшей в пословицу (фр.))“. Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна, и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать „Монго-Столыпина“ значит для нас, людей того времени, то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов, и он умер уже немолодым, но тем же добрым, всеми любимым „Монго“, и никто из львов не возненавидел его, несмотря на опасность его соперничества. Вымолвить о нем худое слово не могло бы никому прийти в голову и принято было бы за нечто чудовищное“.

Отменная храбрость этого человека была вне всякого подозрения. И так было велико уважение к этой храбрости и безукоризненному благородству Столыпина, что, когда он однажды отказался от дуэли, на которую был вызван, никто в офицерском кругу не посмел сказать укорительного слова, и этот отказ, без всяких пояснительных замечаний, был принят и уважен, что, конечно, не могло бы иметь места по отношению к другому лицу: такова была репутация этого человека. Он несколько раз вступал в военную службу и вновь выходил в отставку. По смерти Лермонтова, моторому он закрыл глаза, Столыпин вскоре вышел в отставку (1842) и поступил вновь на службу в крымскую компанию в белорусский гусарский полк, храбро дрался под Севастополем, а по окончании войны вышел в отставку и скончался затем в 1856 году во Флоренции.

С детства Столыпина соединяла с Лермонтовым тесная дружба, сохранившаяся ненарушенной по смерти поэта. Не знаем, понимал ли Монго вполне значение своего родственника, как поэта, но он питал интерес к его литературным занятиям, что ясно видно из того, что он перевел на французский язык „Героя нашего времени“. Лермонтов в своих произведениях нигде не касается этой стороны отношений к Монго. Говорит он о нем только по поводу „гусарской выходки“, героями которой были оба они, но Столыпин, близко знавший душу своего знаменитого родственника, по словам брата Дмитрия Аркадьевича, всегда защищал Михаила Юрьевича от всяких нападок многочисленных врагов и мало расположенных к нему людей. В двух, роковых дуэлях Столыпин был секундантом Лермонтова, что при безукоризненной репутации Столыпина немало способствовало ограждению поэта от недоброжелательных на него наветов. Два раза сопровождал он его на Кавказ, как бы охраняя горячую, увлекающуюся натуру Михаила Юрьевича от опасных в его положении выходок.

Почему Столыпина называли „Монго“, неизвестно. Кажется, что название это, навсегда оставшееся за ним, было дано ему Лермонтовым, описавшим одну из гусарских шалостей. В этом произведении поэт назвал себя „Маешкой“ — именем, которое носил в школе. Под каким именем назвать Столыпина, он затруднялся. Но тут ему подвернулось лежавшее давно на столе Столыпина сочинение на французском языке: „Путешествие Монго Парка“. Лермонтов воспользовался первыми двумя слогами. Таким образом, происхождение имени чисто случайное. Самая поэма получила название „Монго“. Она пришлась по вкусу молодежи и во множестве рукописей и вариантов ходила по рукам. Весь Петербург знал ее, а за Столыпиным осталось прозвище. Сам он назвал им свою любимую и прекрасную собаку, сопровождавшую хозяина по парку Царского Села и не раз прибегавшую его искать во время полкового учения, чем вводила в досаду командира полка Михаила Григорьевича Хомутова. Похождение, описанное Лермонтовым в поэме его „Монго“, и успех ее среди блестящей молодежи тоже представляют иллюстрацию тогдашнего общего ее времяпрепровождения. Событие, подавшее повод к поэме-шутке, заключалось в следующем: героиня — Е.Е. Пименова, „краса и честь балетной сцены“, приглянулась Столыпину, которого „внимательный лорнет“ легко можно было заметить во время представлений в одном из первых рядов кресел Большого театра. Поразившая его молодая танцовщица любви его сначала

Дней девять сряду отвечала,

В десятый день он был забыт —

С толпою смешан волокит.

Пименова была дочь кузнеца и воспитывалась в театральной школе. Красота ее увлекла богатого казанского помещика и откупщика Моисеева, и девушка не устояла перед золотым Молохом. Счастливый победитель поселил свою нимфу на лето в одной из весьма модных тогда дач по Петергофской дороге, недалеко от славившегося в то время Красного Кабачка, где окружил ее всевозможной роскошью. Ей-то за холодность думал отомстить Монго. Вместе с Маешкой задумал он совершить ночной набег на жилище балерины. Верхами выехали они из Красного села с закатом солнца с тем, чтобы обратно к 7 часам утра вернуться на полковое ученье.

По свидетельству Е. Ростопчиной, проказы, шалости и шутки всякого рода после пребывания Лермонтова в школе гвардейских подпрапорщиков сделались его любимым занятием. „Насмешливый, едкий, ловкий, вместе с тем, полный ума, самого блестящего, богатый, независимый, он сделался душой общества молодых людей высшего круга; он был запевалой в беседах, в удовольствиях, в кутежах, словом, всего того, что составляло жизнь в эти годы“. До самой высылки на Кавказ в 1837 году Лермонтов жил в Царском вместе со Столыпиным на углу Большой и Манежной улиц, проводя, однако, большую часть времени в Петербурге у бабушки. Столыпин невольно подчинялся уму Лермонтова, который, как увидим, и среди рассеянного и веселого образа жизни в кругу товарищей и петербургского света, продолжая жить двойственной жизнью, не оставлял серьезных занятий и интересов литературных. Оба друга имели на офицеров своего полка большое влияние. Товарищество (esprit de corps) было сильно развито в этом полку и, между прочим, давало одно время сильный отпор притязаниям полковника С, временно командовавшего полком. К Лермонтову, по свидетельству Логинова, дальнего родственника его и часто с ним видавшегося, начальство тогда уже не благоволило и считало его дурным фронтовым офицером. Что касается желания Лермонтова проникнуть в аристократическое общество Петербурга, то оно сначала оставалось для него недосягаемым, по крайней мере, стать интимным посетителем гостиных ему не удалось. Фамилия Лермонтовых не была известна в тогдашнем высшем свете и сама по себе ничего не представляла. Род Лермонтовых, как уже было сказано, захудал и обеднел. Молодой, некрасивый, не чрезмерно богатый гусарский корнет ничем не мог привлечь к себе внимания в гостиных и на балах. Положение, которое другие легко приобретали, часто без всяких нравственных преимуществ, Лермонтов должен был завоевывать себе, борясь с большими трудностями. Пока его поддерживали только связи бабушки, имена Арсеньевых и Столыпиных. Сознание, что он некрасив, тревожило самолюбивого юношу. О душевном состоянии при вступлении в салоны петербургского света Лермонтов в 1835 г. писал другу своему Сашеньке Верещагиной в Москву:

Вступая в свет, я увидал, что у каждого был какой-нибудь пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, покровительство... я увидал, что если мне удастся занять собой одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества.

Желание обратить на себя внимание в гостиных во что бы то ни стало было слабостью, недостойной ума и талантов поэта. Он это, впрочем, сознавал, но много времени протекло раньше, нежели сознание это победило самолюбие 20-летнего юноши, желавшего ни в чем не отставать от своих товарищей.

При самом вступлении в свет поэт встретился с девушкой, которая, когда ему было 15 лет, занимала его фантазию и даже вдохновляла его, но, будучи старше его годами, подсмеивалась над восторженным мальчиком. То была Екатерина Александровна Сушкова.

Записки Екатерины Александровны Хвостовой, рожденной Сушковой, содержащие, главным образом, рассказ об отношениях к ней Лермонтова, в свое время возбудили живой интерес. Многие в печати высказались за правдивость их, за искренность тона и меткость характеристики. Появились, однако, и сильные нападки даже со стороны ближайших людей, хорошо знавших ее. Между прочим, против верности сообщаемого автором записок выступили родная сестра г-жи Хвостовой и известная наша писательница графиня Ростопчина, тоже рожденная Сушкова и двоюродная сестра Екатерины Александровны. Графиня Ростопчина не без иронии указывала на то, что кузина ее увлекалась желанием прослыть „Лаурой“ русского поэта. Это желание так увлекало Екатерину Александровну, что она совершенно сбилась в хронологии. Считая себя вдохновительницей лучших произведений Лермонтова, она рассказывала, между прочим, что стихотворение „Сон“ („В полдневный жар в долине Дагестана“) было написано им, когда поэт делал вид, что вызовет на дуэль жениха ее, друга своего Лопухина, то есть в 1835 году, тогда как стихотворение это черновым находится в альбоме, подаренном Лермонтову князем Одоевским в последний выезд поэта из Петербурга на Кавказ в 1841 году. О многих стихотворениях, писанных Лермонтовым другим лицам, Екатерина Александровна говорит, как о посвященных ей. Она, очевидно, запямятовала и сочла то, что было вписано поэтом в альбом ее, за посвященное ей.

Насмехавшаяся над 15-летним ухаживавшим за ней мальчиком, Екатерина Александровна встретилась с ним вновь через пять лет в салонах Петербурга, когда ей было уже двадцать три года и родные вывозили ее на балы с очевидным намерением выдать замуж. Сама Екатерина Александровна рассказывает о целом ряде своих обожателей в Москве, но злой рок не позволил ей тогда с кем-либо из них соединить свою судьбу. От любви к некоему Г-ну она даже захворала. Осенью 1834 года она приехала из деревни в Петербург; немного погодя, приехал туда же из Москвы близкий друг Лермонтова, Алексей Александрович Лопухин, за которого родные очень желали выдать Екатерину Александровну, и к которому легю воспламеняющееся сердце девушки, по собственному ее рассказу, было полно нежной страсти еще прежде. 4 декабря на балу судьба опять свела Екатерину Александровну с Лермонтовым, только за несколько дней до того произведенным в офицеры.

„Я не видала Лермонтова с 1830 года, — пишет Екатерина Александровна. — Он почти не переменился... возмужал немного, но не вырос и не похорошел, и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большой уверенностью; нельзя было не смутиться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью“. Несмотря на то, что Екатерина Александровна любила другого и обрадовалась Лермонтову только потому, что он мог сказать, „когда приедет Лопухин“, эта девушка не преминула отнестись с вызывающей кокетливостью к молодому офицеру. Она обещала ему и кадриль, и мазурку, и в ответ на его замечания, что он помнит, как жестоко она обращалась с ним, когда он носил еще студенческую курточку, и поэтому в юнкерском мундире избегал встречать ее, сказала: „Ваша злопамятность и теперь доказывает, что вы сущий ребенок; но вы ошиблись: теперь и без ваших эполет я бы пошла танцевать с вами“. И дальнейший разговор, и ловкость, с какой Екатерина Александровна вводит Лермонтова в дом свой, на бал, который дается там через два дня, 6 декабря, и обращение с ним на этом втором вечере, и то, как она ни за что не хочет отдать поэту писанное им еще 15-летним мальчиком стихотворение — все изобличает в ней опытную кокетку. Екатерина Александровна была старше поэта и давно выезжала в свет. Может быть, не без основания, Лермонтов в письме к Сашеньке Верещагиной характеризует ее кокеткой. К Марфе Александровне Лопухиной он по поводу отношений Екатерины Александровны к брату ее, пишет 23 декабря 1834 года, следовательно, вскоре после встречи с ней следующее:

Скажите, я заметил, что брат Ваш как будто чувствует слабость к М-еllе Catherine Soushkoff... Известно ли это вам?..

Дядя барышни, кажется, желал бы очень поженить их; да сохрани Господь!.. Эта женщина — летучая мышь, крылья коей цепляются за все встречное! Было время, когда она мне нравилась. Теперь она почти принуждает ухаживать за ней. Но не знаю, в ее манерах, в ее голосе, есть что-то жесткое, отрывистое, отталкивающее. Стараясь ей понравиться, в то же время, ощущаешь удовольствие скомпрометировать ее, запутавшуюся в собственных сетях!»

Эти жесткие, дышащие презрением строки отчасти поясняются желаньем Лермонтова мстить Екатерине Александровне за прежнее жестокое, насмешливое отношение к нему, мальчику, жаждавшему любви и ласки. «Вы видите, — пишет он в другом письме, — что я мщу за слезы, которые пять лет тому назад заставляло проливать меня кокетство М-lle Сушковой. О, наши счеты еще не кончены! Она заставила страдать сердце ребенка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки!» Должно быть, Екатерина Александровна прежде действительно жестоко поступала с Лермонтовым. К сожалению, о прежних отношениях мы знаем только из рассказов самой бывшей М-llе Сушковой («Записки»), В лермонтовских черновых тетрадях того времени сохранились лишь слабые указания на перенесенные им мучения.

Еще одно сердечное обстоятельство возбуждало Лермонтова против Екатерины Александровны. Это были отношения ее к Алексею Александровичу Лопухину. Михаил Юрьевич видел, что друга его детства, человека, с которым он до конца жизни оставался в отношениях самых искренних и откровенных, стараются завлечь, что девушка, которую он считает одаренной характером малоправдивым, начинает увлекать этого друга, что махинации подстроены и становятся опасными. Лермонтов решается не только мстить за себя, но и разорвать нити, которыми, полагал он, она опутывает его друга. Из записок Екатерины Александровны опять-таки ясно видно, что она колеблется между Лопухиным и Лермонтовым, но в рассказе своем она старается выставить и себя, и Лопухина жертвой лермонтовских козней. Если, как сейчас увидим, поступки Лермонтова по отношению к Екатерине Александровне недостойны серьезного человека и не могут быть извиняемы даже и желанием мстить ей за прошлое, то обвинение поэта в коварстве относительно своего друга и в обмане его совершенно не верно и, очевидно, не согласно с истиной. Лермонтов, без всякого сомнения, действовал с ведома А.А. Лопухина. Это видно из письма, которое он пишет в Москву своей двоюродной сестре уже после возвращения туда Лопухина из поездки его в Петербург. Откровенно описывая всю историю своих отношений к Екатерине Александровне, Михаил Юрьевич ссылается на то, что начало ее, конечно, было ей рассказано Алексисом (то есть Лопухиным). Затем в том же письме говорит о девушке (М-llе Ладыженской), которой интересовался Лопухин. Из всего этого мы, полагаем, вправе сделать вывод, что оба друга, заметив слабую струнку Екатерины Александровны, подшутили над ней, с той разницей, что Лермонтов пошел дальше своего друга и не только отомстил М-llе Сушковой, но и воспользовался ее опрометчивостью для того, чтобы скомпрометировать ее, заставить в обществе заговорить о себе и приобрести репутацию опасного Дон Жуана. В то время того добивалась вся золотая молодежь — это было в моде.

Не будем передавать рассказы о всех разговорах и встречах, на которых подробно останавливается Екатерина Александровна Хвостова. Сестра ее, г-жа Ладыженская, близкая свидетельница того, что происходило, говорит обо всем иначе. Люди, не знавшие ничего, кроме рассказа самой Екатерины Александровны, сумели в нем проглядеть суть дела и вывести заключение, что героиня имела сильное поползновение завлечь молодого офицера в сети брачного союза и что поэт уклонился от чести быть мужем такой милой, предусмотрительной особы.

Сам Лермонтов, никогда не лгавший о себе, рассказывает об этой второй своей встрече с Екатериной Александровной в письме к Сашеньке Верещагиной, весной 1835 года:

Если и начал за ней ухаживать, то это не было отблеском прошлого. Вначале это было просто поводом проводить время, а затем, когда мы поняли друг друга, стало расчетом. Вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был какой-нибудь пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, покровительство... Я увидал, что если мне удастся занять собой одно лицо, другие незаметно тоже займутся мной, сначала из любопытства, потом из соперничества. Отсюда отношения к Сушковой. Я понял, что, желая словить меня, она легко себя скомпрометирует. Вот я ее и скомпрометировал насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя. Я публично обращался с ней, как с личностью, весьма мне близкой, давал ей чувствовать, что только таким образом она может надо мной властвовать. Когда я заметил, что мне это удалось и что еще один дальнейший шаг погубит меня, я выкинул маневр. Прежде всего, в глазах света, я стал более холодным к ней, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (что, в сущности, не имело места). Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый публично ее покинул. Я в глазах света стал с ней жесток и дерзок, насмешлив и холоден. Я стал ухаживать за другими и под секретом рассказывать им те стороны истории, которые представлялись в мою пользу. Она так была поражена этим неожиданным моим обращением, что сначала не знала, что делать, и смирилась, что заставило говорить других и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее предупредил, и ненависть ее казалась и друзьям, и недругам уязвленной любовью. Далее она попыталась вновь завлечь меня напускной печалью, рассказывая всем близким моим знакомым, что любит меня; я не вернулся к ней, а искусно всем этим пользовался... Не могу сказать вам. как все это послужило мне: это было бы очень скучно и касается людей, которых вы не знаете. Но вот веселая сторона истории. Когда я сознал, что в глазах света надо порвать с ней, а с глазу на глаз, все-таки, еще казаться преданным, я быстро нашел любезное средство — я написал анонимное письмо: Mademoiselle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный... и т.д.; я вас предваряю, берегитесь этого молодого человека; М. Л.-ов вас погубит и т.д. Вот доказательство (разный вздор) и т.д. Письмо на четырех страницах... Я искусно направил это письмо так, что он попало в руки тетки. В доме — гром и молния... На другой день еду туда, рано утром, чтобы во всяком случае не быть принятым. Вечером на балу я выражаю свое удивление Екатерине Александровне. Она сообщает мне страшную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения; и я все отношу к тайным врагам, которых нет; наконец, она говорит мне, что родные запрещают ей говорить и танцевать со мной; я в отчаянии и, конечно, не беру сторону дядюшек-тетушек. Так было ведено это трогательное приключение, что, конечно, даст нам обо мне весьма нелестное мнение. Впрочем, женщина всегда прощает зло, которое мы делаем другой женщине (правило Ларошфуко). Теперь я не пишу романов. Я их переживаю...

То же рассказывает и Екатерина Александровна, но только на многих десятках страниц. И какая разница между этими рассказами! Лермонтов говорит просто и правдиво, нисколько не стараясь выгородить себя или вызвать к себе симпатию; даже и мысль о том, что он мстит за страдания, доставленные ему в детстве, кинута; очевидно, он не думает оправдывать себя. Г-жа Хвостова рассказывает совершенно иначе, с очевидным намерением возбудить сочувствие к себе, бедной, любящей девушке, обманутой волокитой-гусаром, умным и талантливым человеком, гениальным Лермонтовым, так злоупотребившим своим превосходством. Она сначала достигла своей цели: о Лермонтове по отношению к ней говорили с негодованием. К характеру поэта, и так уже подверженному нареканиям, прибавилась еще крупная антипатичная черта. Мало кому приходило в голову, что дело обстояло иначе и что бой происходил не между невинной молодой девушкой и искусившимся сердцеедом, а совершенно наоборот. Двадцатилетний мальчик, едва кончивший свое воспитание и вошедший в общество только за несколько дней перед тем, попадает в руки искуснейшей кокетки, старше его несколькими годами, лет семь выезжавшей и кружившей головы целому ряду поклонников из столичной и нестоличной молодежи. Эта кокетка уже раз измяла сердце 15-летнего мальчика-поэта и теперь принимается за него и за его близкого друга, чтобы того или другого опутать и связать узами Гименея.

Мы не оправдываем поступков Лермонтова, но и не можем обвинять его не в меру.

Расчеты Лермонтова оправдались. Друга своего Лопухина он вырвал из мягких кошачьих лапок красавицы. За себя он ей мстил, да еще заставил «послужить себе». До того ничтожно было общество петербургских гостиных, лишенное всяких серьезных интересов, что эпизод с М-llе Сушковой действительно обратил внимание на молодого гусарского офицера. Сама виновница успеха рассказывает, как теперь им заинтересовался целый ряд лиц, и Саша Ж., и Лиза Б. Особенно последняя сильно влюбилась в поэта, и, бедная, тоже погибла от этой любви («Записки»)! Заинтересовались и другие. Вообще об этом случае заговорили в обществе и, следовательно, обратили внимание на Лермонтова. Графиня Е. Ростопчина, очевидно, имеет в виду это время жизни поэта, когда в воспоминаниях своих замечает:

«Мне случалось слышать признания нескольких из жертв Лермонтова, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским, донжуанским подвигам. Помню, один раз, он, забавы ради, решился заместить богатого жениха, и, когда все считали уже Лермонтова готовым занять его место, родные невесты вдруг получили анонимное письмо, в котором их уговаривали изгнать Лермонтова из своего дома и в котором описывались всякие о нем ужасы. Это письмо написал он сам, и затем он более в этот дом не являлся».

К такого рода проделкам общество относилось тогда очень снисходительно. Принимая во внимание нравы времени, приходится быть более снисходительным к молодому корнету, платившему ему дань.

Надо удивляться, как еще в вихре светских похождений и товарищеской жизни Лермонтов сохранил столько серьезных интересов и внутренней чистоты, что не только не погиб в этих своих увлечениях, но ставил им верную оценку и не давал брать верх над собой. Идя с жизнью и с бытом своего времени, он относился к ним, как наблюдатель и критик, и собирал материалы для будущих своих сочинений там, где ему приходилось сталкиваться с разными людьми: на балах ли генерал-губернатора Петербурга, графа Эссена, адмирала А.С. Шишкова и других, или на маскарадах и столичных вечерах, в кругу пирующей и мечущей банк молодежи, позднее в лагере боевой жизни, на кавказских водах, в сакле чеченца и т.д. «Я на деле заготовляю материалы для многих сочинений», — говорил Лермонтов М-llе Сушковой, когда она спрашивала его, зачем он так ведет себя.

Если в Петербурге судьба не поставила на пути поэта ни одной женщины, любовь к которой очистительно подействовала бы на душу, то до некоторой степени пробел этот был выполнен дружбой к двум девушкам в Москве, о влиянии которых мы уже имели случай говорить. Александра Верещагина и Марья Александровна Лопухина связывали воспоминания поэта с лучшими годами его юности, с идеальными его стремлениями его университетских лет. Друг и товарищ Лермонтова А.П. Шан-Гирей в воспоминаниях своих замечает: «Miss Alexandrine, то есть Александра Михайловна Верещагина, кузина поэта, принимала в нем большое участие, она отлично умела пользоваться немного саркастическим направлением ума своего и иронией, чтобы овладеть этой беспокойной натурой и направлять ее, шутя и смеясь, к прекрасному и благородному». Приводя два письма сестер Верещагиных к поэту, Шан-Гирей говорит: «Письма эти доказывают, какое нежное чувство дружбы могли иметь к нему женщины, замечательные по умственным и душевным качествам своим». Память этих девушек была чрезвычайно дорога ему, и он высоко чтил их мнение о себе. Утопая в вихре рассеянной жизни после выхода в офицеры, Лермонтов как бы совестился писать им. После письма, писанного к М.А. Лопухиной, 23 декабря 1834 года, ближайшее дошедшее до нас письмо помечено 31 мая 1837 года. Нет сомнения, что целый ряд этих любопытных писем утрачен. Все наши поиски остались безуспешными, и нам пришлось убедиться, что Марья Александровна действительно сожгла их, — слух, которому сначала мы отказывались верить. Причиной сожжения были некоторые семейные тайны, а, может быть, и просто вспышка неудовольствия на то, что часть писем, ныне находящихся в издании сочинений Лермонтова, попала в печать против воли Марьи Александровны.

Если ныне существующий в этих письмах пробел и был не так велик, тем не менее не подлежит сомнению, что Лермонтов долго не писал своему другу, боясь навлечь на себя его неудовольствие за свое недоброе поведение. Самое письмо от 23 декабря, говорящее об образе жизни, который стал он вести, есть исповедь, как называет его сам поэт. Затем в письме к Верещагиной, писанном весной 1835 года, он прямо говорит:

О, милая кузина, надо признаться вам, почему я не писал более ни вам, ни M-lle Marie. To был страх, чтобы из писем моих вы не заключили, что я почти недостоин более дружбы вашей... Перед обеими вами я не могу скрывать истины, перед вами, которые были наперсницами юношеских моих мечтаний, столь прелестных, особенно в воспоминании.

При пылкости характера поэтов и их врожденной впечатлительности являются как бы естественными те бурные увлечения, которым предаются они при вступлении в жизнь. Известно, что кутежи привели юношу Гете на край могилы. Только железная натура спасла его. Пушкина буйная жизнь, которой он предался по выходе из лицея, довела до тяжкой болезни. Кутежи и потрата таланта на произведения весьма скабрезного свойства не мешали, однако, ему в тиши кабинета предаваться серьезному служению музам. И Лермонтов, несмотря на рассеянный образ жизни, в которой прожигал он силы и молодость, трудится над своим образованием и над развитием своего таланта. Кроме посещения светских гостиных и кутежа в товарищеских кружках и салонах полусвета, поэт искал общества людей с серьезными интересами или примыкавших к литературному кругу. Последуем за ним туда, в тишину рабочего кабинета, где он вверял бумаге свои вдохновенные мысли.