Глава VII ДУЭЛЬ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VII ДУЭЛЬ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ

1909 год навсегда остался в памяти Гумилёва двумя неприятными эпизодами, тесно связанными между собой. А начиналось все так хорошо!..

Весной 1909 года Гумилёв отправился на лекцию в Академию художеств, где повстречался с Максимилианом Волошиным. Там же его представили выпускнице Женского Императорского института по двум специальностям (средняя история и французская средневековая литература), ставшей недавно вольнослушательницей в Санкт-Петербургском университете на лекциях по испанской литературе и старофранцузскому языку. Училась она у известного педагога Александра Веселовского и попутно преподавала в приготовительном классе женской гимназии, которая отличилась тем, что однажды ее ученицы на вопрос проверяющего: «Кого из русских царей вы больше всего любите?» — дружно ответили: «Конечно, Гришку Отрепьева!»

Гумилёв тут же вспомнил Париж, ночное кафе, цветы, разговоры о жизни и о России. Это была Елизавета Дмитриева. Кто бы мог подумать, что эта встреча станет роковой! Вот как сама Дмитриева описала обстоятельства этого знакомства в своей «Исповеди», которую завещала опубликовать только после ее смерти: «…я была в большой компании на какой-то художественной лекции в Академии художеств, — был М. А. Волошин, который казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил. На этой лекции меня познакомили с Н. С. (Гумилёвым. — В. 77.), но мы вспомнили друг друга. — Это был значительный вечер моей жизни. — Мы все поехали ужинать в „Вену“ (известный ресторан того времени. — В. П.), мы много говорили с Ник. Степ, об Африке, почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах. Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: „Не надо убивать крокодилов“. Ник<олай> Степ<анович> отвел в сторону М. А. и спросил: „Она всегда так говорит?“ — „Да, всегда, — ответил М. А. — Я пишу об этом подробно, потому, что эта маленькая глупая фраза повернула ко мне целиком Н. С.“ Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это „встреча“ и не нам ей противиться. „Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей“, — писал Н. С. на альбоме, подаренном мне. Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи… возвращались на рассвете по просыпающемуся серо-розовому городу».

В минуты отдыха Елизавета рассказывала о себе. Родилась она 31 марта 1887 года в обедневшей дворянской семье, была младшей и все детство тяжело проболела. В семье дети страдали серьезными недугами. У старшей сестры обнаружили чахотку. Брат был с психическими отклонениями.

С семи до шестнадцати лет Елизавета — Лиля, как называли ее близкие, — не вставала с постели, страдая туберкулезом костей и легких. Во время психических приступов брат издевался над больной сестрой, добиваясь, чтобы она сказала, что выйдет замуж и родившихся у нее детей отдаст ему на растерзание.

Первое воспоминание Лили из детства — наклоненное над ней лицо мамы, когда она только что очнулась от обморока. Самое яркое впечатление — бабушка заставляет ее целовать образ целителя Пантелеймона и говорить: «Младенец Пантелеймон! Исцели младенца Елисавету!» Запомнились бессонные болезненные ночи, состояние отрешенности от жизни и как маленькая надежда — горящая лампадка у иконы Божьей Матери Всех Скорбящих Радость. Видимо, помогла ее вера. Однажды девочка встала на ноги, хотя ей было больно. Постепенно она научилась ходить, прихрамывая. С тех пор как старшая сестра прочитала ей сказку Христиана Андерсена о Русалочке, которой тоже было больно ступать, Лиля постоянно помнила о морской царевне и ей казалось, что и в ее жизни должны происходить чудеса. В четырнадцать-пятнадцать лет она мечтала о судьбе праведницы, святой и радовалась тому, что Бог посылает ей испытания и тяжелые болезни. Тем не менее Лиля упорно училась и в семнадцать лет окончила с золотой медалью гимназию. В 1904 году она поступила в Женский Императорский педагогический институт.

В это время в девушку влюбляется инженер-путеец Вениамин Васильев. Сначала она соглашается стать его невестой, отвечает на его страстную любовь. Но постепенно начинает понимать, что Вениамин, пусть хороший и влюбленный в нее молодой человек, не сможет дать ей яркую жизнь, которую рисовало ее экзальтированное воображение. Ведь она писала стихи и мечтала о встречах с необыкновенными людьми, каковыми считала всех поэтов. После многолетнего затворничества ее душа рвалась к неизведанному. И тут на ее горизонте появляется поэт Максимилиан Волошин. Она готова его полюбить… Но Макс не выказывает ей своей заинтересованности. А тут Гумилёв, у него все написано в глазах. Она не могла устоять. Если нельзя быть с Максом, то почему не провести время с Гумилёвым? Да еще этот пьяный месяц апрель, чувства бьют через край. Они постоянно где-то бывают: то в «башне» Вячеслава Иванова, то на литературных вечерах, то на лекциях. Гумилёв дарит Лиле свою книгу стихотворений «Романтические цветы». Ей импонирует, что поэт интересуется старофранцузскими песнями, которые изучает и она. Они пишут друг другу сонеты. Между ними устанавливаются отношения романтической любви. Гумилёв — рыцарь, преданно служащий своей даме, как в романе Сервантеса. Именно Дон Кихот — любимый герой Дмитриевой с детства. Гумилёв начинает поэтическую игру — он пишет сонет на заданные слова и просит то же сделать своих респондентов. Лиле он посылает такой сонет:

Тебе бродить по солнечным лугам,

Зеленых трав, смеясь, раздвинуть стены!

Так любят льнуть серебряные пены

К твоим нагим и маленьким ногам.

Весной в лесах звучит веселый гам,

Все чувствуют дыханье перемены;

Больны луной, проносятся гиены,

И пляски змей странны по вечерам.

Как белая восторженная птица,

В груди огонь желанья распаля,

Приходишь ты, и мысль твоя томится:

Ты ждешь любви, как влаги ждут поля;

Ты ждешь греха, как воли кобылица;

Ты страсти ждешь, как осени земля!

(«Тебе бродить по солнечным лучам», 1909)

Лиля отвечает Гумилёву:

Закрыли путь к нескошенным лугам

Темничные, незыблемые стены;

Не видеть мне морских опалов пены,

Не мять полей моим больным ногам.

За окнами не слышать птичий гам,

Как мелкий дождь, все дни без перемены.

Моя душа израненной гиены

Тоскует по нездешним вечерам.

По вечерам, когда поет Жар-птица,

Сиянием весь воздух распаля,

Когда душа от счастия томится.

Когда во мгле сквозь темные поля.

Как дикая степная кобылица,

От радости вздыхает вся земля…

И в это же время сообщает Волошину: «Гумилёв прислал мне сонет, и я ответила: посылаю на Ваш суд. Пришлите и вы мне сонет». Волошин тоже включается в игру и присылает сонет и Гумилёву, и Дмитриевой на те же рифмы:

СЕХМЕТ

Влачился день по выжженным лугам.

Струился зной. Хребтов синели стены.

Шли облака, взметая клочья пены

На горный кряж. (Доступный чьим ногам?)

Чей голос с гор звенел сквозь знойный гам

Цикад и ос? Кто мыслил перемены?

Кто с узкой грудью, с профилем гиены

Лик обращал навстречу вечерам?

Теперь на дол ночная пала птица,

Край запада луною распаля.

И перст путей блуждает и томится…

Чу! В темной мгле (померкнули поля…)

Далеко ржет и долго кобылица,

И трепетом ответствует земля.

Макс зовет на лето Лилю к себе, в Коктебель, он очень хочет заполучить ее в свои «чертоги». Дмитриева пригласила с собой Гумилёва. Он с радостью согласился. Но Макс уже начал ревновать Гумилёва к Дмитриевой. Она это почувствовала, однако отменить поездку без видимых причин сложно. В письме Волошину от 13 мая она оправдывается: «Дорогой Макс, я уже три дня лежу, у меня идет кровь горлом, и мне грустно. А ваше письмо пришло сегодня, оно — длинное, ласковое и в нем много стихов. Стало лучше. Ваш сонет „о гиене“ лучший из трех… У нас холодно. Думаю о Вас много и скучно от здешнего… Если достану билеты, то выеду 24-го в воскресенье; в первый день, когда могу. Марго ждать не стану (первая жена Волошина художница Маргарита Васильевна Сабашникова. — В. П.). В Москве ко мне, может быть, присоединится Гумилёв, если ему не очень дешево в III классе. Но я бы лучше хотела ехать одна. Хочется видеть Вас, милый Макс…» Насчет Гумилёва она лукавит. Он в Петербурге, и ехать они должны вместе. Она не хочет, чтобы Макс знал, что они все время проводят вместе и вместе планировали поездку в Коктебель. У Елизаветы свои планы, но она не знает, как сложатся в Крыму ее отношения с Максом, поэтому пока держит в неведении Гумилёва. А он настолько привязался к этой малокрасивой и больной женщине, что готов был взять ее в жены. Сама Дмитриева признавалась: «Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; — в это время я была невестой другого (то есть Васильева. — В. П.). Те минуты, которые я была с ним (с Гумилёвым. — В. П.), я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась…»

Гумилёв и понятия не имел, что Волошин питал надежды на продолжение отношений с Лилей, для того и пригласил ее в Крым. Конфликт уже созрел, его умело сплела Елизавета Дмитриева. 22 мая она пишет Волошину откровенное письмо: «Дорогой Макс, уже взяты билеты и вот как все будет: 25 мая в понед. Мы с Гумилёвым едем… В Москве мы останемся до 27-го вечера, а потом уже с Марго едем дальше, по моим расчетам мы приедем в субботу в 7 ч. утра в Феодосию, п<отому> ч<то> едем в III кл… Гум<илев> напросился, я не звала его, но т<ак> к<ак> мне нездоровится, то пусть… Я Вас оч<ень> хочу видеть и оч<ень> люблю. Лиля». Бедный Николай Степанович, знал бы он, что пишет его Лизавета, наверняка бы не стал собираться в дорогу. Но, увы, сети были раскинуты искусно и коварно.

20 мая 1909 года Гумилёв писал Волошину: «Дорогой Максимилиан Александрович! Вы меня очень обрадовали и письмом, и сонетом, и визитом. На последний я Вам отвечаю в этом письме через два часа после его получения (сонет „Облака“). Я написал еще сонет — посвящение Вячеславу Иванову, и он пишет мне ответ. Если хотите поспорить с более достойным Вас противником, я прилагаю Вам мои рифмы — книга — полудней — рига — будней — расстрига — трудный — верига — судный — слоновью — пророку — сердца — единоверца — року — кровью (речь идет о сонете Гумилёва „Освобождение“. — В. П.). Как видите, рифмы не вполне точны. Это Ваш развращающий пример. В Коктебель я думаю выехать числа 27, вряд ли раньше, может быть позже. В Петербурге новостей нет, разве то, что Кузмин поссорился с Позняковым (Сергеем Сергеевичем), Потемкин пропал без вести…» Гумилёв приложил к письму свой сонет «Нежданно пал на наши рощи иней…»:

Нежданно пал на наши рощи иней,

Он не сходил так много-много дней,

И полз туман, и делались тесней

От сорных трав просветы пальм и пиний.

Гортани жег пахучий яд глициний,

И стыла кровь, и взор глядел тусклей,

Когда у стен раздался храп коней,

Блеснула сталь, пронесся крик эриний.

Звериный плащ полуспустив с плеча,

Запасы стрел еще не расточа,

Как груды скал, задумчивы и буры,

Они пришли, губители богов,

Соперники летучих облаков,

Неистовые воины Ассуры.

Известен и ответ Волошина:

Гряды холмов отусклил марный иней.

Громады туч по сводам синих дней

Ввысь громоздя (все выше, все тесней)

Клубы свинца, седые крылья пиний,

Столбы снегов и гроздьями глициний

Свисают вниз… Зной глуше и тусклей.

А по степям несется бег коней.

Как темный лёт разгневанных эриний.

И сбросил гнев тяжелый гром с плеча,

И, ярость вод на долы расточа,

Отходит прочь. Равнины медно-буры.

В морях зари чернеет кровь богов.

И длинные встают меж облаков

Сыны огня и сумрака — ассуры.

Пока это была только литературная дуэль.

25 мая Гумилёв и Дмитриева убыли из Петербурга в Москву. В Москве, сразу же по приезде, Николай Степанович со своей спутницей отправился к Валерию Яковлевичу Брюсову, но, не застав его, оставил в редакции записку. Тот в свою очередь оставил записку для Гумилёва: «Очень жалею, что Вы меня не застали… я могу быть дома между 9 и 12 вечера. Если это для Вас возможно, приезжайте в эти часы ко мне „пить чай“. Буду очень рад».

Гумилёв с Дмитриевой остановились в гостинице «Славянский базар» на Никольской улице. Получив из редакции приглашение учителя, в тот же вечер Гумилёв отправился к мэтру и представил ему свою спутницу. Говорил ли он о ее стихах, неизвестно. Известно другое: у них состоялся обстоятельный разговор о сонетах, Брюсов хвалил сонеты Бутурлина. На другой день Николай Степанович купил книжечку стихотворений Бутурлина и подарил его своей спутнице с надписью: «Лиле, по приказанию Брюсова».

28 мая они покинули Москву. Об этой поездке Дмитриева писала в своей «Исповеди»: «Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его „Гумми“, не любила имени Николай, а он меня, как зовут дома, „Лиля“ — „имя похоже на серебристый колокольчик“, так говорил он».

31 мая путешественники были в Коктебеле. Можно себе представить, каково было видеть Волошину ни о чем не догадывающегося Гумилёва. Елизавета по выражению лица Макса поняла, что он готов ее любить.

Гумилёва поселили на третьем этаже в маленькой комнатке рядом с лестницей (шесть с половиной шагов на три шага). Маленькое окно смотрело на Сюрью-Кая и Святую Гору. Покатый деревянный потолок на шести балках нависал над головой. В комнатке помещались лишь маленький белый столик да деревянная кровать. Но именно тут поэт написал своих знаменитых «Капитанов».

Елизавету Макс поселил в удобной просторной комнате, увешанной коврами. Рядом с кроватью стояли большой стол и античная арфа.

Скоро Гумилёв заметил, что отношение Лили к нему стало меняться. Она часто уходила с Максом, ничего ему не говоря. Она добилась своего: Макс захотел ее. В воспоминаниях она признается: «В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Н. Ст. Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе: его, меня и М. Ал. (имеется в виду Волошин. — В. П.) — потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая это был Макс. Ал. Если Н. Ст. был для меня цветение весны, „мальчик“, мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую… Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, — к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: „Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Г-ву (Гумилёву. — В. П.) — я буду тебя презирать“. — Выбор уже был сделан, но Н. С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось, что хочу обоих, зачем выбор?»

Гумилёв оказался в неудобном положении и не знал, куда себя деть. Хорошо еще, что в это время у Волошина гостили граф Алексей Толстой со своей женой Софьей Дымшиц-Толстой, а также поэтесса Поликсена Соловьева.

Однажды гости Волошина устроили поэтический конкурс. Пять поэтов: Николай Гумилёв, Алексей Толстой, Поликсена Соловьева, Максимилиан Волошин и Елизавета Дмитриева — состязались в создании поэтического портрета красавицы-жены графа — Софьи. Лучшим, естественно, было признано стихотворение самого графа.

С каждым днем пребывание Гумилёва в Коктебеле становилось все более и более двусмысленным. Тогда Дмитриева сама попросила его уехать. Алексей Толстой позже вспоминал об этих событиях: «Его (то есть Гумилёва. — В. П.) карманы были набиты пауками, посаженными в спичечные коробки. Затем он заперся у себя в чердачной комнате дачи и написал замечательную, столь прославленную впоследствии поэму „Капитаны“… После этого он выпустил пауков и уехал…» Так начал завязываться узел, которому было суждено развязаться в ноябре 1909 года.

Дмитриева осталась на все лето в Коктебеле. Вдвоем с Максом они проводили время весело, наслаждаясь любовью и морем. Однажды волной на берег прибило корень виноградной лозы. Он был так вычурно обработан водой, что Волошин решил взять его себе на память. Дома придумали ему имя. Волошин вспоминал: «Он (корень. — В. П.) жил у меня в кабинете… пока не был подарен мною Лиле… Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чертовских святцах[7] и, наконец, остановились на имени „Габриах“. Это был бес, защищающий от злых духов». Как известно, заигрывание с чертом до добра никогда не доводит. Но Волошин и Дмитриева тогда об этом не думали. Этот-то черт и стал началом мистификации, которая разыгралась осенью, когда Лиля и Макс вернулись в Петербург.

В Петербурге Гумилёв постоянно сталкивался с Максом и Елизаветой в одних и тех же компаниях. Волошин ревновал Гумилёва к своей возлюбленной. А она опять начала привлекать к себе Гумилёва. В своей «Исповеди» она признавалась: «…я собиралась выходить замуж за М. А. — Почему я так мучила Н. С.? — Почему не отпускала его от себя?

Это не жадность была, это была тоже любовь. Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, другая другого. О, зачем они пришли и ушли в одно время!»

Вместе с любовной развивалась и литературная мистификация, которую придумали Дмитриева и Волошин.

Однажды Сергей Маковский (главный редактор нового журнала «Аполлон»), лежа дома с плевритом, получил письмо от таинственной поэтессы, подписанное буквой Ч, — она предлагала стихи для журнала. Мистик и эстет Маковский не мог не заинтересоваться незнакомкой, читая магические, полные полунамеков строки:

С моею царственной мечтой

Одна брожу по всей вселенной,

С моим презреньем к жизни тленной,

С моею горькой красотой…

………………………………………

И я умру в степях чужбины,

Не разомкну заклятый круг.

К чему так нежны кисти рук,

Так тонко имя Черубины?

И Маковский оказался пойманным в сети загадочной Черубины. Он стал показывать стихи (присланные на бумаге с траурной каймой) сотрудникам будущего журнала «Аполлон». Волошин подзадоривал Маковского. Алексей Толстой догадывался, что это мистификация. Николай Гумилёв, как, впрочем, и Иннокентий Анненский, Михаил Кузмин, Вячеслав Иванов, ничего поначалу не знавшие, одобряли невесть откуда появившиеся декоративные стихи. Маковский воспрянул духом от того, что таинственная красавица сопровождает рождение его журнала. Письма со стихами всё приходили, и Сергей Константинович складывал их у себя в спальне и перечитывал по вечерам. Таинственная «незнакомка» называла себя уже инфантой, писала о любви к цветам:

Люблю в наивных медуницах

Немую скорбь умерших фей,

И лик бесстыдных орхидей

Я ненавижу в светских лицах…

Маковский передает через посыльных таинственной «инфанте» охапки цветов. И письма ее становятся все таинственнее и возвышеннее. Черубина пишет уже о своем древнем испанском роде и его гербе:

Червленый щит в моем гербе,

И знака нет на светлом поле.

Но вверен он моей судьбе,

Последней — в роде дерзких волей…

Бедный, доверчивый папа Мако (так называли Маковского друзья. — В. П.). Если бы он знал, что его так умело разыграли Макс и Лиля! К имени беса «Габриак» мистификаторы прибавили частицу «де» (символ дворянской фамилии), а первую букву, обозначающую черта, развернули в имя Черубина. Так звали героиню рассказа Брет Гарта «Тайна Телеграфного Холма». Так возник таинственный псевдоним Дмитриевой — Черубина де Габриак.

В тайны мистификации была посвящена подруга Дмитриевой художница Лидия Брюллова, внучка знаменитого художника. Именно она отыскала у себя писчую бумагу с черным обрезом.

Маковский написал ответ Черубине. Она стала ему звонить (низкий волнующий голос, рассказы о себе: она — одинокая испанская аристократка, жаждущая жизни, ее духовник — строгий иезуит…). Маковский влюбился в фантом, в бумажный призрак с траурной каймой, в тень морского беса. По воспоминаниям Волошина, в это время Маковский ему признавался: «Если бы у меня было 40 тысяч годового дохода, я решился бы за ней ухаживать».

Наконец по Петербургу поползли слухи. Не все, правда, верили в таинственную «инфанту», кое-кто в открытую говорил о мистификации, но сведения-то шли от папа Мако, а Маковский пользовался репутацией серьезного человека.

Маковский надеялся увидеть Черубину на заседаниях Общества ревнителей художественного слова, но именно в то время, когда назначались заседания, она болела. Маковский и барон Н. Н. Врангель предприняли поиски таинственной испанки. И однажды папа Мако сказал Волошину: «Знаете, мы нашли Черубину (можно представить состояние Волошина после этих слов. — В. П.). Она — внучка графини Нирод. Сейчас графиня уехала за границу, и поэтому она может позволять себе такие эскапады. Тот старый дворецкий, который (помните?) звонил мне по телефону во время болезни Черубины Георгиевны, был здесь у меня в кабинете. Мы с бароном дали ему 25 рублей, и он все рассказал. У старухи две внучки. Одна с ней за границей, а вторая — Черубина. Только он назвал ее каким-то другим именем, но сказал, что ее называют еще и по-иному, но он забыл как. А когда мы спросили, не Черубиной ли, он вспомнил, что действительно Черубиной».

Это больше всего испугало Дмитриеву. Ей показалось, что с настоящей Черубиной она еще столкнется…

Вячеслав Иванов как-то прямо сказал Волошину: «Я очень ценю стихи Черубины. Они талантливы. Но если это — мистификация, то гениально». Гумилёв, по-видимому, тоже догадывался о чем-то, но молчал. А граф Толстой однажды сказал заигравшемуся Волошину: «Брось, Макс, это добром не кончится». Волошин ничего не хотел слушать. Но… секрет открыла сама Дмитриева. Однажды на «башне» Вячеслава Иванова Елизавета встретила увлекающегося оккультными науками немецкого писателя и переводчика Иоганнеса фон Гюнтера. У Вячеслава Ивановича за столом сидела веселая компания: жена Федора Сологуба — Анастасия Чеботаревская, Любовь Блок, художница Лидия Брюллова. Дмитриева, издеваясь над стихами Черубины де Габриак, сказала: «Наверное, она очень безобразна, раз до сих пор не рискнула показаться…» Гюнтер промолчал, хотя дамы начали спрашивать его мнение. Потом между Дмитриевой и Гюнтером завязалась беседа, они читали друг другу стихи и вместе покинули «башню». Гюнтер провожал Лилю. Однако возле дома, сойдя с извозчика, она попросила нового знакомого немного с ней пройтись. Гуляя, она рассказывала о себе, о том, что была у Волошина в Коктебеле, что именно там познакомилась с Гумилёвым, а потом принялась опять бранить Черубину. Гюнтер воспринял это как женскую ревность, чем и поддел ее. Он знал, что Волошин был в восторге от Черубины, а Гумилёва привлекала экзотика стихов таинственной испанки…

Позже Гюнтер в своих воспоминаниях «Под восточным ветром», вышедших в конце его жизни в 1969 году, так описывал признание Дмитриевой: «Она остановилась. Я с удивлением заметил, что она тяжело дышит. „Сказать вам?“ Я молчал. Он схватила меня за руку. „Обещаете, что никому не скажете?“ — спросила она, запинаясь. Помолчав, она, дрожа от возбуждения, снова сказала: „Я скажу вам, но вы должны об этом молчать. Обещаете?“ — и опять замолчала. Потом подняла голову. „Я должна вам рассказать… Вы единственный, кому я это говорю…“ Она отступила на шаг, решительно подняла голову и почти выдавила: „Я — Черубина де Габриак!“ Отпустила мою руку, посмотрела внимательно и повторила, теперь тихо и почти нежно: „Я — Черубина де Габриак“».

Гюнтер не поверил, что таинственная испанская красавица-аристократка, о которой говорили многие известные поэты Петербурга, — эта женщина. «Она была среднего роста, скорее маленькая, — вспоминал он, — довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперед, но губы полные и красивые. Нет, она не была хороша собой, скорее — она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от нее, сегодня, вероятно, назвали бы „сексом“». Тогда она пообещала немцу, что позвонит в редакцию «Аполлона» в пять часов дня и скажет, что познакомилась с Гюнтером по дороге между Мюнхеном и Штарнбергом два года назад. Это и будет доказательством. В обусловленный час в редакции раздался звонок, и Гюнтер убедился, что Черубина — это Лиля. Он не преминул поделиться этим открытием с Кузминым и, видимо, пытался узнать что-то о Дмитриевой от Гумилёва. Гумилёв, который к этому времени окончательно разорвал отношения с Лилей, отозвался о ней не очень лестно. Слова Гумилёва Гюнтер донес до самой Дмитриевой. Он же в ноябре на заседании Академии стиха на «башне» Вячеслава Иванова поведал о том, кто такая Черубина де Габриак. Гумилёв, конечно, был сильно обижен на Дмитриеву, но как человек благородный посчитал поступок Гюнтера, выдавшего тайну, недостойным честного человека, о чем и сказал ему. Между ними произошла крупная ссора, и они расстались навсегда. А позже и Кузмин рассказал все о Черубине в редакции «Аполлона». Но главным итогом этой мистификации и разоблачений оказалась драма между Гумилёвым и Волошиным.

Волошин, у которого продолжался роман с Елизаветой Дмитриевой, узнал, по-видимому, все от того же Гюнтера, что Гумилёв отзывался о его любовнице как о легкомысленной женщине и интриганке. Конечно, Максимилиан вспылил. Еще в октябре он пытался на заседании Академии стиха нагрубить Гумилёву в присутствии И. Ф. Анненского, В. И. Иванова, В. А. Пяста, П. П. Потемкина, но ему не удалось вывести из себя Николая Степановича.

Сама Дмитриева тоже подогревала страсти. Ей казалось, что ссора между двумя известными поэтами (чем бы она ни кончилась) возвеличит ее до уровня «инфанты».

Волошин, импульсивный и неуравновешенный, толстый и неуклюжий, не знал, как вывести Гумилёва из себя, чтобы показать ему, как он его ненавидит.

16 или 17 ноября у Гумилёва с Дмитриевой состоялся разговор. Встреча оказалась не очень удачной. Елизавета Ивановна старалась уязвить самолюбие поэта. Дмитриевой нужен был повод для ссоры, чтобы рассказать Волошину, какой негодяй Гумилёв. И она решает разыграть спектакль на четверых в доме ее подруги Лидии Павловны Брюлловой.

Дмитриева написала в своей исповеди об этой встрече так: «В понедельник ко мне пришел Гюнтер и сказал, что Н. С. на „башне“ говорил Бог знает что обо мне. Я позвала Н. С. к Лидии Павл. Брюлловой, там же был и Гюнтер. Я спросила Н. С., говорил ли он это. Он повторил мне в лицо. Я вышла из комнаты. Он уже ненавидел меня…»

А Волошин ненавидел Гумилёва. И искал случая для того, чтобы публично оскорбить поэта. Видимо, тот самый морской черт Габриак, материализованный им, не давал ему покоя. В связи с подготовкой нового журнала папа Мако договорился с художником Головиным, чтобы тот сделал групповой портрет ведущих сотрудников «Аполлона». И аполлоновцы часто навещали в те дни художника в его мастерской на самой вышке Мариинского театра. 19 ноября вечером в мастерскую Головина в Мариинском театре пришли Николай Гумилёв, Александр Блок, Сергей Маковский, Иннокентий Анненский, Михаил Кузмин, Евгений Зноско-Боровский и другие. Волошин появился в мастерской, по его признанию, уже основательно подогретый Дмитриевой.

В этот день в театре давали «Фауста», пел сам Федор Шаляпин. Мощный голос певца доносился до мастерской. Гумилёв беседовал с Блоком, который так и не стал ближайшим сотрудником «Аполлона». Хозяин мастерской вышел, гости разбрелись по комнате. Ссора между Волошиным и Гумилёвым произошла у всех на глазах. Вот как сам Максимилиан Александрович описал этот эпизод в воспоминаниях: «Все уже были в сборе… Шаляпин внизу запел „Заклинание цветов“. Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошел к Гумилёву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И. Ф. Анненского, который говорил: „Достоевский прав. Звук пощечины — действительно мокрый“. Гумилёв отшатнулся от меня и сказал: „Ты мне за это ответишь“ (мы с ним не были на „ты“). Мне хотелось сказать: „Николай Степанович, это не брудершафт“. Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: „Вы поняли?“» Так писал Волошин, но по другим мемуарам (графа Толстого) ссора произошла иначе: «…поэт В., бросившись к Гумилёву, оскорбил его. К ним подбежали Анненский, Головин, В. Иванов. Но Гумилёв, прямой, весь напряженный, заложив руки за спину и стиснув их, уже овладел собою. Здесь же он вызвал В. на дуэль». Гумилёв не мог простить оскорбления и поставил самые серьезные условия. Он потребовал стреляться на пяти шагах и до смерти одного из противников.

Секундантами Гумилёва стали Евгений Зноско-Боровский и Михаил Кузмин. Секундантами Волошина согласились быть художник князь А. К. Шервашидзе и граф Алексей Толстой. Весь день 20 ноября в редакции журнала «Аполлон» обсуждали ситуацию и думали над тем, как смягчить условия дуэли, чтобы избежать смертельного исхода. Ничего определенного не придумали.

21 ноября секунданты Гумилёва Михаил Кузмин и Евгений Зноско-Боровский поехали к Волошину и официально уведомили его о дуэли. Михаил Кузмин записал в дневнике в тот же день: «Зноско заехал рано. Макс все вилял, вел себя очень подозрительно и противно… Я с князем (то есть Шервашидзе. — В. П.) отправился к Борису Суворину добывать пистолеты, было занятно. Под дверями лежала девятка пик. Но пистол<етов> не достали, и князь поехал дальше… У нас сидел уже окруженный трагической нежностью „башни“ Коля (Гумилёв. — В. П.). Он спокоен и трогателен. Пришел Сережа (Сергей Ауслендер. — В. П.) и ненужный Гюнтер. Но мы их скоро спровадили. Насилу через Сережу добыли доктора. Решили не ложиться. Я переоделся, надел высокие сапоги, старое платье. Коля спал немного».

Гумилёв вел себя внешне очень спокойно и действительно провел целый день перед дуэлью на «башне». Он не хотел волновать родителей, особенно мать, которая могла бы почувствовать что-то неладное.

Интересно, что 21 ноября слух о предстоящей дуэли стал достоянием гласности. В этот же день газета «Русское слово» писала о ссоре поэтов, и, конечно, в ней было много вранья.

Секунданты условились, что местом дуэли будет Новая Деревня, то есть район печально известной Черной речки. С трудностями нашли дуэльные пистолеты — старинные, с выгравированными фамилиями всех, кто на них дрался. Решено было провести дуэль рано утром. Князь Шервашидзе вспоминал: «…я был очень напуган, и в моем воображении один из двух обязательно должен быть убит. Тут же у меня явилась детская мысль: заменить пули бутафорскими. Я имел наивность предложить это моим приятелям! Они, разумеется, возмущенно отказались. Я поехал к барону Мейендорфу и взял у него пистолеты…»

Секунданты не прекращали попыток изменить условия дуэли. Ясно, что с пяти шагов Гумилёв не промахнется и, если будет стрелять первым, убьет Волошина. В то же время условия — стрелять по команде одновременно — не оставляли шансов никому из дуэлянтов. Как признавался Толстой, с большим трудом под утро в ресторане «Альберта» удалось уговорить секундантов Гумилёва остановиться на пятнадцати шагах. Секунданты согласились, но Гумилёв категорически отказывался идти на какие-либо уступки. Только через сутки его удалось уговорить, объяснив, что для такого опытного стрелка, как он, и пятнадцать шагов — не расстояние. Дуэль была назначена на утро 22 ноября.

На ночь перед дуэлью Гумилёв остался на «башне». Рано утром, помолившись, он вверил свою судьбу Господу Богу.

Если во времена Пушкина на дуэль ехали в карете, то теперь оба противника отправились на Черную речку на автомобилях. Стояла сырая слякотная погода. По дороге в Новую деревню талый снег сыграл злую шутку с автомобилем Гумилёва и его секундантов. Он застрял в каком-то осевшем сугробе. Вскоре его догнал автомобиль, в котором ехал Максимилиан Волошин. Толстой позвал дворников с лопатами. Общими усилиями секунданты вытащили автомобиль из сугроба. Зноско-Боровский провалился в снег и потерял свою калошу. Гумилёв же за всем наблюдал спокойно и невозмутимо, стоя рядом на дороге. Наконец автомобиль заурчал, и дуэлянты двинулись к Новой Деревне.

За городом автомобили оставили у дороги, около занесенной снегом свалки и пошли к месту дуэли через поле. Распорядителем дуэли был выбран граф Алексей Толстой. Позже он вспоминал: «Когда я стал отсчитывать шаги, Гумилёв, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей, Гумилёву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем были цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег. Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, — взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоявшего, расставив ноги, без шапки. Передав второй пистолет В., я по правилам в последний раз предложил мириться. Но Гумилёв перебил меня, сказав глухо и недовольно: „Я приехал драться, а не мириться“».

Что думал поэт, когда у него в руках оказался пистолет? Возможно, он вспомнил пушкинскую дуэль и Дантеса? Но Пушкин дрался за честь жены, своей «косоглазой Мадонны», которую боготворил. А он вынужден был драться за свою честь. За день до дуэли, при встрече, он понял, как он глубоко заблуждался, обожествляя эту маленькую женщину, по-своему несчастную. Он ее не ненавидел, он просто вычеркнул ее из своей жизни в тот миг, когда поднял дуэльный пистолет. Пятнадцать шагов теперь отделяли его от всего того, что осталось позади. Он поднял пистолет, когда услышал слова Толстого: «Раз… два…» В этот момент секундант Гумилёва Кузмин от волнения сел прямо в талый снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком. Он уже представлял, как сейчас прольется кровь, и закрыл глаза. Толстой крикнул: «Три!» Гумилёв выстрелил. Волошин поднял пистолет тоже на счет три и нажал на спуск, но выстрела не последовало. Волошин проговорил в волнении: «У меня была осечка!» Позже он вспоминал: «…Гумилёв промахнулся, у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять еще раз. Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал…» Гумилёв, побледневший, видимо, приготовившийся уже к смерти и желавший ее (все-таки это лучше: умереть на дуэли, чем покончить жизнь самоубийством), крикнул: «Я требую, чтобы этот господин стрелял!»

Перед тем как выстрелить второй раз, Волошин спросил Гумилёва: «Вы отказываетесь от своих слов?» Гумилёв гордо и внятно ответил: «Нет!» Волошин выстрелил во второй раз — и снова осечка. Либо Всевышний хранил Гумилёва, либо бес Габриак издевался над Волошиным.

После второго выстрела князь Шервашидзе крикнул Толстому: «Алеша, хватай скорей пистолеты!» К Волошину подбежал граф Толстой, выхватил у него из рук пистолет и выстрелил в снег. Гашеткой графу ободрало палец. Гумилёв тут же стал настаивать: «Я требую третьего выстрела!» Секунданты начали совещаться и, так как никто из них не хотел смерти поэтов, единодушно ему в этом отказали. Толстой предложил дуэлянтам подать друг другу руки, но оба поэта отказались и разошлись навсегда. Гумилёв так и не простил обиды, хотя судьба и даровала им в конце жизни Николая Степановича еще одну встречу.

Почему же не попал с пятнадцати шагов (а по другой версии — с двадцати пяти шагов) в Волошина хорошо стрелявший Гумилёв, если он действительно стрелял серьезно? По признанию Толстого, его отец насыпал в пистолеты двойную порцию пороха, тем самым усилилась отдача при выстреле и существенно уменьшилась точность попадания. И опытность при этих условиях не играла никакой роли.

Но Гумилёв этого так и не узнал.

Дуэль окончилась. Гумилёв молча поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к своему автомобилю в сопровождении Кузмина и Зноско-Боровского. Волошин уехал со своими секундантами. В этот день Кузмин записал в дневнике: «Бежа с револьверным ящиком, я упал и отшиб себе грудь. Застряли в сугробе. Кажется, записали наш номер. Назад ехали веселее, потом Коля загрустил о безрезультатности дуэли. Дома не спали, волнуясь. Беседовали».

На следующее утро после дуэли в меблированные комнаты на Театральной площади, где жил князь А. Шервашидзе, пришел квартальный надзиратель и уведомил его, что будет суд и все участники дуэли понесут наказание. Князь вынужден был назвать всех участников.

Сразу в нескольких газетах появились сообщения о дуэли на Черной речке. Уже 22 ноября под заголовком «Еще дуэль» напечатала сообщение «Столичная молва», 23 ноября — «Биржевые ведомости», «Столичная молва» («Дуэль литераторов»), «Вечерний Петербург», «Новое время». 24 ноября появился еще ряд статей в газетах о дуэли двух поэтов, причем «Биржевые ведомости» опубликовали фельетон А. Измайлова «Галоша. Опыт некролога», в котором автор высмеивал героев дуэли:

На поединке встарь лилася кровь рекой,

Иной и жизнь свою терял, коль был поплоше.

На поле чести нынешний герой

Теряет лишь… калоши…

Другой автор «Биржевых ведомостей» А. Зорин просто издевался над дуэлянтами: «25 шагов расстояния, гладкоствольные пистолеты, сбитые мушки, половинный заряд. Да при таких условиях и в корову попасть трудно!»

25 ноября сообщение о дуэли появилось даже в газете «Одесские новости», а через день о дуэли писали московские газеты, такие как «Раннее утро» («Декадентская дуэль»). Сергей Маковский вспоминал потом: «Много писалось в газетах о поединке „декадентов“, с зубоскальством и преувеличениями. Репортеры „желтой прессы“ воспользовались поводом для отместки „Аполлону“ за дерзости литературного новаторства; всевозможные „вариации“ разыгрывались на тему о застрявшей в глубоком снегу калоше одного из дуэлянтов. Не потому ли укрепилось за Волошиным насмешливое прозвище „Вакс Калошин“?»

Одно из таких сообщений прочитала в далеком Киеве и Аня Горенко. Нет свидетельств, какие она испытала при этом чувства, но известно, что Волошина она недолюбливала на протяжении всей своей жизни.

Вскоре окружной суд приговорил дуэлянтов к домашнему аресту: Николая Гумилёва на семь дней, Максимилиана Волошина на один день. Был назначен и штраф: по десять рублей с каждого участника дуэли. Странно: оскорбление нанес Волошин, а виновным, по сути дела, был признан Гумилёв, который отстаивал свою честь!

Николай Гумилёв о Елизавете Дмитриевой никогда больше не вспоминал. Сама же носительница бесовского псевдонима вскоре разорвала связь и с Максимилианом Волошиным. 15 марта 1910 года она написала ему: «Я всегда давала тебе лишь боль, но и ты не давал мне радости. Макс, слушай, и больше я не буду повторять этих слов: я никогда не вернусь к тебе женой, я не люблю тебя… Я стою на большом распутье. Я ушла от тебя. Я не буду больше писать стихи…»

Пережив оба романа, Елизавета Дмитриева вышла замуж, как и предполагала, за инженера-путейца Вениамина Васильева, но счастливой не стала. Умерла она в 1928 году в ташкентской ссылке, куда попала за связь с Антропософским обществом. В своей «Исповеди» она призналась в том, что Гумилёв значил в ее судьбе очень много, она не забывала его до конца дней: «Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку. А мне? До самой смерти Н. Ст. я не могла читать его стихов, а если брала книгу — плакала весь день…»

16 сентября 1921 года, вскоре после расстрела поэта, Елизавета Ивановна посвятила ему стихотворение-эпитафию, в котором были такие строки:

          Как-то странно во мне преломилась

Пустота неоплаканных дней.

Пусть Господня последняя милость

         Над могилой пребудет твоей!

………………………………………………………..

        Разошлись… Не пришлось мне у гроба

Помолиться о вечном пути.

Но я верю — ни гордость, ни злоба

        Не мешали тебе отойти.

        В землю темную брошены зерна,

В белых розах они расцветут…

Наклонившись над пропастью черной.

        Ты отвел человеческий суд.

       И откроются очи для света!

В небесах он совсем голубой.

И звезда твоя — имя поэта

       Неотступно и верно с тобой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.