ШКОЛА В ГОДЫ ВОЙНЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ШКОЛА В ГОДЫ ВОЙНЫ

В школах, где я учился, большинство учителей не имели специального образования. Чаще всего учителей поставляла нам война, это были в основном комиссованные, раненые фронтовики. Закаленные в боях воины иногда в классе и непечатным словцом не брезговали.

Несколько особняком стоял историк Иосиф Борисович Макаровский. Появился он у нас в 5-м классе, вел «Историю Древнего мира». Говорили, что раньше был он доцентом Московского университета, а потом за какие-то старые эсеровские грешки был сослан в Воткинск, на съедение нам. Дело в том, что он, прекрасный, эрудированный специалист, был плохим педагогом, и его «доводили» больше всех. Смешной какой-то, подслеповатый, он никак не мог найти подход к ученикам. «Ребята! Если вы не перестанете шуметь, я не дам вам понюхать настоящий бальзам из гробницы фараона». Эффект — обратный: шум, смех, а на перемене наши «испытанные остряки» подходили к другим ученикам: «Сударь! Не хотите ли понюхать бальзамчик из египетской пирамиды?» — и совали под нос что-то весьма неблаговонное.

Только в старших классах мы оценили Иосифа Борисовича, полюбили историю, ходили в его кружок, участвовали, помню, в организованной им городской школьной конференции на тему «Великая французская революция». В начале лета 1948 года весь город собрался в клубе смотреть новый фильм «Сказание о земле сибирской». После сеанса Иосиф Борисович подошел ко мне, обнял за плечи: «Володя, из вас получится хороший историк, идите на исторический факультет». Меня это немножко удивило — ведь решать рано, впереди еще целый год, 10-й класс. Но осенью, в 10-м классе нас ждала уже другая учительница истории. Поговаривали, что Иосифу Борисовичу разрешалось только 5 лет жить на одном месте, и ему пришлось куда-то переехать… Окончив школу, я не последовал совету моего учителя: после некоторых колебаний поступил все-таки на филологическое отделение (и никогда об этом не жалел).

Но — продолжу тему о педагогическом таланте и психологии школьников. В том же 5-м классе была у нас математика, нечто скучное (разве сравнишь с «Историей Древнего мира!»), но вел ее (точнее — вела) опытный преподаватель — Наталья Гавриловна Матросова. Эту учительницу мы заполучили с большим трудом. В 5-м классе во втором полугодии мы оказались (не помню, почему) без учителя математики. Дирекция школы обратилась за помощью к соседней (женской) школе, но та отказалась помочь. И тогда мы, ученики, услышав, что учительница там хорошая, пошли ее упрашивать. Она болела, но мы (я и еще два ученика) пришли к ней в больницу и упросили ее вести у нас уроки математики. И вот загадка: предмет нам казался скучным, преподаватель — зануда, а на уроках — идеальная тишина. Нет, преподаватель вообще-то очень хороший, заслуженно получивший звание заслуженного учителя республики, но… Я сам — педант (по мнению некоторых моих знакомых — зануда), но такого педанта, как эта учительница, я в жизни не видел. «Ребята, откройте тетради. Напишите: „Классная работа“. Возьмите линейку. Подчеркните написанное двумя чертами. В следующей строке напишите: „Пример 1“, подчеркните одной чертой» и т. д. (были еще и волосковые, и пунктирные, и волнистые линии).

Этот педантизм перерастал иногда в несправедливость — так я, во всяком случае, расценивал такой вот эпизод. Дают нам домашнее задание — в одну трубу в бассейн вода втекает, из другой вытекает… Этими бассейнами нас мучили и раньше, но в пятом классе задачи этого типа стали садистски сложными. Алгебраически, с применением Х-ов и Y-ов, задачу можно было решить за пять минут, но нас тогда почему-то долго не выпускали из арифметики в алгебру, и я бился над задачей весь вечер, думал о ней ночью, а утром все-таки нашел решение. Кроме меня, ее решила еще одна ученица — Тутынина из соседней женской школы. Как вы думаете, заслужил я (и она, конечно) пятерку? А Наталья Гавриловна вызывает меня к доске, задает какой-то дополнительный вопрос, я от неожиданности замешкался (наверно, ждал, что она лавровый венок мне на чело водрузит), и она ставит мне четверку! Стоило ради этого ломать голову! Это была чуть ли не первая моя четверка за пять лет учебы в школе (если не считать пение и рисование, с которыми у меня были сложные отношения).

Но и это еще ничего. За правильное решение другой сложной задачи я получил у этой математички двойку! Я пошел сначала по неверному пути, но, быстро поняв это, остановился на полуслове (точнее, на полуформуле), заключил ошибочное начало в квадратные скобки и записал дальше правильное решение. И те, кто у меня списывал, и те, кто списывал у списавших, добросовестно скопировали всё, в том числе и заключенное в скобки ошибочное начало. Наталье Гавриловне не нужно было становиться Шерлоком Холмсом, чтобы учуять криминал и определить виновника. Все получаем двойки, а меня к тому же вызывают к директору Зинаиде Ивановне: «Как мог ты, пионер, давать списывать?! Ваши отцы сражаются, а вы…» и т. д.

Такта нашим учителям тоже иногда не хватало. Отношения с товарищами у меня были нормальные, с некоторыми — дружеские, я был тихоня, и в чем в чем, а в зазнайстве упрекнуть меня никак уж нельзя было. Но неумеренные похвалы в мой адрес иногда настраивали класс против меня. Вот кто-то из учителей «ляпнул» на уроке: «Санников не только примерный ученик, но и мальчик нравственно чистый!» Естественно, долгое время товарищи обращались ко мне с учетом этой похвалы: «Эй, ты, насранный чисто!»

Но в наших учителях, даже и не очень-то эрудированных, было то, чего нет зачастую у современных дипломированных учителей, — они были учителя, а не чиновники по Министерству просвещения. Я не представляю, чтобы кто-то из них мог назвать учеников, класс — гадюшником (как случается в современных школах). А ведь мы были — не подарочек!

В войну школьников в Воткинске стало гораздо больше (за счет эвакуированных), а все большие школы (и нашу, имени Тельмана) отдали под госпитали или военные училища. Нас перевели в какие-то деревянные здания, где занятия шли в три смены. Особенно любили мы третью смену. Весь день свободный, а главное — свет часто в те годы отключали, и мы с торжествующими воплями, хрюканьем, лаем, мяуканьем устремлялись в раздевалку. При свете свечи, зажигаемой сторожихой тетей Паней, отыскивали на вешалках, а чаще — на полу свою одежонку и вываливали на улицу. Кстати, воровства, нередкого в современных школах, в те голодные годы в школе не было, хотя в городе это было явление обычное.

Помню случай, который тяжело переживала мама, да и я. Пошли мы как-то вечером с братом Шуркой в кино, встали в очередь за билетами. Маленький подвальный кассовый зальчик освещался только полоской света из окошечка кассы, и тут кто-то резко сдернул с меня шапку, кожаную, по тем временам очень хорошую. Найти вора мы, конечно, не могли, и я в сильный мороз, рыдая, побежал домой с непокрытой головой. На следующий день мне не в чем было идти в школу, и мама пошла на базар, купила мне суконную солдатскую ушанку.

Частенько, если свет в школе не отключали что-то уж слишком долго, мы переходили на самообслуживание. Кто-нибудь из ребят устраивал короткое замыкание, воткнув иглу в провода. Пока физик, комиссованный моряк Петр Ефимович отыскивал и исправлял повреждение, директор Зинаида Ивановна при свете свечи, поставив нас всех у доски, «промывала мозги»: «Ваши отцы сражаются, а вы что делаете?! Может, через несколько лет на фронт пойдете. Как же вы воевать-то будете? Имейте мужество сказать, кто это сделал!» Всё напрасно. Чего греха таить, был тут и страх — виновными были обычно великовозрастные приблатненные второгодники, но главное — глубоко укоренившееся представление, что указывать на товарища — нехорошо.

Еще чаще для срыва урока использовали карбид, который насыпали в большую бутыль с чернилами, стоявшую в углу класса. Чернила начинали пениться, вылезать из бутыли, выделяя едкий, вонючий газ. Приходилось выходить в коридор и долго проветривать комнату.

Помню, мы с Колькой Нельзиным умудрились опоздать в школу даже в третью смену — заблудились … в его огороде! И огород-то не такой уж большой, соток, наверно, десять. Мы решили проветриться, пройтись по нему на лыжах перед выходом в школу. И вдруг налетел буран, такой, какого я не видел ни до того, ни за всю последующую жизнь. Как это у Блока? —

Разыгралась чтой-то вьюга.

Ой, вьюга, ой, вьюга!

Не видать совсем друг друга

За четыре за шага!

Какие четыре? — тут за два шага ничего не видно! Мы как-будто в сугроб с головой окунулись. Дом где-то рядом, а мы его найти не можем! Промокли, озябли. Взялись за руки, чтобы не потеряться, и, руководствуясь сведениями о пургах и самумах, почерпнутыми из литературы, постарались идти прямо, не делая кругов. Скоро уткнулись (буквально уткнулись!) в забор и, утопая в снегу, дощечка по дощечке, побрели вдоль забора и вышли к дому.

Зимой по утрам мы жадно прислушивались: не будет ли «морозного гудка». Завод и весь город жили по заводскому гудку. По утрам он ревел три раза:

7 часов («Вставайте»), 7–30 («Выходите на работу»), 8 («Приступайте к работе»). Даже за небольшое опоздание на завод в годы войны судили. При морозе свыше 23 градусов в 7–20 давали дополнительный, «морозный» гудок («Школьники, сидите дома!»), и как же мы радовались этому гудку!

После войны заводской гудок сняли, и он куда-то пропал. Пытались как-то его воссоздать, да ничего не получилось, кроме сраму: вместо мощного рева, который был слышен даже за 15–20 километров от города, — жалкое шипенье.

В общении с одноклассниками особая церемонность была не в чести. К примеру, просьба к сидящим потесниться облекалась обычно в формулу, принесенную нашими приблатненными товарищами: «Раздайся, грязь! Говно плывет!»

В одного из этих приблатненных, Борьку Б., брюнета с голубыми глазами, были влюблены многие девочки нашего класса, даже моя сестра Любка. И не без способностей был парень. Я привык везде чувствовать себя первым, а вот на уроках математики, когда нужно было решить задачу не только правильно, но и быстро, Борька обычно меня опережал и первым сдавал свою тетрадь. Бедняга большую часть жизни провел, говорят, в местах не столь отдаленных…

Выделяться из среды я никак уж не хотел. Только вот материться — долго не матерился. Как-то язык не поворачивался, да и книги мои любимые это не поощряли. Товарищи быстро заметили этот мой недостаток и пытались помочь мне от него избавиться — щипали меня, руки выкручивали: «Скажи: …!» Ну, тут уж взыграла моя староверская гордость, сопротивление насилию: «Хоть режьте, не скажу!» Потом, через несколько лет, когда на меня уж рукой махнули, я ругался не хуже моих товарищей, но пришел к этому добровольно, осознав, что это — наиболее адекватная реакция на некоторые ситуации, и притом наиболее понятная для окружающих.

Но вот ругаться при девочках — не только я, все мы — считали всегда позором. Помню забавный, почти анекдотический случай (в студенческие уже годы). Входит в нашу комнату в общежитии мой товарищ Сашка Л. С порога кричит: «Ну, ребята! Что было-то! Ну, ё… твою мать!» Заметив наши страшные глаза, оглядывается, видит в комнате девушку, растерянно лепечет: «Ну, ё… твою мать!» И совсем уж уничтоженный сознанием двойной оплошности, хватается за голову: «Ну, ё… твою мать!» И выбегает из комнаты.

Школьные наши шалости обычно — самые примитивные, мало отличающиеся, например, от тех, которые описывал в прошлом веке Помяловский в своих «Очерках бурсы», а иногда совпадающие с ними, даже и по названию.

Как и бурсаки середины XIX века, мы смачно делали друг другу оттяг (резкий, с оттяжкой, удар по заднице — по касательной, сверху вниз средними костяшками пальцев) или смазь. Ну, смазь — дело тонкое, она разных видов бывает: бывает обычная, когда забирается в горсть рот и нижняя челюсть товарища и сжимается, пока он не заорет, бывает вселенская (наши славные предшественники — бурсаки называли ее всеобщей), когда забирается в горсть и сжимается всё лицо объекта товарищеской шутки. И всё-таки жестокости на уровне садизма у нас не было. Смягчились ли за сто лет нравы или Помяловский, описывая нравы бурсы, несколько сгущал краски? Думаю, и то и другое.

Запомнилось несколько забавных сценок. Вот учитель идет по коридору в класс. Перед ним бежит припозднившийся ученик, распахивает дверь класса, и вдруг — взбрыкивает ногами и картинно, не касаясь ногами грешной земли, вплывает в класс (разгадка: вплотную к двери поставлен учительский стол, и вбегающий неожиданно для себя плюхается на него, и его ввозят в класс). Поскольку стол использовался тут как средство передвижения, его ножки, естественно, были обуты в галоши (дело было осенью). Дальше — скучное и обычное продолжение. «Кто это сделал?» Молчание. «Чьи галоши?» Я признаюсь, что левая передняя и правая задняя — мои. «Значит, ты это сделал?» — «Нет». — «А кто?» — «Не знаю»… и т. д.

Или: учитель входит в класс и видит: на крюке массивного железного штатива для школьных пособий подвешен за ремень брюк ученик — Вадька Логинов, тихий, безобидный парнишка, которому почему-то было присвоено у нас громкое библейское имя — Каин. Дальше — снятие с крюка и допрос висельника-Каина: «Кто это сделал?» — «Не знаю, не заметил». — «Ты не заметил, как тебя вешали?! Понимаю, понимаю: ты о чем-то замечтался, наверно, о будущих миллионах (распространенная в военные годы шутка)».

Труднее было реагировать учителям на выходки наших «артистов», в первую очередь Юрки Вознюка. Его у нас, естественно, звали Возня. Когда кто-нибудь из учителей возмущался: «Опять возня в классе!», все оборачивались к Вознюку и орали: «Вознюк, выйди из класса!» Помню, этот Вознюк, натура художественная, говорит нам (кажется, это было уже в седьмом классе): «Хотите, я при учителях выругаюсь, и ничего мне не будет?» На следующий день — школьное собрание. Выступают учителя, учат нас уму-разуму. Далее — традиционный вопрос: «Ну, кто из учеников выступит?» и традиционный ответ — гробовое молчание. И тут выходит Вознюк. «Вот мы, ребята, отмалчиваемся, а ведь Александра Ивановна и Елизавета Васильевна правильно говорили. Ведь мы-то знаем, как мы к занятиям относимся, да и друг к другу. Что уж скрывать? Вот после уроков двое или трое сговариваются: „Давайте Петьку отмудохаем!“ (надеюсь, учителя извинят меня за грубое, но привычное для нас слово). И отмудохают — до синяков, до крови! Это что — товарищество? Это что — пионеры?!» — кипятится Юрка.

Но при всём том, сравнивая свое школьное детство с детством моих детей, я замечаю, насколько углубилась сейчас духовная разъединенность учителей и учеников (да, пожалуй, и самих учеников между собой). Для нас школа была, конечно же, обузой, но какой-то родной, близкой и понятной обузой. В тяжелые военные годы сколько кружков (добровольно, бескорыстно!) вели наши учителя!

Книг было мало, и поэтому особенно приятны были чтения вслух в нашей библиотеке, в литературном кружке. Помню, свет гаснет, но Ирина Борисовна зажигает керосиновую лампу, и еще уютнее слушать «Собаку Баскервилей» или жуткий рассказ о злодее-ученом, который научился оживлять и натравливать на людей египетскую мумию, — а потом с чувством сладкого ужаса возвращаться домой по темным, заваленным сугробами улицам. Читала Ирина Борисовна и серьезные вещи, например, «Гамлета», но они, честно говоря, не произвели на нас особого впечатления.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.