КВАРТИРА ПЕРВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КВАРТИРА ПЕРВАЯ

РОЖДЕНИЕ, МЛАДЕНЧЕСТВО И ОТРОЧЕСТВО, ПРОВЕДЕННЫЕ В СЕМЕЙСТВЕ ОТЦА (Московская Мариинская больница)

«Сретенского Сорока{3}, Церкви Петра и Павла, что при больнице для Бедных, Тысяча восемьсот двадцать пятого года Марта пятнадцатого родился у штаб-лекаря Михаила Андреевича Достоевского сын Андрей. Молитвовал священник Василий Ильин, при нем был дьячок Герасим Иванов, крещен того же месяца шестнадцатого. Восприемниками были: Московский купец Федор Тимофеев Нечаев и Московского Именитого Гражданина Александра Алексеева сына Куманина жена Александра Федорова. Крещение совершал священник Василий Ильин с причтом».

Вот что гласит моя метрика о водворении моем на первую мою квартиру, в правом уличном флигеле Московской Мариинской больницы. Год, месяц и число приведены с точностью в этой метрике; к этому могу прибавить только то, что 15 марта 1825 года приходилось на воскресенье. Следовательно, день моего рождения было воскресенье, а крестин — понедельник, и притом, что в этот 1825 год 15 число марта было в воскресенье шестой недели Великого поста, то есть за две недели до Пасхи, которая тогда приходилась на 29 марта.

Это, так сказать, официальные сведения о моем рождении. В частности же могу присовокупить слышанное мною впоследствии об обстоятельствах, его сопровождавших. Появления моего на свет Божий вовсе не ожидали так скоро, как оно совершилось. Это могло произойти или потому, что ошиблись в счете (что всего вероятнее), или потому, что я действительно поторопился (как и всегда во всем при своем живом характере), то есть был несколько недоношен, — каковая версия имеет подтверждение и в том, что я в момент своего появления на свет был очень слаб, что заставило окрестить меня на другой день, 16 марта, несмотря на приходившийся понедельник (день тяжелый). Какие бы причины ни были, но дело было в том, что знакомая акушерка, хотя и была приглашена, но не была еще водворена в доме; отец тоже не ожидал так скоро кризиса… продолжал спокойно выезжать к многочисленным своим больным. — Вот именно 15 марта и случилось то, что отец был в отсутствии, когда мать мгновенно почувствовала приближение родов; акушерка жила очень далеко, и мать чувствовала, что уже некогда было посылать за ней. В таковом критическом положении, к счастью, мать вспомнила, что в больнице имеется доктор Гавриил Лукьянович Малахов, который по специальности был гинеколог и акушер, она сейчас же послала за ним, и только что он явился, как и я появился на свет Божий. Когда часа через полтора возвратился отец, то все было уже покончено и тогда только послали за акушеркой.

Впоследствии, когда я уже начинал себя помнить и с нянюшкою совершал свои прогулки по больничному саду или лужку, то няня Алена Фроловна, встречая доктора Гавриила Лукьяновича Малахова, кланялась ему и всегда говорила мне: «Смотри, вот идет твой бабушка!», и я никак не мог понять и сообразить, почему он, мужчина, Гавриил Лукьянович Малахов, приходится мне бабушкой, а не дедушкой.

После рождения каждый автобиограф, конечно, начинает историю своего младенчества с тех пор, как он начал чувствовать и помнить, что он живет. Но я, прежде нежели обращусь к этому, хочу сказать все то, что знаю о своих родителях, а также и вырисовать ту, так сказать, среду, в которой я начал себя помнить. Но, к сожалению, я очень мало знаю подробностей о своих родителях. Вероятно, это произошло потому, что не только я остался слишком юн после их смерти, но и старшие мои братья и сестры тоже не могли быть допущены к серьезным разговорам с родителями о их прошедшем. — Впрочем, это относится только до сведений об отце, о матери же я впоследствии мог собрать очень подробные сведения от ее сестры, а моей тетки — Александры Федоровны Куманиной.

Отец мой, Михаил Андреевич Достоевский, окончив свою общественную деятельность, был коллежский советник и кавалер трех орденов. Он был уроженец Каменец-Подольской губернии. Фамилия Достоевских принадлежит к числу очень древних дворянских фамилий, по крайней мере в родословной книге кн. Долгорукова дворянская фамилия эта отнесена к существовавшим ранее 1600 года литовским фамилиям; однофамильцев же у нас не имелось и не имеется{4}. Я слышал, что и по настоящее время в Каменец-Подольской губернии есть местечко Достоево{5}, принадлежавшее когда-то нашим предкам. Из некоторых бумаг покойного отца, случайно перешедших ко мне, видно, что отец моего отца, то есть мой дед Андрей, по батюшке, кажется, Михайлович, был священник. Про мать же свою мой отец, сколько я могу упомнить, отзывался с особенным уважением, представляя ее женщиной не только умною, но и влиятельною в своем крае по своему родству; девической фамилии ее, впрочем, я не знаю.

Так как дед мой непременно хотел, чтобы его сын, а мой отец, пошел по его же стопам, т. е. сделался священником, и так как отец мой не чувствовал к этой профессии призвания, то он, с согласия и благословения матери своей, удалился из отческого дома в Москву, где и поступил в Московскую Медико-Хирургическую Академию{6} студентом. По окончании курса наук в Академии, он в 1812 году был командирован на службу лекарем первоначально в Головинский и Касимовский военные госпитали, а затем в Бородинский пехотный полк, где получил звание штаб-лекаря. Из Бородинского полка был переведен ординатором в Московский военный госпиталь в 1818 году. Затем был уволен из военной службы и назначен лекарем в Московскую Мариинскую больницу{7}, со званием штаб-лекаря, в марте месяце 1821 года, где я и родился и где отец мой, покончив свою служебную деятельность в 1837 году, прослужил все 25 лет. Из разговоров отца с матерью я усвоил себе то, что у отца моего в Каменец-Подольской губернии, кроме родителей его, остались брат, очень слабого здоровья, и несколько сестер; что после окончания курса науки вообще, сделавшись уже человеком и общественным деятелем, отец мой неоднократно писал на родину и вызывал оставшихся родных на отклик и даже, как кажется, прибегал к печатным о себе объявлениям, но никаких известий не получал от своих родных. В заключение к сведениям об отце я могу добавить следующее: хотя, как выше я высказал, дворянский род наш один из древних, но или вследствие того, что отец мой, оставив родину, скрылся из дома своих родителей, не имев при себе всех документов о своем происхождении, или по другим каким причинам он, дослужившись до чина коллежского асессора и получив орден (что давало тогда право на потомственное дворянство), зачислил себя и всех сыновей к дворянству Московской губернии и был записан в 3 часть родословной книги. Помню то, что когда ему говорили, зачем он не хлопотал о доказательствах своего древнего дворянского происхождения, то он с улыбкой отвечал, что он не принадлежит к породе Гусей{8} (басня Крылова «Гуси» тогда была в большой моде). Но, собственно-то, он не хлопотал оттого, что это стоило бы больших денег.

Теперь расскажу все, что я знаю о происхождении и родстве моей матери.

Мать моя — Марья Федоровна, урожденная Нечаева. Родители ее были купеческого звания. Отец ее Федор Тимофеевич Нечаев{9}, которого я еще помню в своем детстве как дорогого и любимого баловника-дедушку, до 1812 года, т. е. до Отечественной войны, был очень богатый человек и считался, т. е. имел тогдашнее звание именитого гражданина. Во время войны он потерял все свое состояние, но, однако, не сделался банкротом, а уплатил все свои долги до копейки. Помню как сквозь сон рассказы моей матери, как она, бывши девочкой 12 лет, в сопровождении своего отца и всего его семейства, выбралась из Москвы только за несколько дней до занятия ее французами; как отец ее, собравши, сколько мог, свои деньги, которые, как у коммерческого человека, находились в различных оборотах, вез их при себе; что все эти капиталы были в бумажных деньгах (ассигнациях); что, проезжая вброд через какую-то речку, карета их чуть не утонула со всеми пассажирами и лошадьми и что они все спаслись каким-то чудом, выпрыгнувши или быв вытащенными из экипажа посторонними людьми; что, вследствие того, что карета долгое время оставалась в воде, все ассигнации до того промокли, что оказались вовсе потерянными; что, приехав на место, они долгое время старались сколь возможно отделять ассигнации друг от друга и просушивать их на подушках, но что из этого ничего не вышло. Таким образом, весь наличный капитал деда был тоже потерян.

Так как в продолжение всего описания моей жизни я часто буду упоминать о своих родных со стороны матери, то, чтобы яснее показать это родство, я изображу его здесь в таблице.

Из таблицы этой видно, что дед моей матери, а мой прадед, был Михаил Федорович Котельницкий (1). Он принадлежал к дворянскому роду и в год замужества своей дочери Варвары Михайловны (моей бабушки), в 1795 году, был коллежским регистратором и занимал должность корректора при Московской духовной типографии[1]; по всей вероятности, личность эта была недюжинная.

Это можно заключить из того, во-первых, что по должности своей он должен был знать в совершенстве русский язык и, по всем вероятиям, находился в близких сношениях со всеми тогдашними литераторами (так как типографий тогда было немного), а судя по времени, мог быть в сношениях и со знаменитым в то время Новиковым. Во-вторых, косвенным образом об его развитости можно заключить и из того, что своего сына, Василия Михайловича, он повел так, что тот получил высшее образование и впоследствии был не только доктором, но и профессором Московского университета по одной из кафедр медицинского факультета{10}. К сведениям о прадеде моем могу присовокупить, что портрет этой личности имеется у меня. Это — изящная по отделке миниатюра, рисованная на слоновой кости. Кстати, сообщу здесь, как приобретен мною этот портрет. В 1865 году, когда я был в Москве, то тетка моя Александра Федоровна Куманина, не потерявшая еще тогда совершенно памяти, повела меня в свою спальню и, порывшись в своих комодах, вынула две миниатюры (вторая миниатюра была портретом моей бабушки Варвары Михайловны (4), которая тоже в настоящее время находится у меня) и сказала: «Возьми это себе; это портреты моего дедушки и моей матери; передаю их тебе, потому что ты умеешь беречь и ценишь вещи, особенно относящиеся до своих родных…»

У Михаила Федоровича Котельницкого был сын Василий (2), как выше упомянуто, — профессор Московского университета; он был женат на Надежде Андреевне (3), следовательно, Василий Михайлович был родным дядей маменьки, а мне приходился дедом. Они были бездетны; личности эти я знал и очень хорошо помню. Были дочери: Варвара Михайловна, моя бабка (4), которая была в замужестве за купцом Федором Тимофеевичем Нечаевым (5), моим дедом, которого я тоже помню, и NN Михайловна (6) (кажется, Анна), которая была в замужестве за Андреем Тихомировым (7). Этих двух личностей я не застал и не знаю, но застал и помню их детей: Василия Андреевича Тихомирова (8) двоюродного брата моей матери, и Настасью Андреевну, по мужу Маслович (9 и 10), двоюродную сестру моей маменьки.

От брака Федора Тимофеевича с Варварой Михайловной (это был первый брак Федора Тимофеевича) был один только сын Михаил Федорович (15), оставшийся холостым, и две дочери: Александра Федоровна (16), в замужестве за Александром Алексеевичем Куманиным (17), то есть моя тетка, и Марья Федоровна (18) — моя мать.

После смерти бабки моей Варвары Михайловны в 1813 г., дед мой Федор Тимофеевич женился вторым браком на девице Ольге Яковлевне Антиповой (31) в 1814 году. От этого брака было много детей, но в живых остались только две дочери — Ольга Федоровна (32), впоследствии замужем за Дмитрием Александровичем Шером (33), и Екатерина Федоровна (34), впоследствии в замужестве за Дмитрием Ивановичем Ставровским (35).

Итак, во время моего малолетства у нас были следующие родные со стороны матери: 1) отец ее Федор Тимофеевич Нечаев; 2) брат Михаил Федорович Нечаев; 3) сестра родная Александра Федоровна Куманина и ее муж Александр Алексеевич Куманин; 4) мачеха Ольга Яковлевна Нечаева; 5) сестра единокровная Ольга Федоровна; 6) таковая же Екатерина Федоровна; 7) родной дядя Василий Михайлович Котельницкий и его жена Надежда Андреевна; 8) сестра двоюродная Настасья Андреевна Маслович и ее муж Григорий Павлович; 9) двоюродный брат Василий Андреевич Тихомиров. — Все эти личности были родственно знакомы с нашим семейством и бывали в нашем доме, а потому я почти обо всех их не раз буду еще упоминать в своих воспоминаниях.

Рассказавши все, что знаю об отце и матери, их происхождении и родстве, я должен сообщить то же самое и о нашем семействе. Отец мой женился на моей матери в 1819 году. До рождения моего у родителей моих было трое детей, следовательно, я был четвертым. В 1820 году октября 13 родился мой старший брат Михаил{11}; 1821 года октября 30 родился брат Федор; 1822 года декабря 5 родилась сестра Варвара{12}. После меня у родителей моих было еще четверо детей, а именно: сестры Вера и Любовь родились 22 июля 1829 года близнятами{13}; брат Николай родился 13 декабря 1831 года{14} и сестра Александра, родившаяся 25 июля 1835 года{15}.

Сестра Любочка жила только несколько дней и скончалась; и вообще эти две близнятки были очень слабы здоровьем, и все предполагали, что они будут недолговечны, а между тем, благодаря Богу, сестра Вера Михайловна и теперь (1895 г.) еще здравствует, достигнув седьмого десятка лет. Здесь я отмечу, кстати, то обстоятельство, что смерть сестры Любочки я помню совершенно ясно, хотя мне было тогда с небольшим четыре года. Помню очень хорошо, как отвезли маленький гробик в коляске, в которой сидел и я, и похоронили на Лазаревском кладбище, в ногах у бабушки нашей Варвары Михайловны Нечаевой.

Все мы родились в правом (при выходе из двора) трехъэтажном каменном флигеле, состоящем при Московской Мариинской больнице, исключая старшего брата Михаила, родившегося в здании Военного Госпиталя, где отец служил до марта 1821 года, брата Федора, который родился в левом трехъэтажном флигеле Московской Мариинской больницы, в котором отец первоначально имел квартиру, и сестры Александры, которая родилась в нашей деревне Даровой в Тульской губернии Каширского уезда.

Окончив, таким образом, описание лиц, окружавших мое младенчество и мое детство, я невольно обращаюсь к местной обстановке и жилищу моего детства.

Квартира, занимаемая отцом во время моего рождения и младенчества, как выше помянуто, была в правом (при выходе из двора) каменном трехъэтажном флигеле Московской Мариинской больницы, в нижнем этаже. Сравнивая теперешние помещения служащих лиц в казенных квартирах, невольно обратишь внимание на то, что в старину давались эти помещения гораздо экономнее. И в самом деле: отец наш уже семейный человек, имевший в то время 4–5 человек детей, пользуясь штаб-офицерским чином, занимал квартиру, состоящую собственно из двух чистых комнат, кроме передней и кухни. При входе из холодных сеней, как обыкновенно бывает, помещалась передняя в одно окно (на чистый двор). В задней части этой довольно глубокой передней отделялось с помощью дощатой столярной перегородки, не доходящей до потолка, полутемное помещение для детской. Далее следовал зал — довольно поместительная комната о двух окнах на улицу и трех на чистый двор. Потом гостиная в два окна на улицу, от которой тоже столярною дощатою перегородкою отделялось полусветлое помещение для спальни родителей. Вот и вся квартира! Впоследствии, уже в 30-х годах, когда семейство родителей еще увеличилось, была прибавлена к этой квартире еще одна комната с тремя окнами на задний двор, так что образовался и другой черный выход из квартиры, которого прежде не было. Кухня, довольно большая, была расположена особо, через холодные чистые сени; в ней помещалась громадная русская печь и были устроены полати; что же касается до кухонного очага с плитою, то об нем и помину не было. Тогда умудрялись даже повара готовить и без плиты вкусные и деликатные кушанья. В холодных чистых сенях, частью под парадною лестницею, была расположена большая кладовая. Вот все помещение и удобства нашей квартиры.

Обстановка квартиры тоже была очень скромная: передняя с детской были окрашены темно-перловою клеевою краскою, зал — желто-канареечным цветом, а гостиная со спальной — темно-кобальтовым цветом. Обоев бумажных тогда еще в употреблении не было. Три голландские печи были громадных размеров и сложены из так называемого ленточного изразца (с синими каемками). Обмеблировка была тоже очень простая. В зале стояли два ломберных стола (между окнами), хотя в карты у нас в доме никогда не игрывали. Помню, что такое беззаконие у нас случилось на моей памяти раза два, в дни именин моего отца. Далее помещались обеденный стол на средине залы и дюжины полторы стульев березового дерева под светлою политурою и с мягкими подушками из зеленого сафьяна (клеенки для обивки мебели тогда еще не было; обивали же мебель или сафьяном, или волосяною материею). В гостиной помещались диван, несколько кресел, туалет маменьки, шифоньер и книжный шкаф. В спальне же размещались кровати родителей, рукомойник и два громадных сундука с гардеробом маменьки. Я сказал, что стулья и кресла были с мягкими подушками, но это вовсе не значит, что они были с пружинами, совсем нет — тогда пружин еще не знали. Подушки же у стульев, кресел и диванов набивались просто чистым волосом, отчего при долгом употреблении на мебели этой образовывались впадины. Стулья и кресла, по тогдашней моде, были громадных размеров, так что ежели сдвинуть два кресла, то на них легко мог улечься взрослый человек. Что же касается до диванов, то любой из них мог служить двухспальной кроватью. Вследствие этого, сидя на стульях, креслах или диванах, никоим образом нельзя было облокотиться на спинку, а надо было всегда сидеть, как с проглоченным аршином. Гардин на окнах и портьер на дверях, конечно, не было; на окнах же были прилажены простые белые коленкоровые шторы без всяких украшений.

Ясное дело, что при такой небольшой квартире не все члены семейства имели удобное помещение. В полутемной детской, которая расположена была позади передней, помещались только старшие братья. Сестра Варя спала ночью в гостиной на диване. Что же касается до меня, а позднее до сестры Верочки, то мы, как младенцы, спали в люльках в спальне родителей. Няня же и кормилицы спали в темной комнатке, имевшейся при спальной родителей. Упомянув о кормилицах, я должен отметить, что маменька сама кормила только первого ребенка, то есть старшего брата Мишу. Всех же остальных кормили кормилицы, потому что, верно, и тогда уже была обозначена у маменьки слабогрудость, впоследствии обратившаяся в чахотку.

Говоря о нашем семействе, я не могу не упомянуть об личности, которая входила в него всею своею жизнью, всеми своими интересами. Это была няня, Алена Фроловна. — Алена Фроловна была, действительно, замечательная личность, и, как я начинаю себя помнить, не только была в уважении у родителей моих, но даже считалась как бы членом нашего дома, нашей семьи. Она не была нашею крепостною, но была московская мещанка и званием этим очень гордилась, говоря, что она не из простых. Поступила она к нам в няни еще к сестре Вареньке, следовательно, до моего рождения, и потом вынянчила всех нас. Нянчить или смотреть за нами она начинала не со дня нашего рождения, но с отнятием нас от груди от кормилицы. Меня Алена Фроловна считала почему-то первым и настоящим своим пестуном, игнорируя в этом отношении сестру Варю, и это служило предметам частых наших детских споров. С того времени, как я начинаю ее помнить, ей было уже лет под пятьдесят. Она была для женщины довольно высокого роста и притом очень толста, так что живот ее почти висел до колен. Ела она страшно много, но только два раза в день: чай же пила без хлеба вприкуску. Кроме обязанности няни, и то только чистой няни, так как стирка детского белья ею не производилась, она занимала еще обязанность ключницы, которую приняла на себя добровольно и постепенно, чтобы помочь маменьке по хозяйству. Она заведывала кладовою и отчасти погребом, выдавая кухарке всю провизию, а также и всеми закусками и десертом. Мы все называли ее нянюшкою и говорили ей «ты», но зато и она всем нам говорила тоже «ты» не только во время нашего детства, но и впоследствии, когда мы были уже совершенно взрослыми. Отец и мать называли ее всегда Аленой Фроловной, а она их (единственная из прислуг) называла по имени и отчеству, т. е. Михаилом Андреевичем и Марией Федоровной. Все же прочие прислуги называли их барином и барыней. Алена Фроловна как поступила в дом наш на жалованье в 5 рублей ассигнациями (ныне 1 р. 43 к.), так и оставила наше семейство после смерти родителей, прожив более 15 лет, получая то же жалование. Но, впрочем, собственно говоря, она не получала его, говоря, что у родителей оно будет сохраннее; и зато после смерти их опека должна была уплатить Алене Фроловне до 200 рублей серебром. Она была девицей и называла себя «Христовой невестой». Никогда и никто не помнил, чтобы она засиживалась в кухне, объясняя это тем, что в кухне бывают различные разговоры, которые ей, как девице, слушать непристойно. Родители улыбались, слушая это, но сами были очень довольны такими поступками Алены Фроловны. Обедала и ужинала она всегда в детской, куда ей приносили все кушанья прямо со стола нашего.

Мы, дети, допускались к общему столу с тех пор, когда начинали уметь есть сами, без посторонней помощи, то есть владеть ложкою, вилкою и ножом. До приобретения же этих способностей мы обедали постоянно с нянюшкой в детской; но, чтобы она не обкормила нас, маменька сама накладывала на тарелку для нас кушанье, сколько каждому было нужно, что всегда возмущало няню. Обучение и наставления ее по искусству владеть столовыми инструментами, вероятно, были успешны, потому что между 3–4 годами я помню себя за общим столом, хотя и на высоком стуле, но обедающим без всякой посторонней помощи. Постов Алена Фроловна очень строго не придерживалась, говоря, что она человек подневольный и что с нее за это не взыщется, но зато она почитала страшным грехом есть что-нибудь без хлеба. По ее мнению, только кашу, и то гречневую, да пироги можно есть без хлеба; но при этом прибавляла, что греха большого не будет, ежели ошибкою поешь каши и пирога с хлебом. «Ты, батюшка, откуси сперва хлебца, а потом возьми в рот кушанье… так Бог велел!» — Это было всегдашнее ее поучение. Помню, что я, бывши уже почти готовым к общему столу, евши суп или щи, заявил ей свое мнение, что я покрошу хлеб в суп и буду так есть. На это она сказала: «Ты покрошить-то покроши, оно вкусно будет; а в ручку-то все-таки возьми хлеба и употребляй, как всегда, а то грешно будет, значит, ты пренебрегаешь хлебом…»

Одну слабость имела нянюшка, и эта слабость была причиною еженедельных трат ее на целый пятачок!.. Она нюхала табак. К ней, я помню, всякую неделю, в один и тот же день, ходил табачник, у которого она приобретала недельный запас табаку. Табачник этот, как теперь помню, был очень невзрачный и неопрятный старикашка, но, производя у него покупку, няня всегда вступала с ним в разговоры, и это послужило поводом к тому, что папенька в шутку называл его женихом Фроловны. «Тьфу, Господи прости! — возражала она на это, — мой жених — Христос, царь небесный, а не какой-нибудь табачник!» Но, впрочем, за эту шутку няня на папеньку не сердилась, и он продолжал называть табачника женихом ее.

Как теперь помню один эпизод, случившийся по этому поводу: как-то я бегал в зале и, кажется, мешал отцу заниматься, и он спросил: «Да где же Фроловна?.. Пускай возьмет Андрюшу». — «Да к ним жених-с пришел», — ответила ему горничная. В это время вошла в залу няня и слышала последние слова горничной. Ничего не сказав, увела меня няня в детскую и была очень рассержена. Наконец, вечером явилась к маменьке и объявила следующий ультиматум: «Или меня рассчитайте, или горничную, я вместе с ней не могу жить у вас». Это наделало больших хлопот маменьке; однако, ей удалось заставить горничную в тот же день попросить прощения у нянюшки. Та, как добрая и хорошая девушка, сказавшая пагубное выражение не с целью обиды, исполнила желание маменьки и попросила прощения. — Долго ничего не говорила нянюшка на все извинения горничной, но, наконец, начала читать ей нотацию, продолжавшуюся чуть ли не полчаса, и в конце концов смилостивилась и простила; причем они обе поцеловались, и мир не был нарушен.

Со двора, т. е. в гости, Фроловна почти никогда не ходила. Раз в год или в полтора года она получала известие о приезде в Москву родной сестры своей Натальи Фроловны, которая была монахиней в Коломенском женском монастыре, и во время приездов своих в Москву останавливалась в каком-нибудь московском монастыре. Тогда нянюшка с раннего утра наряжалась и ехала к сестре в гости на целый день до вечера, и маменька в то время бывала (как говаривала сама) как бы без рук. Через несколько дней сестра отплачивала няне визит, также проводя целый день в нашем доме. И этим и кончались все выезды и приемы нашей Алены Фроловны. Одевалась Фроловна всегда очень чисто и ежедневно была в белых кисейных чепцах и тюлевых нагрудниках. Отличались эти чепцы громадными оборками: бывало, как она идет несколько скорее обыкновенного, то оборки эти так и поднимаются вверх.

Время от времени с няней по ночам случались оказии — она во сне начинала кричать. Не знаю, как и выразиться, — это не был крик, а был какой-то неистовый вой. И тогда-то отец должен был сам вставать с постели, и насилу-насилу удавалось ему привести в сознание Фроловну. На другой день всегда, бывало, отец спрашивает: «Что это опять случилось с тобою ночью, Фроловна?» — «Да что, Михайло Андреевич, опять домовой душил, такой страшный, с рогами» и т. д. «Да ты бы, Фроловна, поменьше ела за ужином», — говорил папенька. «Пробовала, по вашему совету, батюшка, — отвечала она, — да еще хуже… все цыгане снятся, и всю ночь не спится… более все ходишь». — «Ну, уж как себе хочешь, — отвечал папенька, — но предупреждаю тебя, ежели опять ты завоешь, я велю выпустить из тебя фунта три крови!» И, действительно, почти ежегодно ей кидали кровь, и день, в который это совершалось, был самым постным для Фроловны днем, потому что в этот день сам папенька следил за питанием Фроловны, и после этого она всегда говаривала, что она исчезает, желая высказать этим, что она похудела и отощала. Выражение это впоследствии сделалось обычным ответом на вопрос о здоровье. «Что, Фроловна, как поживаешь,» — спросит ее кто-нибудь из гостей. «Да что, батюшка (или матушка), — отвечала она всегда, — совсем исчезаю!» И при этом начинала смеяться, колыхаясь всем своим грузным телом.

Я описал, как умел, личность Фроловны, которая занимала видное место в нашем семействе во время нашего детства; о дальнейшей судьбе ее расскажу впоследствии в своем месте; теперь, кстати, скажу и о нашей прочей прислуге, чтобы впоследствии (в этом описании) обращаться с ними как с лицами вполне знакомыми.

Собственно в доме у нас, кроме нянюшки и кормилицы, ежели время совпадало с кормлением кого-нибудь из новорожденных, были только одни прислуги — горничные. Они были наемные, но жили у нас очень по долгому времени; из них одну я помню хорошо, это Веру; она жила у нас несколько лет, лета два ездила с нами в деревню и вообще очень обжилась у нас; но, увы, в конце концов отошла от нас со скандалом, о котором расскажу тоже в своем месте. Теперь же скажу только, что она была дочь хорошего столяра, который с женою своею, как говорится, души не слышали в своей Верочке. После же нее наемных горничных у нас более не было, потому что маменька взяла из деревни трех сирот девочек, которые исполняли все обязанности горничных, двух из них я помню — это Ариша и Катя. Первая, т. е. Арина, впоследствии Арина Архиповна, была очень скромная девочка, постоянно сидевшая за пяльцами или другою какою работою. Вторая же, Катя, была огонь-девчонка. Об них, однако, упомяну впоследствии.

Кухонную нашу прислугу составляли четыре личности, а именно: а) кучер Давид Савельев, или, как его называли, Дав-вид; он был, собственно, прислугою отца. Кроме своей четверки лошадей, Давид ничего не знал и не имел более никаких занятий; да, впрочем, выездов было много, а потому и работы ему было достаточно; он был крепостным еще до женитьбы отца и жил у нас бессменно по день смерти папеньки, а потом числился дворовым при нашей деревне, к которой, впрочем, не принадлежал родом. Личность эту папенька особенно любил и уважал против прочей кухонной прислуги; б) лакей Федор Савельев, брат кучера. Я не понимаю, почему он назывался лакеем. По самому расположению нашей квартиры, он не мог быть в горницах и исполнять лакейских обязанностей. Он, скорее, мог называться дворником, и обязанности его состояли в том, чтобы наколоть дров, разнести их по печкам и наблюдать за самою топкою печей; наносить воды, которая, собственно для чая, была ежедневно им приносима в количестве двух ведер с фонтана от Сухаревой башни. Это по-московскому хотя и считалось близко, но, собственно, была даль порядочная (от Божедомки, где Московская Мариинская больница, до Сухаревой башни по плану города не менее 2 верст, следовательно, в два конца 4 версты). И только изредка, в том случае, когда маменька выходила одна пешком в город, Федор облекался в ливрею и треугольную шляпу, сопровождал ее, шествуя гордо на несколько шагов сзади. Или когда маменька выезжала одна, без отца, то Федор, тоже в ливрее, стоял на запятках экипажа. Это было непременным условием тогдашнего московского этикета.

Обе эти личности, как кучер Давид, так и Федор, были родными братьями и были малороссами. Не знаю, как они сделались крепостными отца, но знаю только, что это было еще до женитьбы его. Но ведь в то время крепостных можно было приобретать и без земли. К счастью, они были бобылями и никогда не вспоминали и не жалели о своей родине; в) кухарка Анна. Обязанности ее ясны по самому названию ее профессии. Она тоже была крепостною с давних пор, то есть еще до покупки деревни, и была отличная кухарка и уже истинно могла заменять повара; г) прачка Василиса. Обязанности ее состояли в том, чтобы каждую неделю первые три дня стоять за корытом, а последние три дня — за катанием и утюгом. Василиса тоже была крепостная, но впоследствии скрылась, или, говоря проще, — сбежала. Этот побег был чувствителен для родителей моих не столько в материальном отношении, сколько в нравственном, потому что бросал тень на худое житье у нас крепостным людям, между тем как жизнь у нас для них была очень хороша. Но, впрочем, в тогдашнее время, когда крепостных приобретали без земли, подобные побеги случались нередко, что объяснялось, конечно, для некоторых личностей тоскою по родине.

Описав весь штат прислуги, бывшей в доме родителей, я не могу удержаться, чтобы не сопоставить потребностей жизни прежней (в начале 30-х годов) с моею жизнью в начале 70-х годов. Семейство отца, по крайней мере до 30-х годов, было не более семейства моего, жил он тоже не лучше и не роскошнее, чем я, а должен был держать семерых прислуг, впоследствии и более; тогда как у меня не было их никогда более трех, да и три-то прислуги бывали тогда, когда бывали грудные дети; проживал же отец, по-видимому, менее, чем проживаю я! Этим сопоставлением объясняется, во-первых, потребность прежних времен иметь большое количество прислуги, а во-вторых, дешевое содержание ее.

Знакомые наши, т. е. знакомые моих родителей, были очень немногочисленны, некоторые из них были знакомы только на поклонах, а другие были знакомы и по домам. Все служащие в Московской Мариинской больнице были, конечно, нам знакомы — с них я и начну.

Из них припоминаю Кузьму Алексеевича Щировского, это был старейший врач в больнице, ему было тогда лет под 70, и он уже более 35 лет состоял на службе. Он бывал у нас только по утрам, а в именины отца — вечером, но зато его семья женского пола часто бывала у маменьки; она состояла из жены его Аграфены Степановны, свояченицы Марьи Степановны и пожилой уже дочери Лизаветы Кузьминичны. Эти три личности очень часто бывали у маменьки по утрам на чашку кофе; придут, бывало, часу в 11 утра и просидят до 1 часу. Предметами разговора были базарные цены на говядину, телятину, рафинад и т. п., а далее про ситцы и другие материи и про покрой платьев. В то старое, патриархальное время дамы среднего состояния и даже высшего, но незначительно богатые, шили и кроили все платья, даже и дорогие шелковые, визитные, своими собственными руками, а швейных машин не было и в помине. Выдавать же платье на пошитье портнихам считалось даже зазорным. Я всегда, бывало, присутствовал при этих разговорах, и они крепко запали мне в память. Маменька в свою очередь часто хаживала на такую же чашку кофе к Щировским и каждый раз брала меня с собою. Прием и беседы были те же самые. Лизавете Кузьминичне было уже лет под 40, и она нюхала табак.

Священник при больнице — Иоанн Баршев. Сам отец Иоанн бывал у нас только официально со Святом, что же касается до супруги его, то она изредка бывала у маменьки и маменька у нее. Имени и отчества ее не помню, потому что маменька, да и все прочие знакомые постоянно называли ее, как жену священника, «матушкой». У этого отца Иоанна были два сына — Сергей Иванович и Яков Иванович Баршевы{16}. Они после блестяще оконченного курса в Московском университете были оба посланы на казенный счет за границу и, возвратившись в Москву, к отцу своему, были у нас с визитом. Я чуть помню этот их визит, но очень помню, что папенька говаривал после их посещения: «Ежели бы мне, не говорю уже дождаться, но быть только уверенным, что мои сыновья так же хорошо пойдут, как Баршевы, то я бы умер покойно!» Эти слова папеньки у меня сильно врезались в память. Впоследствии эти Баршевы были известные профессора в Петербургском и Московском университетах по кафедре уголовного права. Между студентами-юристами 40-х и 60-х годов сохранилось предание, что московский Баршев (Сергей Иванович) в одной из своих лекций всенепременнейше говорил фразу: «Россия на поприще уголовной юриспруденции породила и воспитала два цветка: это брата Яшу в Петербурге и меня в Москве». Петербургский же Баршев (Яков Иванович) в свою очередь говорил: «Россия на поприще уголовной юриспруденции породила и воспитала два цветка — это брата Сережу в Москве и меня в Петербурге». Так их и окрестили: братом Сережей и братом Яшей.

Часто бывал у нас Федор Антонович Маркус с женой его Анной Григорьевной. Он был экономом, и квартира его была в том же каменном флигеле как раз над нашею квартирою и такого же самого расположения. Это был родной брат Михаила Антоновича Маркуса, известного впоследствии лейб-медика. Как ближайший сосед наш, он хаживал к нам и часто проводил вечера, разговаривая с папенькой и маменькой. Говорил он отлично, и я, бывало, уставлю на него глаза, только и смотрю, как он говорит, и слушаю его. Вообще он оставил в моем детстве самое отрадное впечатление. Когда умерла маменька, то Федор Антонович, по просьбе отца, был главным распорядителем похорон, и после похорон почти ежедневно навещал папеньку, развлекая его своими разговорами и в это время еще более сблизился с нами. Когда отец после смерти маменьки, подав в отставку, уехал в деревню, то Федор Антонович Маркус неоднократно брал меня из пансиона Чермака к себе на праздники.

Упомяну еще об Аркадии Алексеевиче Альфонском и жене его Екатерине Алексеевне, рожденной Гарднер. Этих двух лиц я помню чуть-чуть, потому что они оставили больницу чуть ли не в конце 20-х годов. Екатерина Алексеевна Альфонская была настоящим другом моей маменьки, и, по рассказам последней, они чуть не ежедневно видались. Эта Екатерина Алексеевна умерла, и Альфонский женился на 2-й жене, какой-то знатной барыне. Аркадий Алексеевич Альфонский из больницы перешел в профессора Московского университета по медицинскому факультету и был впоследствии деканом факультета. Замечательно, что маменька похоронена возле бывшего своего друга Екатерины Алексеевны на Лазаревском кладбище.

В дополнение к сообщенному мною о наших родных со стороны матери, я расскажу про них в отдельности о каждом как о наших гостях.

Первое место между ними, конечно, занимает дедушка Федор Тимофеевич Нечаев{17}. В то время, когда я начал его помнить, это был уже старичок лет 65. Первым браком он женился июля 29 числа 1795 года на нашей бабушке Варваре Михайловне, и после смерти ее (8 июня 1813 года) дедушка женился второй раз 18 мая 1814 года на Ольге Яковлевне. Сперва дедушка с женою и семейством жили в наемной квартире где-то на Басманной улице, но впоследствии переселились к старшему зятю Александру Алексеевичу Куманину. Это переселение состоялось после выхода в замужество моей матери, так что маменька выходила замуж еще из дома отца своего, а не из дома Куманиных. Дедушка всякую неделю приходил к нам к обеду и, кажется, всегда в один и тот же день, ежели не ошибаюсь, в четверг. По праздникам же он всегда обедал у старшего зятя своего Куманина. В этот день мы, дети, еще задолго до прихода его, беспрестанно выглядывали в окно, и как только, бывало, завидим идущего с палочкою дедушку, то поднимался такой крик, что хоть образа выноси из дома… Но вот он входит в переднюю, тихонько раздевается… Маменька встречает его, и он, перецеловав всех нас, оделяет нас гостинцами; а потом садится в гостиной и ведет разговор с маменькой. Он постоянно носил коричневый сюртук (и другого костюма его я не помню), в петличке которого висела медаль на аннинской ленте, с надписью: «Не нам, не нам, а имени твоему». Это все, что осталось у него после 1812 года! Через несколько времени возвращается с практики папенька, любовно и радушно здоровается с тестем, и мы садимся за обед, который в этот день у нас бывал несколько изысканнее, хотя, впрочем, к слову сказать, обеды у нас всегда были сытными и вкусными. После обеда дедушка, посидев недолго, собирался домой и уходил, и мы не видели его до следующего четверга. Я не помню никогда, чтобы дедушка бывал у нас вместе с женой своей Ольгой Яковлевной. Вероятно, он чувствовал, что маменька не слишком была расположена к своей мачехе, а может быть, и потому, чтобы предоставить себе возможность поговорить с глазу на глаз со своей дочерью… Таковые посещения деда продолжались аккуратно до начала 1832 года, когда он слег в постель. Он долгое уже время страдал грудною водянкой и в начале 1832 года скончался. Помню, что маменька несколько дней сряду не ночевала дома, а была у одра умирающего отца. Наконец, в один день утром приезжает маменька домой вся в слезах и сообщает нам, что у нас нет более дедушки и что он скончался. Похороны были пышные из дома Куманиных. Мне сшили черную рубашечку с плерезами, и я был на одной из панихид. Это был первый покойник, которого я видел вблизи в своем семилетием возрасте. Правда, я видел умершую сестру Любочку, но это было в 1828 году, и тогда я меньше понимал.

Про второго из родственников я сообщу о дяде Михаиле Федоровиче Нечаеве. Он был одним годом моложе моей маменьки, следовательно, вероятно, родился в 1801 или в 1802 г. Маменька рассказывала, что они в детстве с братом были очень дружны. Эта дружба сохранилась и впоследствии. Он приходил к нам постоянно по воскресеньям, потому что в будние дни был занят, служа главным приказчиком в одном богатом суконном магазине и получая очень хорошее содержание. Его приход тоже бывал радостью для нас, детей, и большею частью сопровождался маленьким домашним концертом. Дело в том, что маменька порядочно играла на гитаре, дядя же Михаил Федорович играл на гитаре артистически, и одна из его гитар всегда находилась у нас. И вот, бывало, после обеда маменька брала свою гитару, а дядя — свою, и начиналась игра. Сперва разыгрывались серьезные вещи по нотам, впоследствии переходили на заунывные мелодии, а в конце концов игрались веселые песни, причем дядя иногда подтягивал голосом… И было весело, и очень веселю. Папенька тоже всегда был очень радушен с дядей, хотя и негодовал на него, в особенности в последнее время, за то, что дядя стал покучивать и много пить, в чем, кажется, папенька и выговаривал ему неоднократно. Но все это было ничто, и дядя всегда был нашим дорогим гостем. Как вдруг случился казус, вследствие которого дядя вовсе перестал бывать у нас. Казусу этому я частью был сам свидетелем, а частью в подробностях слышал, когда был уже взрослым от тетушки Александры Федоровны. Вот в чем было дело. У нас жила горничная Вера, о которой я уже упоминал выше; она была очень красивая молодая девушка, и дядя Михаил Федорович завел с нею шашни, а она, как оказалось, этому не противилась. Маменька давно замечала что-то неладное и наконец была свидетельницею передачи из рук в руки записки. Маменька вырвала от Веры записку, в которой назначалось свидание… Родители пригласили дядю в гостиную, а я остался в зале. В гостиной, по словам тетушки, произошло следующее: маменька стала выговаривать брату, что он решился в семейном доме своей сестры делать скандал с ее прислугой, и проч., и проч.; а дядя, долго не рассуждая, обозвал ее дурой. За это разгоряченный отец ударил дядю, кажется, по лицу. Растворилась дверь гостиной, и дядя, весь красный и взволнованный, вышел из нашего дома и больше не появлялся в нем. Это было в 1834 году. Конечно, отец нехорошо поступил, ударив дядю, он должен был помнить, что сказал дерзость его жене не кто иной, как ее родной брат. Но дело было сделано, и дядя у нас более не бывал. Но и то правда, что подобный поступок и теперь бы показался неприглядным, но с лишком 60 лет тому назад он был из рук вон скандальным. Конечно, горничная Вера была в тот же день рассчитана и от нас уволена. Чтобы покончить рассказ о дяде, скажу здесь, что после похорон маменьки, когда он бывал у нас на панихидах, я увидал дядю уже в 1838 году, когда он раза два или три приезжал от тетки в пансион Чермака, чтобы взять меня на какой-нибудь праздник. При этом замечу, что дядя жил тогда у дяди Александра Алексеевича, занимая одну комнатку в верхнем этаже дома, и что в этой же комнатке я имел свой ночлег в редкие пребывания свои у тетки. Пагубную страсть свою к вину дядя не только не оставил, но даже усиливал, от чего преждевременно и скончался в рождественские праздники с 1838 на 1839 год, когда и я на праздниках находился у дяди. Похороны были довольно скромные, но из дома дяди.

Изредка, раза два в месяц, скромная улица Божедомки оглашалась криком форейтора «Пади! Пади! Пади!..», и в чистый двор Мариинской больницы въезжала двуместная карета цугом в четыре лошади и с лакеем на запятках и останавливалась около крыльца нашей квартиры; это приезжали: тетенька Александра Федоровна и бабенька Ольга Яковлевна.

Об них я теперь и поведу свою речь. Не было случая, как я запомню, чтобы тетенька приехала к нам одна, без сопровождения бабушки Ольги Яковлевны, так что, если бы сестры и хотели поговорить с собою по душам с глазу на глаз, то не могли, ввиду присутствия третьего лица, несимпатичного, кажется, обеим им.

Начну с тетеньки. Тетенька Александра Федоровна Куманина была родною сестрою моей маменьки и, родившись 15 апреля 1796 года, была только четырьмя годами старше моей маменьки. Она вышла замуж за Александра Алексеевича Куманина 15 мая 1813 года, т. е. еще тогда, когда жива была ее мать, моя бабушка Варвара Михайловна Нечаева (которая, впрочем, умерла через несколько дней после свадьбы тетушки, а именно 8 июня 1813 года). Хотя я сказал, что тетенька Александра Федоровна была только 4-мя годами старше маменьки, но должен прибавить, что моя маменька считала свою сестру более за мать, чем за сестру, она любила и уважала ее донельзя и эту свою любовь умела вселить и во всех нас. Тетенька Александра Федоровна была крестною матерью всех нас детей без исключения. В детстве своем я любил бессознательно тетеньку, а впоследствии, когда сделался взрослым, я благоговел перед этою личностью, удивлялся ее истинно великому практическому уму и уважал и любил ее как мать. Я буду часто и много раз говорить о тетеньке в дальнейших своих воспоминаниях, а теперь только прибавлю, что и в младенчестве, и в детстве нашем приезд тетки был особенно радостным, потому что сопровождался привозом гостинцев в виде различных фруктов, смотря по сезону.

Про бабушку Ольгу Яковлевну могу сообщить, что она вышла замуж за моего деда (женившегося вторым браком) 18 мая 1814 года, то есть уже тогда, когда тетенька была замужем за Куманиным. Следовательно, маменька была тогда девочкою 14-ти лет и с лишком пять лет до своего замужества с моим отцом проживала под надзором своей мачехи. Они жили тогда на Новой Басманной улице, в приходе Петра и Павла, но впоследствии, уже после выхода замуж моей маменьки, переехали на жительство к Александру Алексеевичу Куманину. Про бабушку я сообщу теперь только то, что мы, дети, не особенно любили ее, потому что она при всяком свидании умела или взглядом или словом сделать какое-нибудь замечание, не любезное к нам, детям. Впоследствии же я слышал, да и сам убедился, что эта женщина была хитра и без сомнения умна, но с умом, направленным не на одно доброе. Не знаю, как при деде, но по смерти деда бабушка заведывала хозяйством всего жившего на большую ногу куманинского дома. То есть она заведывала закупкою всех запасов для стола и десерта, заведывала погребом; одним словом, была тем, чем в больших домах бывают экономки.