Н. А. Крылов Кадеты сороковых годов Первый Санкт-Петербургский кадетский корпус. 1840-е годы
Н. А. Крылов
Кадеты сороковых годов
Первый Санкт-Петербургский кадетский корпус. 1840-е годы
…До 11 лет я рос в деревне, среди множества дворовых мальчишек, на полной воле. Постоянно борьба, бабки, кулачки, купанье, беганье и вообще развитие той физической силы, для которой теперь придумываются целые системы.
В 1841 году мать моя привезла меня в Петербург, где меня с помощью большой протекции зачислили экстренным кандидатом в 1-й кадетский корпус. В этот корпус принимали только потомственных дворян, родители которых не ниже полковничьего чина.
В корпус меня отвез мой дядя, генерал < Владимир Иванович> Панаев. Он представил меня в неранжированную роту к капитану Михаэлю, который его расспрашивал, под чьим я руководством воспитывался дома, под женским или под мужским.
«Это для того, — пояснял Михаэль, — чтобы знать, обращаться ли с ним мягко, по-женски, или быть иногда суровым и требовательным».
Дядя когда-то сам был кадет, понимал, что если в роте 200 шалунов, то нельзя различать, с которыми обращаться по-женски и с которыми — по-мужски. Видел только, что Михаэль желает втирать очки как родителям, так и своему начальству.
В Петербурге некоторое время мне пришлось жить у моих бабушек Воиновых, бывших фрейлин двора Екатерины II. По праздникам к бабушкам приходили их родственники кадеты, которые и подготовляли меня в корпус. Они мне говорили, что сначала ко мне, как к новичку, будут приставать и бить меня, но чтобы я отнюдь не жаловался, а всегда сам расправлялся: «Прямо в нос кулаком, чтобы кровь пошла!»
Учили меня и тому, что если кто передо мной нашалит что-нибудь и меня начальник будет спрашивать, кто это сделал, то говорить: «Не знаю». Если будут сечь или морить голодом, то все-таки никогда «не выдавай товарища». Крепко засели мне эти уроки в памяти, и я поступил в корпус с хорошей подготовкой.
Неранжированная рота была переполнена, все кровати были заняты, и поэтому меня поместили в отдельной комнате вместе с черкесами, которых было человек двадцать в лезгинских и черкесских нарядах. Кровать мне отвели рядом с сыном Шамиля, знаменитого имама и воителя на Кавказе. Шамиль был переведен в 1-й кадетский корпус из Александровского малолетнего корпуса, который помещался в Царском Селе. В малолетнем корпусе он пробыл более года, научился говорить по-русски и усвоил кадетскую жизнь: лгать начальству, заступаться за товарищей и своих не выдавать. Словом, был он кадетом обстрелянным и взял меня под свое покровительство. Он обладал силой и кошачьей ловкостью, обижать меня не давал и очень быстро спроваживал тех озорников, которые намерены были приставать ко мне, как к новичку. Дрался он отлично и руками, и ногами; а когда его одолевали, то другие черкесы охотно за него заступались. <…>
Хотя игра и возня достаточно удовлетворяли накопленную энергию, но мне все-таки хотелось показать, что я не сплошаю и на деле, если ко мне кто-нибудь будет приставать. Присмотра за нашей комнатой почти не было; унтер-офицеры к нам назначались из старших рот, где они и проводили свое свободное время, а дежурный офицер редко заглядывал к нам. Удобств обижать новичка было много, но все-таки ко мне не приставали, так что мне это стало надоедать.
Раз проходит близко возле меня какой-то кадетик, я его толкнул локтем, он обернулся и назвал меня галанцем — так называли тех новичков, которые еще не успели надеть кадетскую курточку и ходили в своем платье. За слово «галанец» я его — по носу! Кровь пошла, и он побежал жаловаться дежурному офицеру. Подошел ко мне дежурный, я испугался, не знал, что говорить, но выручил Шамиль, он сказал дежурному, что Молчанов меня бил и щипал, а я нечаянно толкнул его в нос. Молчанова выпороли, а мне сказали, чтобы я сам не расправлялся, а если кто будет меня обижать, то чтобы я жаловался.
Молчанов не только не имел на меня никакой злобы, но еще сказал мне спасибо за то, что я его произвел в «ефрейторы». Оказалось, что в неранжированной роте не считался тот кадетом, которого ни разу не высекли. Первая порка производила в «кадеты», вторая — в «ефрейторы», третья — в «унтер-офицеры» и т. д., возвышаясь в чинах; иные в год и в два, не имея 12 лет от роду, доходили до «фельдмаршала», то есть были 18 раз высечены <…>. Это производство особенно продвигалось у тех кадет, которых приводили в корпус из провинций, оставляли на полное попечение начальства и у которых никого в Петербурге не было, и они не ходили «со двора», как у нас называли отпуски домой.
Разумеется, были и такие, которых никогда не секли: одних потому, что они учились и вели себя безукоризненно, другие были скрытны и осторожны, а третьи до такой степени хитры, ласковы и выдержанны, что на них не поднималась рука даже у Михаэля. <…>
Всем кадетам запрещено было держать деньги при себе; они должны были держать деньги у ротного командира Михаэля. Если кому-нибудь хотелось купить лакомство или перочинный ножик, карандаш, бумагу и другие дозволенные предметы, то Михаэль покупал всегда сам и всегда за двойную цену. <…> Понятно, что ни сами кадеты, ни их родственники протестовать не смели; а некоторые богатые родители нарочно давали деньги Михаэлю для своих сыновей, чтобы он с ними не был жесток, и эти подачки действовали настолько явно, что мальчуганы в 10–12 лет постоянно хохотали над своим ротным, называя его «жидом».
Другой доход от кадет-новичков было их партикулярное платье, обувь и белье, эти предметы не возвращались, если новичка оденут во все казенное. Ежегодно поступало в неранжированную роту более сотни новичков; каждого из дома старались отпустить во всем новеньком и лучшем, и все это оставалось у Михаэля. Казенное платье надевалось в отпуск тогда, когда новичок научится делать фронт перед офицерами. Этому новичков учили тотчас же по вступлении в корпус.
Замечательно, что начальство сороковых годов смотрело на Михаэля как на примерного воспитателя, а офицеры старших рот при откровенных разговорах с взрослыми кадетами относились к Михаэлю с отвращением. <…> Но показная сторона неранжированной роты была образцовая; кадеты маршировали и равнялись так, что не уступали Преображенскому полку. Но зато с какою радостью каждый переходил в строевые роты, чтобы больше не видать Михаэля и всех дел его! <…>
Во 2-й роте кадеты не говорили, что они попали из огня в полымя, а говорили, что они попали от лисицы к волку. Аргамаков был молодчина собой, но грубый <…>, злой, мстительный и жестокий. Казалось, что он наслаждался, когда кровь брызжет из-под розог. Во 2-й роте кадеты были в возрасте от 11 до 13 лет, и им запрещено было давать более 25 розог. Но эта четверть сотни под руководством ротного командира Аргамакова равнялась плетям и кнуту при торговых казнях уголовных преступников.
Первая экзекуция, в которой мы познакомились с его манерой сечь, производилась над кадетом Барановым за то, что он нагрубил учителю рисования Зайцеву. Грубость состояла в том, что он на какое-то замечание Зайцева сказал: «Ах, чтобы эти модели сгорели!» Надо сказать, что тогда рисование с картонных моделей только что вводилось; Зайцев был сторонником рисования с натуры, и эта фраза его огорчила так, что Баранова пришлось наказать публично перед классом.
Экзекуция была назначена в такой-то день, в час рисования, чтобы вполне удовлетворить учителя Зайцева. Наш класс не только что успел сговориться, как каждому действовать, но мы имели время даже и прорепетировать всю эту комедию. Первые ряды должны были стоять и только всхлипывать, как бы удерживая слезы; сзади должны были все плакать, а в середине класса кадет Суслов должен был упасть в обморок после десятого удара. Если это порку не остановит, то после следующих пяти ударов в обморок должен был упасть кадет Нудольский, отъявленный шалун, которого секли каждую неделю.
Зайцев явился в класс, и этот добрый человек считал себя виноватым перед Барановым, так что мы Зайцева утешали, что это ничего не значит. Вошел Аргамаков, внесли скамейку и розги; вызвали Баранова: «Ложись!» В то время, когда Баранов раздевался, Зайцев подошел просить за него, на что Аргамаков грубо ответил, что он нарушил дисциплину и тут не может быть никакого снисхождения.
Баранов лег. Аргамаков приказывает солдатам: «Пореже! Покрепче, кончиками да по ляжечкам!» Пучки свистнули, кровь брызнула… Мы по уговору стали всхлипывать, а сзади плакать… «Стой! — скомандовал Аргамаков солдатам. — Смирно! Это что за слезы? Всех перепорю! Валяй!.. Крепче! Крепче! Реже!.. Стой. Там опять кто-то хнычет? Молчать! Смирно!» Водворилась тишина. «Бей!..»
Суслов почему-то в обморок не упал, а Нудольский так дурно симулировал обморок, что его тут же выдрали. Баранов из молодечества не кричал и не пикнул, как будто не его секли. За это молодечество ему сбавили 2 балла из поведения. <…>
В 1-й роте был отделенный офицер Крылов, который и прежде с кадетами обращался, как с кантонистами, а тут уже превзошел все меры. Он носил кличку «свирепый», и в виде предупреждения ему часто кричали это слово, но его придирки и грубость не унимались. Раз осенью он был дежурный по роте и в то время, когда кадеты ложились спать, он кого-то из кадет громко обозвал дураком и кантонистом. Это взорвало всю роту, и со всех сторон к нему в ответ полетело: «Сам ты дурак! Свирепый! Вон из корпуса!» — и другие возгласы. Начали стучать табуретами, стучать по столам, и брань к нему летела очень дружно со всех сторон. На его команду: «Смир-но!» — отвечали хохотом и свистом. Словом, бунт был в полном разгаре.
Он послал за дежурным по корпусу капитаном Икскулем; его кадеты любили, и при нем все утихло. По Петербургу разнесся слух, что в 1-м кадетском корпусе бунт, что в одного офицера бросали табуретками, проломили голову, сломали руки и другие сплетни. Как доложили государю Николаю Павловичу, мы не знали, но только со всей роты сняли погоны, запретили пускать в отпуск и принимать родных. <…> Через месяц приехал государь, обошел гренадерскую роту, подошел к дверям 1-й роты, повернул от нее и сказал: «Это большая лужа, ее обойти нужно!» — и так как ему все ходы и галереи корпуса были хорошо знакомы, то он и прошел прямо в 3-ю роту. Порядком в корпусе остался доволен, распустил всех со двора <в отпуск>, кроме 1-й роты, а через неделю пришло прощение и 1-й роте, которой возвратили погоны.
Чтобы не давать кадетам поблажки, все осталось как бы по-старому, но по всему видно было, что офицерам было внушено смягчить свой нрав, и они стали вежливее. Затем стали время от времени обновлять начальство. <…>
Старый кадетский дух в строевых ротах главным образом поддерживался смешением всех возрастов в младших классах. Неспособные к наукам, но прекрасные фронтовики держались в корпусе, чтобы украшать фланги и первую шеренгу. Двадцатилетние молодцы в классах рядом сидели с двенадцатилетними кадетами, зубрили ту же таблицу умножения и внушали ухарство, молодечество и правило: «Один за всех, и все за одного».
Начальство не умело различать резвость от шалости, а шалость от проступков и пороков. Бегать, играть, резвиться — значит шалить, а за шалость надо сечь, и секли. Между дежурными офицерами, то есть воспитателями, находились и умные головы, но тон всему давал батальонный командир, полковник Вишняков. При нем директор генерал <Павел Петрович> Годейн не значил ничего, и кадеты про него рассказывали только анекдоты, которые характеризовали его рассеянность.
Например, дежурный ему докладывает: «Такой-то кадет умер».
«А! Под арест, под арест его!»
«Он умер, ваше превосходительство!» — более внушительно докладывает дежурный.
«Ну так высечь, высечь!»
«Не прикажете ли похоронить? Он скончался».
«А! Похоронить, похоронить!» <…>
Раз Годейн жестоко обманулся. Был весь кадетский отряд в Ропше[29], куда привели кадет для парада и освящения знамен. Биваки были расположены в густом дворцовом парке; горели костры, дождь пронизывал до костей, ночь была темная, никто не спал. Кто-то из юнкеров Артиллерийского училища, подражая голосу государя, стал произносить команды: «По первому взводу! Справа в колонну стройся!» Голос артиллериста раздавался на весь парк, и выходило очень похоже на команду государя.
Вдруг из темноты парка раздается голос Николая Павловича: «А кто это меня там передразнивает? Поди сюда!»
Все переполошилось; Годейн побежал на голос, чтобы показаться государю. В это время с другой стороны тот же голос: «Поди сюда, не бойся! Ты передразниваешь хорошо! Поди сюда!»
Годейн бросился в другую сторону; но голос государя раздается уже с третьей стороны. Оказалось, что это кадет Первого корпуса Покатилов взбудоражил весь отряд. Начальство, разумеется, не узнало имени кадета, который перебегал с места на место и великолепно подражал государю.
Все озорство кадет старого закала происходило в этом роде. Среди товарищей не поощрялось ни пьянство, ни карты; но грубость за грубость и дерзость за дерзость офицера считались молодечеством. Большинство дежурных офицеров действительно было никуда не годно; но и при этом кадеты все-таки на них не жаловались, а когда офицер напьется пьян, так старались скрыть его от начальства. Так, помню, поручик Чернов где-то лишнее хлебнул, на походе его разобрало, ноги стали переплетаться, качался из стороны в сторону и вообще шел, как сапожник. Но как только начальство подходило близко, то кадеты инстинктивно смыкались возле Чернова и окружали его таким тесным кольцом, что начальство не могло заметить пьяного. <…> Странным кажется, что при той заботе о войсках, на которых основывали все величие России, для подготовки офицеров в эти войска выбирали таких тупых воспитателей, что память воспроизводит только уродство. Из тридцати начальников 1-го корпуса хорошее впечатление на всю жизнь оставили пять-шесть человек, не больше.
Совершенно иное впечатление оставили учителя. Их у нас было шестьдесят человек, и из этого числа бесполезных и вредных не насчитывается и десятка. Да и этот десяток относится к французам-барабанщикам и к немцам-колбасникам, как кадеты их называли. <…> Они так учили, что под их руководством забывали языки и те кадеты, которые говорили на иностранных языках дома, до поступления в корпус.
Из русских учителей остались в памяти:<…> физик Чарухин, редкостный преподаватель по умению вести дело и по любви к своему предмету; историк Макен, который кроме официальной истории о Французской революции умел дать кадетам понятие и о пользе революции для блага народов. Если принять во внимание, что это было во времена наистрожайшей цензуры 1849–1850-х годов, то невольно проникаешься уважением к этому учителю, который рисковал своей карьерой, но не решался врать и морочить юношей, вверенных ему для познания истины. Из математиков были Герман, Кирпичев и Паукер, впоследствии министр путей сообщения. Первые двое были полезные учителя, а Паукер хотя и знаменитый математик, но не мог догадаться, что надо учить так, чтобы его класс понимал. <…>
Ну, чтобы не отвлекаться в сторону, направлюсь опять к кадетской жизни. Вся мудрость кадета в классах сосредотачивалась на том, чтобы познать слабую сторону учителей. Тут товарищество и круговая порука работали вовсю; каждый старался оттянуть от учителя время для того, чтобы он меньше прошел или чтобы меньшее число кадет спросил. Чихнет учитель — тотчас начинает весь класс шаркать ногами и самым вежливым образом желать учителю здоровья. Когда же учитель отвернется или подойдет к классной доске, то внезапно лопается стекло на лампе, начинается копоть, одни лезут тушить лампу, другие бегут за ламповщиком и, разумеется, долго его не находят. Если же кто скоро найдет ламповщика, то такого класс присуждает к наказанию «шестованием». Оно состояло в том, что виновного клали на длинный стол вниз лицом; на спину и на ноги его садились два-три кадета и затем взад и вперед по столу возили виновного.
Стекла на прежних масляных лампах лопались часто без всякой причины, но в то же время этому помогали и кадеты. Для этого из гусиных перьев делались маленькие спринцовки, из которых брызгали на раскаленное стекло горящей лампы, стекло лопалось, и этим средством легко было оттянуть минут десять от урока или от спрашивания.
Специально же при спрашиваниях урока каждый порядочный товарищ, чтобы оттянуть время и тем спасти других от вопросов, должен был не торопясь встать, медленно обтянуть курточку, еще медленнее застегнуть стоячий воротник, несколько раз откашляться, вынуть платок, обтереться и потом уже отвечать. Подсказывание разными способами было в большом ходу.
Некоторые, чтобы спасаться от спрашивания, умели производить кровотечение из носу. Были искусники, которые производили у себя искусственную рвоту. Но были и такие шалуны, которые и без этого искусства подражали естественной рвоте и не только отнимали полчаса времени у учителя, но даже вызывали еще в нем участие и сострадание к кадету, которого стошнило. <…> Сердобольный учитель спрашивал, почему же он, больной, не идет в лазарет? Кадеты отвечают, что у нас в лазарет принимают только того, кто близок к смерти. <…>
Это все проделывалось в средних классах кадетами от 14 до 16 лет. Но дурачились и в старших классах, за год и за два до офицерства. Так, помню, как <кадеты> Можайский и Висягин поймали в саду какую-то скверную собачонку, наловили в ней блох целое гусиное перышко; морили этих блох голодом неделю и потом высыпали их на немецкого учителя Альберса. Сделано было это в присутствии всего класса, и понятно, каждое почесывание немца вызывало общее веселье и смех…
Крылов Н. А. Кадеты сороковых годов (Личные воспоминания) // Исторический вестник. 1901. Т. 85. № 9. С. 943–967.