Четыре времени года в деревне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Четыре времени года в деревне

Из всех четырёх времен года я, как охотник, любил больше всего осень — сезон скитаний и бродяжничества. К Покрову в нашей Курской губернии сады уже насквозь пропитывались запахом спелых яблок. У шалашей сторожей, на свежей соломе они лежали грудами, румяно-крапчатые, жёлтые и матово-белые, знаменитая курская «антоновка». Садовники вязали рогожные бунты, грузили телеги.

Завтра «Спас-праздник» и яблоки впервые шли на базары.

Кучка деревенских мальчишек и девочек, босоногих, в разноцветных рубашонках, обсели, как стая воробьёв, вороха с «падалками». Кто из них принёс копейку, кто пяток яиц, кто отчаянно пищавшего цыплёнка с голой шеей. Падалки, по обычаю, поступали во владение сторожей, и потому все доходы с ребячьего аппетита шли в их карман. Тут же несколько баб выбирали для себя гнилые, уверяя, что «они хоть и прелые, а сладкие, с кваском».

С каждым днём всё больше редело в садах и рощах. Клён осыпал дорожки жёлтыми звёздами опавших листьев. Забуревал лист и на яблонях, и по густым купам ракит словно брызнуло сединой.

Сухо и ясно в воздухе. Никогда не были так красивы наши старые сады, переливаясь всеми оттенками цветов, никогда не бывали так дороги последние запоздавшие остатки замирающей на зиму природы. Лето окончательно уступило сытому румянцу осени. Красные гроздья рябины, шиповника, калины и барбариса горели ярким пламенем среди потускневшей зелени. В траве, на деревьях и на небе преобладали красноватые оттенки. Наступала настоящая «красная осень».

Улетали из садов иволги и горлицы, редко можно было заметить какую-нибудь запоздалую птицу. Было что-то прощальное и трогательное в русском осеннем пейзаже: последняя догорающая яркость красок, последняя жизнь в поле, последнее тепло. Колорит осени особенно гармонировал и мягко ласкал глаз, всё в нем принимало мягкий пастельный тон: избы, лес, трава и дали. Этот золотисто-коричневый колорит мы видим на картинах старинных мастеров. В пруду вода особенно чиста и прозрачна, как жидкий хрусталь, едва гнётся его зеркальная поверхность, на которой жёлтый лист плавает сверху, не погружаясь в этот голубой хрусталь. Облик садов, камышей и мельницы отражаются в воде словно живые.

А?дали!.. Словно стали незнакомыми привычные дали родных мест. Всё в них теперь туманно-голубое, мягкое, ласкающее глаз. Видны места, которых давно не было видно за стенами зелени и густой листвой деревьев. Светло в них, широко и пусто. Курятся в дали степи лишь дымки пастухов, да по жнивьям кое-где ещё бродят стада овец. Жизнь с каждым днём всё больше уходит с полей к деревням и гумнам.

Жестокий холодный ветер не переставая начинал дуть в конце октября через пустые, почерневшие поля, обивая последний лист, изгоняя последнюю птицу, наводя тоску на душу человека. Скотина больше не выгонялась в поле, оно пустело окончательно, обезлюдевало, и только седые бурьяны на межах одиноко колыхались по ветру. Высоко в холодном воздухе тянулись на юг журавли. С мерным жёстким скрипом, не спеша, махали они своими большими крыльями, вытянувшись друг за другом косым треугольником.

Хотя по пословице «Введенье ломает леденье», однако и на Введенье зима не сдавала. С декабря начинались страшные морозы. «Варвара приходила с молотом, Микола с гвоздем». «Варвара мостила, Микола гвоздил».

К Варвариному дню щигровский мужик уже верил, что зима «стала», и что «открылся путь». Бородатые красные рожи в полушубках и овчинных тулупах, плотно подпоясанные, закопошились по всем сёлам и деревням. По большому одиннадцатисаженному шляху, по которому ещё Батый ходил громить московское соломенное царство, двигались обозы с рогожными тюками, с высокими крашеными дугами, с толстоногими коренниками. Начинались ярмарки в Курске, Тиме, Щиграх и Коренной. Поползли из своих голодных лесов полехи в наши хлебные места с досками и брёвнами.

Наступали, наконец, ясные и синие морозные дни, с глубоким рыхлым и скрипучим снегом, с чёрными галками на ракитах, те дни, когда Русь особенно кажется Русью, когда русская печь, русский тулуп, русский самовар и русская водка делались особенно понятными. Таких дней не знает и никогда не узнает иностранец, русский же человек, привыкший к ним, делается от них только веселей и разговорчивее, похлопывая рукавицу об рукавицу, да перетоптываясь с прибаутками на месте, чтобы «пятки к снегу не пристали».

После Николы начиналась у нас настоящая зима с холодами. Народ терпеливо переносил никольские морозы, зная, что за ними придут другие: сначала филипповские со Спи– ридона-поворота, когда «солнце поворачивается на лето, а зима на мороз»; потом рождественские; потом крещенские — самые лютые, а там сретенские, когда «зима с весной встречаются», афанасьевские; пока не придут «Сороки». От «Сороков» остаётся всего сорок последних морозных дней, а там тепло.

Уже с Евдокеи «навозные проруби» начинает показываться весна. На Евдокею уже «курица у порога воды напивается». В Сороки жаворонки должны прилететь, с Алексея Божьего человека «с гор потоки»; потом, смотришь, и Красная горка — холмы зеленеют. Какая будет погода на Красную горку —такая и всё лето, на неё же замечают, можно ли сеять гречиху или нет. В апреле, по народной поговорке, «земля преет», а на Руфа — земля рухает и все оттаивает, начинается весна.

Уже после Благовещения в наших местах чувствуется начало весны. Могучее, но мягкое дыхание несётся с юга на широких, упругих крыльях и уносит обессилевшую зиму. Один день сделал то, чего не могли сделать недели оттепели. Целые поляны, целые горы сразу обнажались догола. Певучие потоки, искрящиеся весёлыми огоньками весеннего солнца, с блеском, бульканием и журчанием неслись вперегонку друг другу из далёких полей, и все они впадали с разных сторон в нашу степную речку, которая сразу стала могучей и грозной рекой, ломавшей свои посинелые льды.

Прежде всего в наш пруд под горой, на которой стоял дом, пришёл огромный Ракитин верх, изобиловавший летом всяким полевым зверем и птицей. Его многочисленные овраги в дальних полях, известные разве одним лисицам, налили его до краёв. По оврагу, в котором летом росла весёлая зелёная трава, а на дне паслись табунки серых куропаток, теперь нёсся могучий синий поток. Вслед за Ракитиным верхом тронулись и другие овраги, логи и верхи. Пять месяцев сряду набивали их зимние вьюги и метели снегом; набили, как хороший ледник, до самого края, вровень с полем, так что серый волк — обычный странник этих мест, переходил их поперёк, как по ровному месту.

День и ночь ревели воды, проходя через мельничную плотину, у которой были открыты все заставки, и всё же пруд был переполнен до краев и вокруг него залиты все сады, от которых на поверхности торчали только голые вершины деревьев.

Как только стали спадать вешние воды, прилетели птицы. Накануне их ещё не было, а утром, в день прилёта, они повсюду: между кочек луга, на озёрках, в камышах и перелесках. Их гонит с юга какая-то непобедимая, роковая сила. Ещё нет корма прилетевшим путникам на безотрадных, не оттаявших полях, а уже поля и лужи закипели жизнью. Пернатое племя чуяло подступающий жар крови, время размноженья и витья гнёзд, и неслось косяками навстречу прохладным ветрам уходящей зимы. Везде по лугам, садам и полям сидела, ходила и перелетала перелётная птица. Торопливо кружились в воздухе стаи, ежеминутно падая куда-нибудь в лужу, чтобы долго затем из неё не подниматься. На всех кочках луга сидели усталые чибисы, насторожив хохлатые головки. Всю ночь был слышен скрип крыльев возвращающихся журавлей. Словно чьи-то несметные рати, перекликались в воздушных высях птичьи стаи.

Утром, выйдя пройтись по старому саду, бывшему ещё наполовину в снегу, я с радостно дрогнувшим сердцем согнал сорвавшегося из малинника первого вальдшнепа.

Как только сходили вешние воды, весна начинала свою могучую работу. К концу апреля глубокая горячая синева глядела сквозь зелёные шатры листвы, а в высоком безоблачном небе медленно плыло горячее солнце. В сквозных зелёных аллеях сада, которые высокими сводами шли от дома к пруду, ещё стояла зелёная прохладная полутьма Лиловым кружевом мигали по золотистым от солнца дорожкам тени деревьев. Из каждого вершка сочного курского чернозёма лезла, напирая и распирая, зелёная растительная мощь; густые кудрявые травы поднимались не по часам, а по минутам, раскрывая цветы, полные красок и аромата. Одна и та же чёрная сырая грудь земли высылала изнутри себя под дыхание весеннего солнца и голубою незабудку, и сквозной пушистый пузырь одуванчика, и миндальную медовую таволгу. Плодотворная сила проникала в бездушные толщи и обращала их в неиссякаемые утробы рождения.

Наливались тугие почки и тут же лопались от переполнения своими собственными соками. Мясистые душистые плоды завязывались из сквозных листиков, тонких, как крыло бабочки. Кровавый сок вишни густел в белоснежных лепестках. Ананасом пахнувшая ягода земляники налилась в глуши трав из белого цветка.

Сила жизни била из недр земли неудержимым, страстным ключом: вчера упавшее зерно сегодня уже пило солнечный свет зелёной былинкой, зарываясь тонким корешком во влажную и тёплую почву. Вода, воздух и земля были полны нарождающихся организмов.

Плодородие было разлито в неподвижном воздухе, в этих роскошных наливавшихся побегах. Яблони стояли, рассеянные по зелёной густой траве, как невесты, убранные на свадьбу сплошными букетами белых цветов. Везде была незримая внутренняя работа зарождения, везде шум и голоса любви. Что было вчера сухим прутом, то сегодня оделось пышным листом, и даже сквозь мёртвый скелет пня пробила сплошной порослью сочная молодая почка. Она развернула уже листы и укрыла молодой жизнью остатки смерти.

Сквозь слои хвороста, сквозь навозные насыпи рвов и заросли камыша на реке непобедимо пробиваются зелёные молодые травы. Ширится лопух, густеет сныть, тянутся на высоту кустов упрямая крапива и чистотел, заполняя всё своей жирной зеленью. Всё цвело и выползало, чего не было видно несколько часов тому назад. В воздухе, в цветах, в траве, в земле, на деревьях кишат, снуют и жужжат всякие мошки, бабочки, жучки и червяки. Всё это искало друг друга, всё торопилось откликнуться на зов природы, всё было полно творящей силы любви; птицы и пчёлы, страстно кричавшие день и ночь лягушки, распускавшийся цветок и пробивавшийся побег. В конце апреля начинались обыкновенно тёплые дожди, после которых наступали те влажные, настоящие майские ночи, когда начинали расцветать белый жасмин и розы.

Душистый пар днём и ночью стоял в садах между неподвижными зелёными шатрами лип, каштана и клёна. Ночью всё пело кругом: из каждого куста лилась неудержимая страстная песня соловьёв, которые составляли славу наших мест; они изнывали в любовных трелях. Казалось, сама майская ночь, наполненная запахом цветущей сирени, в этих страстных переливах выливалась в ту потребность любви, которая переполняла живущее и растущее в ней, и которой трепетала вся природа.

Минули май и июнь, и с ними отошла весёлая работа сенокоса, вслед за чем русская деревня стала готовиться к центральному и самому главному событию крестьянской жизни — уборке хлеба.

Эта последняя у нас начиналась обыкновенно после «Казанской», хотя часто после этого чисто народного праздника наносило дождь и около недели стояла на дворе мокрая погода. Налив зерна в этом случае останавливался, и только к Ильину дню ветер высушивал и обдувал колосья. Афанасий Неумираев, седой столетний старик, почитавшийся в округе вроде местного «щура» древних славян, с лысой, как колено, головою, каждое утро ходил смотреть «налив» колоса в поле. Много лет подряд, из года в год, ему принадлежало право устанавливать первый день жатвы. Он видел уже шестое поколение людей и был сыном и внуком таких же долголетних людей, за что всю их семью и прозвали Неумираевыми.

—?Молочка в зерне хоть и не стало видно, — отвечал он на вопросы, — да только рано ещё, нехай закалянеет зерно трошки.

За день до Ильи пророка, наконец, старик торжественно заявил старшине, что «кормилица готова, зёрнышко на жаре словно рогом взялось», и на другой день, после праздника, с зарёй на полях закипела работа.

Безмолвное и безлюдное поле жёлтых колосьев, стелившееся, насколько только хватал глаз, необъятной шириной, вдруг закипело, как муравьями, работающим народом. Дружно, нога в ногу, плечо к плечу, рядами, двигались белые рубахи и бородатые лица на клины ржи и гречихи, дружно мелькали на солнце сверкавшие жала кос. Несколько недель подряд шла на полях горячая работа, и с каждым часом всё гуще становились ряды тяжёлых копен. Всё дальше и дальше отступали от наступающих кос редкие уже теперь острова стоявшего хлеба. Следом за косцами подвигалась и вязка.

Красные юбки и жёлтые кофты маковым цветом были рассыпаны по скошенным жнивьям, повсюду гнулись бабьи спины и мелькали загорелые руки. Захлёстывая через плечо соломенные перевясла, быстро перетягивали они тугие снопы и крестами клали их друг на друга. Пот градом катился по лицам, чёрным от пыли, ныла спина, ломило ноги, а вздохнуть было некогда: низко уже было солнце, а впереди ещё лежали длинные несвязанные ряды.

—?Ну, ну… бабы, вяжи, не зевай! — Сурово покрикивал лысый староста Савелий, широко шагая во главе дюжины кос, весь насквозь промокший от пота, без шапки и босой.

Кончилась страдная пора к самому Успению, и по беспредельному полю поползли во все стороны тяжко нагруженные снопами бесконечными вереницами возы. От зари и до зари медленно тянулись они повсюду, куда ни кинешь взгляда.

На гумнах, около крестьянских конопляников выросли круглые, островерхие одонки, словно высыпки золотистых грибов-маслёнок, поднявшиеся среди зелени ракит и тёмных крыш деревни. Золотое обилие глядело из каждой околицы и каждого двора. Мужику теперь уже не страшна была зима с её голодным зевом и холодным дыханием — был хлеб людям, корм скотине, солома для печи.

Молотьбу я любил смотреть у нас на гумне, где у отца, по старине, была приводная американская молотилка в шесть лошадей, ходивших по кругу. Сквозь открытые настежь ворота риги выносило клубы пыли, шум и грохот. В полутьме огромного сарая, сквозь едкую пыль неясно мелькали потные лошади с соломенными пучками в ушах, тяжко, но дружно ворочавшие огромное скрипучее колесо привода. Мальчишка, сидевший на водилах, орал на них беспрерывно и не жалея кнута. Колёса и блоки вертелись с глухим гулом, ремни хлестали по воздуху, зубья барабана вертелись и ревели. Весь пол риги был завален снопами, ещё больше усиливавшими темноту помещения.

Высокий рабочий, весь почерневший от пыли, часами сильными взмахами совал в барабан тяжёлые снопы, которые баба подносила ему сзади.

Туча пыли, хоботья и зерна вперемешку с обрывками соломы выскакивала с другой стороны из железной пасти машины, обдавая собой кучу баб, проворно отгребавших солому. Небольшая худощавая бабёнка, перегнувшись вдвое, вся забрасываемая тучами пыли, работала под самым барабаном, быстро сгребая граблями. Штук шесть других перехватывали у неё солому и отбрасывали её к воротам.

На двух соседних с ригой токах молотили цепами гречиху. Саянки в клетчатых понёвах, однодворки в миткалевых рубашках и монистах и дворовые в тёмных юбках и замашных рубахах работали весело и дружно. В воздухе высоко взмахивались десятки цепов, взлетали тучи пыли и хоботья, дождём падая сверху. С глухим стуком цепов по убитой твёрдой земле сливались в один сплошной гул говор и смех молотильщиц. Суровая, осанистая фигура приказчика Дементьевича, в синем армяке и с длинным черешнёвым батожком — символом мужицкого почёта и власти, солидно расхаживал по гумну, отдавая неспешные распоряжения.

Молотьбой обыкновенно заканчивалась летняя работа в деревне, а с ней и последний из четырёх сезонов года, которые я взял на себя смелость здесь описать читателю.