И. И. Ореус Из воспоминаний Школа гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. 1845–1849 годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

И. И. Ореус

Из воспоминаний

Школа гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. 1845–1849 годы

…Внутренний и внешний быт воспитанников военно-учебных заведений Николаевского времени много разнился от того, который выработался в последующее царствование, и — как все в мире — представлял дурные и хорошие стороны.<…> Мои воспоминания относятся к Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров в период времени с 1845 по 1849 год, когда я имел честь пребывать в стенах этого заведения. <…>

Доступ в школу открыт был одним потомственным дворянам; для приема туда требовалось, чтобы поступающий был не моложе 13 и не старее 15 лет от роду и удовлетворял известным экзаменным условиям. Курс учения продолжался четыре года. Дотянувший, хотя бы и с грехом пополам, до 1-го (старшего) класса и не натворивший каких-нибудь чересчур безобразных шалостей, выпускался в тот или другой гвардейский полк на имеющиеся вакансии, а иногда и сверх вакансий. Понятно, что при этом право выбора предоставлялось сначала лучшим ученикам, выходившим преимущественно в самые блестящие полки гвардии: Кавалергардский, Конный, Преображенский и т. п. <…>

Легкий способ выхода в гвардию, которая считалась преддверием для карьеры молодого человека, конечно, поощрял отцов и матерей к отдаче сынков в это привилегированное военно-учебное заведение, — если средства сколько-нибудь позволяли. Плата за воспитание в школе полагалась немалая: в пехоте 400 руб., а в кавалерии — 450; кроме того, при подаче прошения перед приемным экзаменом родители должны были представлять реверс, или свидетельство о том, что имеют достаточные средства для содержания сына в гвардейской пехоте или кавалерии.

Предназначавшиеся к военной службе сыновья военных и гражданских чинов первых трех классов отдаваемы были преимущественно в Пажеский корпус, где воспитание велось на счет казны. Этот корпус был, так сказать, аристократическим военно-учебным заведением. В школу же стекались, главным образом, молодые барчата, отцы которых недалеко ушли по службе, но зато обладали порядочными, а иногда и очень значительными средствами; большая часть подпрапорщиков представляла из себя будущих владельцев поместий во всевозможных губерниях нашего обширного отечества, и многие в этих же поместьях получали свое первоначальное, домашнее воспитание. <…> Я составлял одно из немногих исключений, потому что перед тем обучался в одной из петербургских гимназий и, окончив там 4-й класс, обладал достаточными познаниями для поступления в 4-й же (младший) класс школы. Таковым же исключением был я и в отношении имущественном, так как отец мой никакого недвижимого имущества за собой не имел, а принадлежал к числу честных гражданских тружеников, достигших довольно высоких государственных должностей. <…>

В течение лета 1845 года я освежил кое-как мои гимназические познания и около середины августа явился на приемный экзамен. Всем нам известны эмоции, овладевающие мальчиками во время подобного испытания, а потому распространяться о них нечего; скажу лишь, что экзамен был не из числа особенно строгих; тем не менее я хотя и не провалился, но попал в самый хвост поступивших. <…>

Первым актом по вступлении в школу был молебен, завершенный проповедью, <…> после сего нас, новичков, повели в камеры[22] и распределили по ротам и отделениям Во главе каждого отделения стояли два унтер-офицера: старший и младший (из воспитанников 1-го класса) и ефрейтор (из воспитанников 2-го класса). <…> Старшим чином в роте был фельдфебель, а в эскадроне — вахмистр; в звание это облекались, конечно, первые по наукам и поведению, а если можно — и по фронту, воспитанники. <…>

Первые дни, проведенные в стенах школы, были не из приятных, особенно для меня, еще не проходившего через интернат и не испытавшего, что значит пробыть всю неделю вне дома и в отдалении от семьи. Одно уже перенесение в совершенно чуждую сферу, непривычный и строго регулированный склад жизни производили удручающее действие. Первая неделя показалась мне бесконечной; но затем все мальчики стали быстро осваиваться с новой обстановкой; началось товарищеское сближение, положившее начало многим дружеским связям, не прекращавшимся и по окончании совместного жительства.

Место начальника школы <…> занимал в то время генерал-майор <Александр Николаевич> Сутгоф. Человек этот был искренне предан делу воспитания; принимал во вверенном ему юношестве горячее участие; внимательно относился как к умственному и нравственному развитию молодежи, так и к материальной ее обстановке.

Ротным командиром был полковник Л., главной специальностью которого было фронтовое искусство в тогдашнем вкусе. Он до тонкости усвоил теорию и практику учебных шагов и многочисленных ружейных приемов, составлявших необходимую принадлежность военных экзерциций 1840-х годов. Отношения полковника Л. к подпрапорщикам были, впрочем, довольно гуманны; человек он был, в сущности, добрый, но до страсти преданный мундирным и амуничным идеям; по субботним вечерам, перед отпуском, он просто терзал нас своим продолжительным и педантичным исследованием: все ли одеты по строгой форме и всё ли надлежащим образом пригнано. Бывало, кавалеристы уже бегом летят с подъезда и уезжают домой, а нас всё осматривают да оглядывают. <…>

Дежурные офицеры в школу набирались почти исключительно из гвардии. Отношения их к нам были вовсе не те, которые потом ввелись в военных гимназиях; научный и вообще педагогический элемент не играл в этих отношениях почти никакой роли. Обязанность этих офицеров состояла преимущественно в наблюдении за внешним порядком во время своего дежурства; кроме того, на ученьях они командовали частями роты и эскадрона <…>. Наши отношения к этим офицерам обуславливались, конечно, личным характером и особенностями каждого из них, которые были нами отлично изучены, — равно как характер и особенности наших преподавателей.

О последних можно заметить, что состав их вообще был очень хорош. Сутгоф не скупился на приобретение для школы лучших или считавшихся лучшими сил из учительского мира и в этом, как и в других отношениях, чрезвычайно дорожил репутацией вверенного ему заведения. Из наиболее выдающихся преподавателей того времени, которых мне пришлось слушать, назову: профессора тактики, Генерального штаба полковника Александра Петровича Карцева (умершего в 1870-х годах в звании начальника Харьковского военного округа); профессора русской словесности Александра Александровича Комарова (друга и приятеля Белинского); <…> профессора французской словесности Куриана, считавшегося первым в Петербурге <…>.

О питании ума нашего науками приложено было Сутгофом всевозможное попечение; но не менее заботился он и об укреплении наших развивающихся организмов здоровой и сытной пищей, которая в его время в школе была безусловно хороша. Правда, что на нас отпускались порционные деньги в больших размерах, чем в кадетских корпусах, но при отсутствии бдительного надзора и при известных склонностях и аппетитах наших экономов все-таки нельзя было бы ожидать той свежести и того изобилия припасов, какие мы встречали у себя за столом. За каждым обедом Сутгоф почти всегда присутствовал лично; отведывал он пищу не из так называемой пробной порции, представляющей казовый конец обедов и ужинов, но с блюд, подаваемых воспитанникам, и если замечал что-либо неладное, то тут же разносил эконома <…> самым бесцеремонным образом. Обед состоял из супа или щей с пирогами, мясного блюда и какого-нибудь пирожного; за ужином подавалось два кушанья. <…>

Распределение дня в школе было следующее: утром, в 6 часов, звук барабана или трубы возвещал нам, что пора вставать. Старшие классы еще потягивались с четверть часа на своих койках; но младшие должны были вставать немедленно; в противном случае рука дежурного унтер-офицера или ефрейтора стаскивала с ленивца одеяло, а иногда он, за несвоевременную сонливость, подвергался лишению чая или обеда. Вставшие отправлялись в умывальню, которая устроена была у нас отличным и даже щеголеватым образом; освежившись там и окончив остальной свой туалет, воспитанники по команде дежурного офицера строились в камерах на молитву, а потом, в строю же, шли вниз, в столовую, где получали по стакану чая (при желании, с молоком) и по булке; после чаю отправлялись в классы для занятия приготовлением уроков, до 9 часов. В 9 часов приходили учителя. На каждую лекцию полагалось по полтора часа: две были до обеда и две — после обеда; между каждой давалось по 5 минут рекреации. Во время первой, утренней рекреации нам приносили завтрак, состоявший из соленой булки, впоследствии замененной пирогом с говядиной или капустой. После утренних классов начинались фронтовые занятия или фехтования, продолжавшиеся до половины второго; затем мы переодевались в новые куртки, строились во фронт, и дежурный офицер вел нас обедать. После обеда полагался отдых до трех часов, когда начинались вечерние классы, продолжавшиеся до 6; по окончании их пили чай, а затем до 8 часов всякий делал, что вздумается: занимались чтением, разговорами, танцами, музыкой и т. п. В 8 часов все обязаны были усаживаться около своих коек для приготовления уроков на следующий день; причем всякие разговоры и шум строго воспрещались. В 9 часов занятия оканчивались, нас вели к ужину, а в 10 полагалось ложиться спать и лампы в камерах тушились, заменяясь тусклыми ночниками; желающим не воспрещалось, однако, заниматься и после этого, но при собственной свечке.

Внутренняя жизнь школы, организованная по общему для тогдашних военно-учебных заведений шаблону, нарушалась в своем обычном течении устройством домашних спектаклей. Было у нас несколько человек завзятых театралов, стремившихся испытать свои силы в сценическом искусстве; некоторые из них состояли в числе «любимчиков» Сутгофа; им удалось исходатайствовать у него разрешение этих спектаклей, которые в школе являлись небывалою новинкой. Общей складчиной воспитанников собраны были деньги на устройство сцены, кулис и проч.; подмостки соорудили в эскадронной учебной зале; в режиссеры приглашен был один из актеров Александринского театра (не помню, кто), и в одну зиму дано было несколько спектаклей, на которые приглашались также родственники и знакомые наши. <…> Женские роли, конечно, возлагались на самых красивых мальчиков, из которых один (юнкер Л., из казаков) производил даже положительный фурор своей наружностью. Вообще, роли исполнялись довольно удовлетворительно и наши доморощенные артисты приветствуемы были восторженными рукоплесканиями. Вскоре, однако, обнаружилось, что участвующие в театральных представлениях под предлогом репетиций и всяких приготовлений забывали об уроках; а потому удовольствие это было начальством прекращено и, сколько мне известно, потом уже не возобновлялось. <…>

Совершенного отделения старших возрастов от младших тогда еще не существовало, и это совместное жительство влекло за собою немало дурных последствий; 14–15-летним мальчикам непременно хотелось делать то же, что делали юноши, достигшие полного физического развития; увлекаемые их примером, жадно прислушиваясь к их соблазнительным рассказам, мальчики эти начинали слишком рано предаваться всевозможным, преимущественно запрещенным удовольствиям, в ущерб здоровью и нравственной чистоте. <…>

Дисциплина в стенах школы поддерживалась довольно строгая; только с переходом во 2-й класс воспитанники начинали несколько эмансипироваться, особенно если этот класс сознавал себя, в массе, сильнее 1-го и способным, в случае надобности, отстоять свои права и кулаками. Зато настоящими souffre-douler[23] являлись новички, во весь первый год их пребывания в школе. Конечно, уже в силу воинской дисциплины рядовые подпрапорщики и юнкера подчинены были фельдфебелю, вахмистру и унтер-офицерам (хотя для одноклассников подчинение это было лишь номинальным), но эти дисциплинарные понятия входили и в отношения старших классов к младшим. С переходом в 3-й класс воспитанник начинал себе позволять мелкие приставания к новичкам, особливо безответным; во 2-м классе он принимал относительно их уже несколько начальнический тон; а в 1-м классе, где никакой авторитет старшинства его более не сдерживал, он становился уже решительным деспотом вновь поступающих.

Замечу, впрочем, что подобное обращение с новичками (конечно, с разнообразными оттенками) было обще всем тогдашним военно-учебным заведениям; хуже всего приходилось новобранцам в Артиллерийском училище, где с ними проделывали всевозможные варварские эксперименты. Школа пользовалась в этом отношении тоже незавидной славой; но я должен сказать, что многое преувеличивали и что во время начальствования Сутгофа нравы воспитанников этого заведения значительно смягчались.

При всем том новичок (если только ему не покровительствовал кто-либо из влиятельных первоклассников) подвергался разным, более или менее неприятным и оскорбительным проделкам и должен был играть роль прислужника старших воспитанников; на него, за малейшую неисправность, особенно же за неповиновение, сыпались колотушки, наказания «без обеда», «без чаю» и т. п. Если он имел несчастье почему-либо показаться смешным, то его исшучивали разными манерами и заставляли, по известному рецепту, потешать публику.

Так, например, поступивший в школу в один год вместе со мною юнкер П. — малый уже взрослый, широкоплечий и говоривший жирным баском — должен был по первому востребованию мычать наподобие молодого быка; юнкер Н. (тоже взрослый), представлявший собою тип неуклюжего увальня, обязан был изображать ловкого застрельщика, пользующегося местными закрытиями, и для сего подлезать под столы, кровати и табуреты, показывая вид, будто оттуда стреляет; юнкера Г. прикомандировал к себе в качестве «ординарца» воспитанник старшего класса 3. (один из верзил-силачей), и по его зову злополучный, чахлый Г. должен был подскакивать к нему не иначе как галопом.

Бывали шутки и более жестокого свойства. Вообще же новички находились у старших классов на всевозможных посылках; должны были дежурить у двери отхожих мест в то время, как старшие там курили, пуская дым в камин, и предупреждать их о приближении начальства и т. п. Плохо приходилось новичку, рисковавшему противиться этим требованиям, особенно же обращавшемуся с жалобою к начальникам. Последний шаг даже одноклассные товарищи его не одобряли, так как фискальство считалось позорнейшим делом и ничем не могло быть оправдываемо <…>.

При моем поступлении в роту подпрапорщиков оказалось, к счастью, что воспитанники старшего ее класса, пользовавшиеся наибольшим влиянием на своих товарищей, были юноши вполне порядочные, с добрыми сердечными качествами, да к тому же обладавшие авторитетом немалой физической силы; так что приставаний, имевших жестокий характер, в пехоте почти совсем не было. Кавалерийским товарищам нашим не так посчастливилось, потому что между старшими воспитанниками эскадрона большую роль играли дюжие варлаганы, слабо развитые умственно и нравственно, но зато обладавшие здоровенными кулаками, которые и пускаемы были в ход весьма нередко.

Насилия над новичками часто смешивались с понятиями о поддержании дисциплины, а потому совершенно искоренить их не было почти никакой возможности; но на значительное ослабление этого безобразия в школе повлиял опять-таки Сутгоф, строго преследовавший кулачную расправу и всячески старавшийся облагородить взаимные отношения вверенных ему молодых людей.

Взыскания, налагавшиеся на нас начальством за разные проступки и за леность, состояли в лишении чая, обеда или ужина, в оставлении без отпуска на праздничные дни и в содержании под арестом в темном карцере, на хлебе и воде, в течение 1–3 суток (чем, между прочим, наказывалось и курение табаку, строго тогда воспрещенное в учебных заведениях). К телесному наказанию розгами прибегали в школе лишь в самых исключительных случаях за проступки позорные; оно обыкновенно предшествовало исключению воспитанника. <…> К тому же оно совершалось не публично, а келейно, в бане, и прочие воспитанники узнавали о сем лишь случайно.

Вне стен школы времяпрепровождение юнкеров и подпрапорщиков обусловливалось, конечно, тем, в какой семье они жили, в каком обществе вращались и какими каждый из них мог располагать денежными средствами. Последнее обстоятельство способствовало тому, что в кавалерии было более кутежа, чем в пехоте. <…>

Вход в рестораны, кофейни и т. п. благородные кабачки был нам воспрещен, но запрет этот легко обходился благодаря тому, что в большинстве сих заведений существовали отдельные ходы, ведущие в особые кабинеты, куда мы и пробирались совершенно свободно. <…> Впрочем, так как их посещали преимущественно днем, то и кутеж там шел более сдержанный; вечерние же собрания обыкновенно происходили у которого-либо из товарищей, проживавшего на квартире холостого брата или при родственниках, слишком снисходительно относившихся к проказам молодежи; иногда же просто в импровизированном помещении, временно нанятом самими юнкерами. Тут мы бесились, кто во что горазд, и старались отличиться друг перед другом в жертвоприношениях Бахусу. Ужин завершался иногда варением жженки, причем сахар растапливался не иначе как на скрещенных над кастрюлей саблях: того уж гусарские предания требовали!

Подгуляв как следует, расходившиеся юноши нередко отправлялись доканчивать ночь в другие веселые места. К числу подобных веселых мест принадлежали и так называемые танцклассы, где собиралось общество обоего пола для упражнений в хореографическом искусстве. Что уже это было за общество — можно себе легко представить! Наша военная молодежь наезжала туда не столько для забавы, сколько для скандала, и одно из главнейших ее наслаждений состояло в том, чтобы затеять побоище с мирными гражданами и изгнать их из танцевальной залы <…>.

Что касается соблюдения правил воинского чинопочитания, выражаемого в отдавании чести встречающимся офицерам, то никто не был исправнее подпрапорщиков и юнкеров. К этому отчасти подстрекало нас желание отличиться от воспитанников кадетских корпусов, которые отдавали честь довольно небрежно. Так как мы почитали себя выше кадет, то походить на них в чем бы то ни было считалось у нас признаком дурного тона.

Для телесного упражнения учеников в школе недоставало главного — гимнастики, хотя таковая существовала во всех прочих военно-учебных заведениях. <…> Физику нашу развивали преимущественно одиночным ученьем со всеми тонкостями тогдашнего рекрутского устава. Свежо предание, но верится с трудом, через какие мудреные штуки проводили тогда новобранца, чтобы сделать из него настоящего солдата. В школу для обучения воспитанников фронту прикомандированы были унтер-офицеры разных гвардейских полков, поглотившие премудрость «одиночки» и долженствовавшие посвящать нас во все ее таинства. Начинали с обучения стойке, поворотам и полуоборотам, и когда новичок достигал в этом надлежащей степени совершенства, тогда приступали к маршировке. Маршировали тихим, скорым, вольным и беглым шагами; но и к этому приступали не вдруг, а начинали с так называемых учебных шагов, которых было три: в три приема, в два приема и в один прием. Этим учебным шагам (при которых требовалось вытягивание носка по возможности на одну линию с верхней частью ноги) придавалось очень важное значение.

Когда новичок оказывался достаточно преуспевшим в одиночной выправке, ему нашивали погончики на куртку и давали в руки ружье. <…> Мы не скоро привыкали с ним справляться, благодаря существовавшему тогда нелепому правилу держать ружье в левой руке, под приклад, причем требовалась совершенная вертикальность его положения. С непривычки всех нас кренило на левый бок, и все мы сначала изображали под ружьем весьма карикатурный вид, особенно во время маршировки шагом «Журавлиным» (то есть тихим).

Когда новичок приучался держать ружье, тогда приступали к обучению его ружейным приемам, коих было великое множество. Тут тоже соблюдалась известная постепенность: начинали с отдавания чести (на кра-ул!), а кончали примерным заряжанием. Последний прием был особенно интересен: он разделялся ни более ни менее как на двенадцать так называемых темпов[24], и хотя в настоящем деле, конечно, никогда не употреблялся, но должен был приучать солдата к последовательности в порядке заряжания ружья, которое тогда было еще кремневым. Кажется, на второй или третий год моего пребывания в школе нам дали ружья пистонные, и тогда число темпов значительно сократилось.

Соответственно успехам, оказываемым по фронту, воспитанники у нас делились на три разряда: каждый разряд обучался отдельно[25], а один раз в неделю, по субботам, все разряды сводились для общего ученья, составлявшего специальность нашего ротного командира, полковника Л., который постиг все тонкости стойки, маршировки и ружейных приемов. От времени до времени, когда изобретался новый фортель по фронтовой части, приглашался на эти ученья какой-нибудь «артист» из кадровых офицеров тогдашнего Образцового полка (служившего рассадником учителей для всей армии), и тот показывал нам уже такие фокусы, что мы только диву давались.

Охотников до этой фронтовой эквилибристики между нами являлось немного; мы, хотя и были очень юны, однако сознавали ее бесполезность для настоящего дела; но в те времена военному человеку без нее нельзя было и шагу ступить; весь служебный успех на этом зачастую основывался. <…>

Так как в описываемое мною время воспитанников военно-учебных заведений считали нужным приучать, с самого раннего возраста, к солдатскому быту, то все эти заведения, находившиеся в столице, к весне сводились в батальоны и полки, принимали участие в смотру на Марсовом поле (так называемом майском параде) и потом выводились в лагерь, расположенный около Петергофа. <…>

Выступали мы в лагерь обыкновенно уже под вечер, так как переход в Петергоф совершался с ночлегом. <…> Не знаю, где останавливались другие корпуса; школа же ночевала в деревне Ижорке, близ Стрельны. О ночлеге этом, воспетом еще Лермонтовым (в его нецензурной поэме «Уланша»)[26], мы, новички, слышали уже много рассказов от своих старших товарищей и, конечно, сгорали желанием вкусить всех прелестей разыгрывавшейся там ночной оргии.

По приходе в деревню нас размещали по избам, назначенным высылавшимися вперед квартиргерами; в каждой избе помещалось по отделению. Нас встречал уже накрытый стол с казенным ужином; но до этого ужина почти никто не дотрагивался. Начальник школы и ротный командир обходили все избы и, конечно, находили все в большом порядке и благочинии; но по удалении их декорация переменялась; казенные явства исчезали со стола и поступали в распоряжение прислуги, а на место их являлись разные закуски и целая батарея вин, которые предварительно закупались отделенным унтер-офицером на общую складчину. Тут начиналась безобразная попойка, приправленная циническими песнями, анекдотами и т. п. Мне было при первом походе в лагерь всего 15 лет; пить я, конечно, не имел никакой привычки и потому скоро совсем охмелел и уснул, подобно многим другим товарищам, тут же, в избе, на постланной на полу соломе. Что происходило после того, я не знаю, но думаю, что взрослые юноши не ограничивались одною попойкой, а завершали ночь и другими увеселениями в таком же вкусе.

На другое утро вся эта молодежь просыпалась (если спала) в том милом состоянии, которое у немцев называется, неизвестно почему, Katzenjammer[27]; я, по крайней мере, чувствовал себя совершенно расстроенным и пришел в нормальное положение лишь после купанья в море, которое от Ижорки, к счастью, было всего в нескольких шагах.

Наш класс был последним, принимавшим участие в вышеописанном кутеже. Между многими благими нововведениями Сутгоф решил положить предел и тем безобразиям, которые творились во время ночлега в Ижорке. На следующий год нас, к общему нашему огорчению, уже не оставили по избам без всякого надзора, но поместили всех в манеже Конной артиллерии, находящейся в Стрельне, и оттуда, без разрешения дежурного офицера, никто не выпускался. <…>

Лагерь отряда военно-учебных заведений был расположен невдалеке от Большого дворца, между Новым и Старым Петергофом, примыкая левым флангом к Английскому парку; устроен он был по всем правилам лагерного устава, с той лишь разницей, что воспитанники помещались не в обыкновенных палатках, но в обширных шатрах, из которых каждый мог вместить в себе более 50 человек. У внешних стен шатров расставлены были двойные кровати, разгороженные вдоль высокой доской; на каждой кровати спало по два воспитанника; подстилкой нам служили мешки, набитые соломой, а изголовьем такие же подушки; на спинках кроватей развешивалась амуниция, а у столбов, поддерживавших шатер, устроены были стойки для ружей. За шатрами, расположенными в два ряда, находились офицерские палатки; потом шли столовые под навесами, затем — кухни, конюшни, помещения для прислуги и т. д. Все это обнесено было дерновой межой, так называемой линейкой, которая изображала границу лагеря и переход за которую без разрешения начальства был строго воспрещен. <…>

Обыкновенный лагерный день распределялся следующим порядком: утром, после чая, нас выводили на ученье, производившееся или в каждом заведении отдельно, на переднем (малом) плацу, или же побатальонно, по полкам и всем отрядом, на заднем плацу. По окончании ученья мы отдыхали или же, в жаркое время, ходили командами, под надзором офицеров, купаться. Для этого отведено было нам место у пароходной пристани, находившейся тогда близ конца Большого канала, ведущего от дворца к морю. Купанье было одним из любимых наших удовольствий и, конечно, сопровождалось разными шалостями. После обеда начинались опять разного рода фронтовые занятия, продолжавшиеся до чая. Между чаем и ужином мы, что называется, били баклуши: слонялись по лагерю, играли в разные игры, иногда ходили слушать пение воспитанников Инженерного училища, у которых как-то не переводился очень хороший хор. Незаметным образом спускался вечер на землю; барабанный бой призывал нас к ужину; а после ужина, в 9 часов, по сигнальному выстрелу из пушки, по всему лагерю начинали бить зарю, прочитывалась молитва Господня и вся молодежь расходилась по шатрам спать.

Через несколько времени по приходе в лагерь воспитанников старших классов, разделенных на партии человек в пять-шесть, отправляли на топографическую съемку в окрестностях Петергофа. Надо правду сказать, что занятие это в школе шло тогда крайне плохо; обыкновенно в каждой партии один воспитанник — из наиболее преуспевших в математике и черчении — назначался старшим, и ему приходилось у нас работать за всех; остальные же члены съемочной партии чаще всего слонялись без дела, исполняя только самые механические обязанности, вроде постановки вех и реек <…> и т. п.; сделав это, они растягивались где-нибудь в прохладе, курили или ели ягоды, покупаемые у прохожих баб и мальчишек, а о съемке помышляли весьма мало. Наблюдать за нами было очень трудно, так как партии были разбросаны, а руководителей съемочными работами было мало. Иногда, впрочем, на лентяев, беспечно наслаждавшихся своим dolce far niente[28], внезапно налетало начальство и разражалось грозой; но это случалось довольно редко, и мы продолжали относиться к топографическим работам с полным пренебрежением, вследствие чего, по выходе из школы, имели о съемке лишь самые смутные понятия. <…>

Одним из развлечений во время лагерной стоянки служили тревоги, производившиеся два-три раза в лето, всегда самим государем. Суета и беготня, называемые тревогой, нам очень нравились, и по возвращении в лагерь долго еще слышались рассказы о том, кто где услышал бой барана, куда побежал, какое заведение раньше всех собралось и т. п. Обыкновенно тревоги эти заканчивались коротким ученьем и церемониальным маршем; но однажды государь < Николай Павлович> вывел нас за город и всю ночь продержал на биваках, с соблюдением всех правил полевой сторожевой службы. Подобные события, выходившие из повседневной колеи, нас до крайности занимали.

Так как в систему тогдашнего кадетского воспитания входило ознакомление с самого раннего возраста со всеми атрибутами военной жизни, то под конец лагеря нас выводили на двухсторонние маневры в окрестностях Петергофа, обыкновенно продолжавшиеся один день. Маневры эти производились всегда в присутствии самого императора Николая и великого князя Михаила Павловича. Так как ружья у нас были полуигрушечные, то стрельбу мы производили лишь примерную; только одна батарея Артиллерийского училища стреляла на самом деле <…>.

Возвращались мы из лагеря обыкновенно в начале августа; причем во время похода производился иногда односторонний маневр против предполагаемого неприятеля.

По приходе в школу нас распускали по домам, недели на две; а выпускные немедленно облекались в офицерские мундиры своих полков и разлетались во все стороны праздновать и вспрыскивать первые эполеты.

Класс, в котором я находился, заканчивал школьный курс наук весной 1849 года. <…> В последний раз собралась наша школьная компания на классическом прощальном ужине <…> и здесь отпраздновала свое производство обильными возлияниями Бахусу, под звуки известной песни тогдашних выпускных кадет:

Прощайте вы, учителя,

Предметы общей нашей скуки!..

Песня эта пелась на мотив похоронного марша, и тут действительно хоронили мы нашу детски беззаботную жизнь, вступали на новое, самостоятельное поприще, где уже каждый должен сам пещись о себе и сам отвечать за себя…

Ореус И. И. Школа гвардейских подпрапорщиков и юнкеров в воспоминаниях одного из ее воспитанников // Русская старина. 1884. Т. 41. Кн. 1. С. 203–216; № 2. С. 441–454.