Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Надписал конверт из плотной блестящей бумаги, превосходные здесь канцелярские принадлежности, к ним — особое пристрастие: терпеть не может, когда перо цепляется, разбрызгивает чернила. Он пишет с такой скоростью, с какой позволяет рука, пишет почти всегда набело, тщательно все продумав заранее и корректируя в процессе письма… Откинулся в кресле.

Подошла, поцеловала в макушку, присела на подлокотник, спросила, как всегда: «Устал?» Он ответил счастливо: «И даже премного!» Оба засмеялись. «А кончил па сегодня?» — «Кажется, да. Будем пить чай с молоком, крепкий, и будем лопать. Что мы будем лопать? Наверное, как полагается добропорядочным дойчам, сосиски с капустой? Превосходно, я голоден, аки пес алчущий…» Болтал чепуху ради передышки, поглядывал на пачечку Postkarten. Поняла, что хочет еще кое-кому ответить, вышла готовить ужин.

Трудный был год. Завершал работу над «Что делать?», возлагая на брошюру большие надежды. Вместе с Плехановым составлял проект программы РСДРП. Писал и редактировал для «Искры». Вычитывал корректуру. Радовался, получив авторские оттиски «Что делать?». Писал Ивану Радченко, брату Степана, что весьма интересуется, как рабочие отнесутся к этой брошюре, — упорно книгу называл брошюрой, боялся громких оценок и определений. Редко говорил в открытую о судьбе написанного им, но тут случай особый: книга задумана как предсъездовская, программная…

Она помнила текст почти наизусть, повторяла, пробовала как бы на вкус афористические строки: «Роль передового борца может выполнить только партия, руководимая передовой теорией». Книга поражала глубиной, отточенностью мысли, особым изяществом слога, она гордилась им, радовалась и жалела, видя, как он измаялся… А тут еще стало ясно, что надо улепетывать из Мюнхена: интерес полиции становился непомерно пристальным, недолго до провала, это в канун съезда-то. Решили — Лондон! За ними следом переселились члены редакции Юлии Мартов и Вера Ивановна Засулич, встретились с Полей Якубовой, Константином Тахтаревым, другими эмигрантами… С первых же дней Володя — в Британский музей, затем, после обеда всякий раз — переписка, редактирование, корректура, и еще ухитрялись выкроить время дли изучения английского. И еще в редкие свободные часы — ну, сколько можно изводить себя, родной мой! — ходили в Гайд-парк, в музеи, заглядывали в народные ресторанчики, в открытые читальни, в церкви, — там, в церквах, на удивление, устраивались и доклады, и диспуты… Пешком и в омнибусах — по рабочим кварталам. Поклонились могиле Маркса… Слава богу, в июне, после долгой переписки, приехали в Бретань Мария Александровна и Анюта, иначе Володю не оторвать от работы, свалился бы, головные боли непрестанные и бессонница… Из Бретани вернулся освеженный, рассказывал очень ласково о маме и сестре, и лишь ночью, сидя на краю постели, вдруг поведал о том, что рассказала теперь Аня.

Оказывается, когда он томился в предварилке и мама хлопотала за него, директор департамента полиции, скот, сволочь, да, именно так, архисволочь, наискотейший скот, кинул маме: «Одного сына повесили, по другому плачет веревка!»

«И что ж мама?» — «А мама: да, ваше превосходительство, я горжусь детьми и своей судьбой». Тут Надя заплакала, а он забегал по тесной спаленке, твердил: «Сволочь, сволочь, сволочь…»

Сняла со спиртовки чайник, расстелила салфетку, сдвинув на край стола груду писем к «Искре», приоткрыла дверь в кабннетик — тесная квартира, зато удобно, рядом с библиотекой Британского музея, — увидела: сидит, откинувшись в плетеном кресле. «А, да-да, Надюша, да, милая, конечно, пойдем пить чай, пойдем ужинать. Сосисками? Ах да, мы теперь не дойчи, мы дети Альбиона…» Господи, когда это кончится, эти скитания, эти перемены фамилий, стран, адресов…

1

Дом на Охте — обыкновенный питерский дом, с двором-колодцем, лишенным растительности, а сейчас, зимой, особенно гулким, холодным. На двери, у почтового ящика, приколота визитка: «Страховой агент общества „Саламандра“ Шубенко Григорий Иванович». В неверном свете электрической лампочки, да еще сквозь синие очки, разобрал с трудом. Огляделся привычно, вслушался — хвоста нет. Нажал кнопку.

«Поздненько припожаловали, господин хороший, но — милости просим, раздевайтесь, позвольте, помогу…» Вот оно как… Правильно, где узнать его теперь, синие очки, палка, нужная для ощупывания дороги, но с палкой невольно горбишься, и длинная бородища отросла, не клином, как бывало, а деревенская, лопатой. Не знамо как выглядишь теперь. Хорошо, что хоть одежка пристойная… Молча поклонилась, выйдя, хозяйка, страховой агент Шубенко привычно распахнул дверь, придержал под локоток, милости просим, пожалуйте… Обучился, дьявол, новой профессии… Хозяйка же вглядывалась пристально, мало бывает у них посетителей, что ли… Кинулась, заплакав. «Ва-ася, Ва-асенька!»

2

«Наблюдаемый по бакинскому комитету РСДРП Василий Андреев Шелгунов, 35 лет, взят под наблюдение, будучи проездом из Екатеринослава в Баку, засим в Харьков. Прибыв в Петербург 31 декабря сего 1902 года поездом в 9 ч. 40 м. утра и оставив на вокзале в кладовой вещи, состоящие из постельной принадлежности и плетеной корзины, сел на извозчика, в пути ни с кем не встречался и остановок не делал, будучи взят под наблюдение агентом, следовавшим на другом извозчике. Филер „Почтовый“.

„Вы совершенно правы, господин подполковник, имеет прямой резон испробовать новую методу как раз в данном случае. Поверьте, без лести, но у вас, господин подполковник, светлый разум и прозорливость, и, как знать, вполне возможно, метода эта будет названа вашим именем…“ Уф-ф… Бревно. Дубина. Сыщик поганый. Напялил мундир, университетский знак нацепил, надулся вроде индюка. У Чехова, кажется, говорено: университет развивает все способности, в том числе и глупость. Черта лысого ты методой своей добьешься. Все равно позовешь меня. Вот я-то и выкину козырь. На голый крючок поймаю, не трепыхнется.

3

„Значит, не признал меня, господин страховой агент Шубенко, ишь как приладился Ваня Бабушкин, едрит твою… И не признал. Что ж, укатали сивку крутые горки. Налей еще по чарочке, буду рассказывать. А ты, Прасковья Никитишна, заупокойную не пой, я живой и поживу еще. Жениться бы мне, говоришь? Спасибо, Паша, на добром слове, только поздно теперь… Слушайте, значит, коли угодно. Значит, приехал я в Баку. Хреновский, скажу, город. Ветры дуют беспрестанно, пыль в глаза садит, рот забивает, хоть каждую минуту прополаскивай. Газом воняет. Дым черный кругом, ад кромешный. А народ темный, нищета. Промыслами владеют Нобель и Ротшильд, в мастерах тоже иностранцы.

Когда ехал, знал, что в Баку есть свои. Леонид Борисович Красин, помнишь, брат Германа, и Классон, Роберт Эдуардович, на строительстве электрической станции. Встретил меня Красин хорошо, по-товарищески. Определил слесарем. Пригляделся: трудно будет. На всяких языках талдычат, большинство же по-русски ни бум-бум. Однако понял: через наших местных товарищей работу наладить можно. И вскоре сложилась благоприятная обстановка. Помнишь, как в Балтийском выбирали старост из рабочих? И в Баку тоже выборы провели. В числе троих и я оказался в старостах. Главное: после директора заправлять делами стали Красин, Классов и я. Получается — рабочая администрация“. — „Ну, положим, не рабочая, — сказал Бабушкин, — двое инженеров, да и ты стал, как это называется, рабочим аристократом“. Иван, конечно, подшучивал, но Шелгунов не принял подначки. „Хорошо, допустим, не рабочая, так — партийная“. — „Снова не выходит, Классон в партии не состоит“, — поправил Иван. „Да отвяжись ты со своей мелкой придирчивостью, что за манера цепляться к словам, — рассердился Василий. — Ты слушай, дело ведь говорю. Значит, выбрали меня старостой, и сразу же первый конфликт. Механик ударил рабочего, который на дежурстве заснул. Спать, конечно, безобразие, но рукам волю давать, сам понимаешь… Рабочий мне пожаловался, а я — к Леониду Борисовичу, покумекали, ударили в рельсу — сходка! Директора, немца Гофмана, пригласили. Выделили обвинителя из местных рабочих, татарами называют по-тамошнему, а правильно — азербейжанцы. Больно плохо по-русски говорил, пришлось фактически обвинителем быть мне. Директор помалкивал: может, впервые увидел всех подчиненных сразу, почуял, какая мы сила. В общем, постановили рабочего того за нарушение порядка наказать, а механика заставить перед ним извиниться за рукоприкладство. Но Гофман дальше пошел: тут же объявил, что механику дает расчет. Я понял, что заводской рабочий староста может многое сделать, поставил в комитете вопрос создать общебакинский совет старост, но городские власти волынили, а меня захватили партийные дела. Комитет в Баку достаточно крепкий, Авель Еиукидзе, Владимир Кецховели, Богдан Кнунянц…“

„Вася, ты погоди малость, — попросила Прасковья Никитична, — я Лидочку спать уложу, мне тоже послушать охота“. Ушла с дочкой.

„Значит, позапрошлый год, — продолжал Насилий чуть позже, — Ладо Кецховели и Авель Енукидзе с другими товарищами наладили подпольную типографию „Нина“, слыхал? Печатали сперва только свою, кавказскую газету „Брдзола“, то есть „Борьба“, но завели переписку с Владимиром Ильичей, тот очень заинтересовался типографией, нельзя ли печатать „Искру“ с матриц, разъяснил, какие преимущества у этого способа. Увы и ах, с доставкой матриц не получилось. Однако печатание „Искры“ сумели организовать, хотя и с трудом: шрифт русский еле достали, наборщики русского не знают, набирали по буквам, опечаток полным-полно. Да и то недолго продолжалось, застукали, типография накрылась. Цапнули, собаки. Ладо, упрятали в Метехский замок, самая там страшенная тюрьма. Хорошо, что в Тифлисе подпольная типография продолжала функционировать, там работал Сережа Аллилуев, раздобыл комплект шрифта, „Искру“ пока не тискаем, но кое-что нашлепали, вот и вам привез…“

Паша подала крепкого, душистого чайку, поставила варенье вишневое, без косточки.

В дверь забарабанили кулаками. „Ясно, — сказал, бледнея, Бабушкин, — они. Позвонить по-человечески не изволят. Пашенька, у нас в порядке всё? Ладно, пойду открывать, иначе двери высадят. Общество „Саламандра“ страхует от огня, а не от арестов. У тебя, Вася, паспорт в порядке? У нас вроде тоже“.

Липа, — сказал жандармский подполковник. — Липа, господин Шубенко, он же Бабушкин, Иван Васильевич. Вот у вас, Прасковья Никитишна, паспорт подлинный, это нам известно. А с вами, Василий Андреевич, рады познакомиться лично. Харьковские наши коллеги вас вели. Извольте собираться, господа. Обыска не будет“. — „Как же так, — спросил Шелгунов, — не по правилам, господин подполковник, придется выпустить за недостаточностью улик“. — „Э-о, батенька, — все еще добродушно возразил жандарм, — уж на вас-то улики имеются. Корзиночку на вокзале, из кладовой, изъяли. Что же касаемо господина Бабушкина, то прежних улик и поводов довольно, побег хотя бы из Екатеринослава. Прошу, господа. И вы, Прасковья Никитишна, извольте“.

„Дочка у них маленькая, — взвился Шелгунов, — ребенка пожалели бы“. — „Еще лучше, что маленькая, добавочной койки не потребуется, а молочка найдем“, — продолжал мило шутить жандарм. „Не позволю!“ — крикнул Василий, распростер крестом руки. „Ну, ну! — прикрикнул подполковник, — тоже мне апостол сыскался!“ И, отбросив благовоспитанность, крестанул фельдфебельским набором.

Лидочка Бабушкина вскоре умерла в „Крестах“ от простуды.

4

Каждый хочет оставить след на Земле, хочет еще при жизни гордиться чем-то содеянным. Отдельного корпуса жандармов подполковник Рыковский, тот, что арестовал Шелгунова и Бабушкиных, и правая его рука — ротмистр Сазонов не были исключением, взыскуя и власти и славы. Старательно вдумывались в опыт Сергея Васильевича Зубатова. Человек неглупый, понимал, что революционное движение в стране давно рвется наружу, пытался с помощью своей агентуры ввести его в чисто экономические рамки, оградить правительство от политических требований пролетариата, жаждал представить власть как силу надклассовую, готовую улучшить положение рабочих за счет промышленников. Открыл чайные, там либеральные профессоры вели душеспасительные беседы, занимались просветительством… Однако ж, размышляли Рыковский и Сазонов, слишком уж пассивен был коллега Зубатов, слишком полагался на то, что профессорские чтения в рабочих обществах отвлекут чумазых от политики. Правда, Сергей Васильевич действовал порой и небезуспешно. Сумел организовать и 1902 году манифестацшо возле памятника государю-освободителю в Кремле, пятьдесят тысяч рабочих и мещан возлагали венок. На первый взгляд — впечатлительно, а все-таки не то, не то. Изъявление народной любви — это, конечно, недурственно, однако в теперешних обстоятельствах надо бы что-то похитрей, так, чтобы не просто любовь выказывали, но и требования выставляли, да-с, уважаемый коллега. Вот мы и подкинем идейку. Это раз. И еще: прежние способы воздействовать на задержанных социалистов ныне вряд ли эффективны. Угощать папиросками, обедами, пожимать ручку — старо, это не слишком действует, хотя и не отменяется. Тут надобно иное: давить на психику. И не ударами кулаком об стол, и не выдержкой в предварилке, где человек томится, не зная предстоящего наказания. И не оповещением о том, будто продал товарищ. И не очными ставками. Нужно другое. Надобен эксперимент. Вот и на Бабушкине попробовали: взяли не только жену, а и малую дочку. Нет, выдержал. Но, слава тебе господи, цапнули еще и Шелгунова. Фигура такого же масштаба, как и Бабушкин. Вдобавок почти слепой, значит, находится в состоянии растерянности. Это надо взять в соображение. Испытаем! Нанесем удар оттуда, откуда не ждет, поглядим, что получится…

„Раздевайтесь!“ — отрывисто приказал ротмистр Сазонов. „А я и так без пальто“, — удивленно сказал Шелгунов, подумав: запарился жандарм, глаза ему застилает. И с чего — приказным тоном, всегда ведь: прошу, будьте любезны, Василий Андреевич… „Раздевайтесь!“ — уже прямо-таки рявкнул жандарм, а доктор тюремный в мундире под халатом пояснил: „Извольте раздеться донага“.

Среди многих видов унижения — когда не можешь ответить на брань, когда хлещут по щекам, когда тыкают, — среди многих унижений есть и понуждаемое раздевание. Избытком стыдливости Шелгунов не страдал, но тут, в кабинете, рядом с казенно-торжественной, а не больничной мебелью, перед мужчинами, облаченными в форменную одежду, он дрожал от бешенства, от бесцеремонности, с какой заглядывали в рот, в уши, щупали мускулы, от приказа пройтись нагишом по ковру, приседать — и все это врач проделывал медленно, докладывая ротмистру о результатах осмотра, — Василий давился бешенством, вот возьмет и заедет голой ногой в плоский живот докторишки, но сделать это значило бы унизить себя, сдержался, отвечал на вопросы. И лишь когда Сазонов с нарочитой жандармской вежливостью сказал: „Премного признательны, прошу одеваться“, в Шелгунове очнулся прежний питерский Васька, я он, Васька, шарахнул ротмистру в лицо: „Так рановато облачаться, господин хороший, ведь еще в одно место не заглянули…“ И обозначил, в какое место.

5

Нимало не сомневаюсь, что ваш психологический эксперимент с Шелгуновым не удался, его такими фокусами не проймешь, Ваську-то. И я не сомневался, что прибегнете к моей помощи. Понимаю вас, господа подполковник и ротмистр. Понимаю и презираю. Вы для меня — такие же подопытные морские свинки, как и эсдеки, проданные мною и оптом и в розницу. Васька передан мне, и с ним я управляюсь, я, я, а не вы, господа…

„Пожалуйте, господин, наверх, а потом направо“. — „Какого черта указываете, без вас знаю“. — „Прошу покорно прощения, ваше благородие, виноват-с“… Дубины, фараоны, хамье. Я сам тут сидел, знал бы ты, служивая харя, мурло, теперь-то лебезишь, благородием величаешь, готов и превосходительством… „Дальше сопровождать не требуется, знаю, куда идти, вы свободны…“ Пошел ты…

Камора № 105. Сперва поглядим исподтишка. Ай-ай, переменился как… Бородища лопатой, волосы длинные, лежит лицом кверху, темные очки. Ладно, подпишем. Итак, Василий Андреевич, алле, гоп! Начинается цирковое представление: Шелгунов и я… „Здравствуйте, Василий Андреевич, дорогой мой, рад вас видеть!“ — „Здравствуйте, това… Здравствуйте, господин…“

„В январе 1894 года произведен обыск… в том числе и у Михайлова. На допросах всем читали подробно о составе общества и т. п. Жандармы заявляли, что дело возникло по доносу одного из бывших членов. От Михайлова всякое подозрение было отстранено тем, что жандармы говорили, что лишь потому придано значение этому пустому делу, что в нем замешан явный революционер. В то же время произошла стачка на фабрике Воронина. Михайлов проник к ним и стал устраивать сборы в их пользу. В феврале было взято 8 рабочих, имевших дело с Михайловым… С этих пор Михайлов начал снова сближаться с ouvriers (рабочими. — Ред.), и ему удалось проникнуть в кружки, руководимые народовольцами. Летом 1894 года последние были взяты. На следствии оказалось, что полиции многое известно. На нашем следствии стариков предъявлено было обвинение в знакомстве с несколькими из этих народовольцев… На следствии он в качестве обвиняемого оговорил всех своих товарищей, некоторым обвиняемым… читали подробный его доклад о составе разных групп“. — Владимир Ильич Ульянов. Из сообщения, написанного в Доме предварительного заключения, между строк книги, 1896 год.

„Департамент Полиции считает долгом уведомить Ваше Превосходительство, что, по соображениям розыскного характера, принятие в настоящее время каких-либо мер против… Михайлова представляется безусловно нежелательным“. — Н. Н. Сабуров, тайный советник, директор департамента полиции. Из секретного письма начальнику санкт-петербургского жандармского управления, 17 января 1896 года.

„Михайлов состоял агентом охранки с 1893-го, систематически дезорганизовал работу „стариков“, противопоставлял ей „молодых“, недовольных тем, что „старики“ из конспирации держались замкнуто. Отбивал рабочих от „стариков“, через них нащупывал весь состав за Нарвской заставой, в Гавани, в Коломне и др.“. — Николай Семенович Ангарский, революционер, литератор. Из воспоминаний, опубликованных в 1920 году.

„Михайлов стал действовать очень искусно. Он старался расширить свои связи среди рабочих, залезал во все, по возможности, заводские кружки, особенно активных рабочих часто приглашал к себе на дом и, тонко выспрашивая их, не подозревавших этой игры, разузнавал о нас многое, но далеко не все… Мартов почти с уверенностью говорил мне о нем как о провокаторе. Я в свою очередь, уже не стесняясь, предупреждал товарищей, а в особенности рабочих, не иметь дела с этим мерзавцем. Это было ему передано, и он заявил тому же Мартову, что лично расправится с теми, кто будет распространять о нем позорящие слухи, причем прямо назвал меня. Мартов перед арестом еще успел переговорить об этом с Радченко, и тот… настойчиво убеждал меня не встречаться с Михайловым. „Так не ходите на студенческий бал, я знаю, он решил дать вам пощечину в целях своей реабилитации“. Во мне все вскипело: „Я испугаюсь Михайлова? Непременно пойду!..“ Я пошел на бал в приподнятом настроении, готовый к драке, но драка не состоялась: Михайлов на бал не явился“. — Михаил Александрович Сильвин. Из воспоминапий, относящихся к периоду после ареста членов организации в декабре 1895 года.

„Вы — провокатор“, — сказал один из студентов, когда Михайлов вошел в комнату. Его прерывающиеся ответы, уверения ни на кого не подействовали, и мы предложили ему категорически оставить наши кружки и не входить с нами ни в какие сношения». — Александр Павлович Ильин, слесарь, организатор рабочих кружков, арестованный в 1896 году. Из воспоминаний, опубликованных в 1926 году.

«Обвиняемые Петр Акимов, Порфирий Михайлов, Николай Михайлов и Василий Галл дали при допросах откровенные показания, во многом способствовавшие выяснению обстоятельств настоящего дела, а последние двое из них, кроме того, оказывали содействие при розысках». — Из «Доклада по делу возникших в С.-Петербурге в 1894 и 1895 гг. преступных кружков…»

«По вменении Николаю Михайлову в наказание предварительного ареста подчинить его… гласному надзору полиции на два года». — Н. В. Муравьев, тайный советник, министр юстиции. — Из секретного письма, излагающего содержание высочайшего повеления по указанному делу, 29 января 1897 года.

«Михайлов Н. Н. (1870–1905) — зубной врач; провокатор, по доносу которого в декабре 1895 года был арестован В. И. Ленин и группа „стариков“… с 1902 года был чиновником департамента полиции; в 1905 году убит в Крыму эсерами». — Биографическая справка в приложениях к Полному собранию сочинений В. И. Ленина.

6

«Здравствуйте, дорогой Василий Андреевич, рад вас видеть», — сказал он, и этими словами моментально насторожил Шелгунова: обыкновенная фраза, но связанная навсегда с жандармами, это их привычная формула. Михайлов протянул руку, и Василий понял, что поразило еще: тот был без конвоя, даже без сопровождающего надзирателя. Рука повисела, дрогнула, однако не упала бессильно и обиженно, Михайлов достойно сунул ее в карман дорогого, с каракулем, пальто и привычно — да ведь и он отсиживал здесь! — уладился на табурете. Помолчали. Понятно, думал Шелгунов, а ведь предупреждали Сильвин, Радченко, я им верил и в то же время сомневался, может… Вот как обернулось. Иуда.

Михайлов заговорил, слишком старательно усмехнувшись: «Как можете догадаться, Василий Андреевич, я принял должность в отделении по охранению общественной безопасности и порядка с минувшего, девятьсот второго». Полностью обозначил, сука. Прежде называл, как и мы, охранкой. Послушаем дальше. «Видите, положения своего не скрываю, — сказал Михайлов, — пришел же для откровенного и важного разговора». — «В агенты вербовать? — спросил Василий, не скрывая злобы, — не выйдет, не из того вылеплен теста». — «Вербовать — это, простите, не моя прерогатива, для этого существует всякая жандармская сволота». — «Дешевый приемчик, — сказал Шелгунов, — анафеме жандармов предавать, уж давайте напрямую». — «Хорошо, — согласился Михайлов, он курил, по-арестантски стряхивая пепел в горсточку. — В таком случае прошу выслушать до конца. Вы отлично знаете, Василий Андреевич, внешние поступки не всегда проявляют сущность человека, мотивы же поведения бывают прочно сокрыты от окружающих. Вы слышали о Николае Клеточникове? Надеюсь, не осуждаете, а восхищаетесь? А ведь тогда его многие презирали, еще бы, в Третьем отделении у жандармов, по доброй воле, мерзавец! Подлинная его роль теперь известна. Но что, если предположить: я тоже Клеточников, только новой формации. Я не ворую у жандармов списки, не заучиваю наизусть сведения, не оповещаю ваших о предстоящих арестах. Я стремлюсь узнать главное — их общие намерения, их средства в подавлении движения. Я с ними спорю открыто, не скрывая своих убеждений. Но при этом я уверил, кажется, их, что смогу повернуть рабочую массу в нужном им направлении. Я пользуюсь доверием той и другой стороны…» — «Ласковое теля двух маток сосет», — перебил Шелгунов. «Нет, служу в конечном счете делу революции, — спокойно возразил Михайлов. — И могу заверить, что лишь благодаря моим умным, извините за нескромность, показаниям Ульянов, Кржижановский, да и вы тоже отделались сравнительно легко».

«Врешь, — подумал Шелгунов, — мы ведь тебе не шибко-то доверяли, не давали поручений, только на занятия кружков ходил, знал кое-кого в лицо, так не один ты знал…» «Да, служу делу революции, — продолжал Михайлов. — Но мои возможности ограниченны: многие рабочие по-прежнему не доверяют интеллигентам. Я отклонюсь немного. Представьте, что восстание декабристов возглавил бы некий солдат из крестьян. Мыслимо? Нет, разумеется. Или руководителем движения интеллигентов стал бы рабочий, пускай и самый образованный? Нет, нет и нет. Любое широкое общественное движение обязано иметь вождя, выдвинутого из коренной среды. Итак, нам нужен вождь. Умный, прозорливый, образованный, четко понимающий конечную цель и средства к ее достижению, пользующийся авторитетом и доверием в массах, способный не только выбрать и поднять знамя, но и повести десятки, сотни тысяч, миллионы. Нужен вождь пролетариата, вышедший из среды самого пролетариата!»

Последние слова он изрекал. Шелгунову претило позерство, нарочитость, но сейчас он подобного в Михайлове не увидел. «Нет-нет, — сказал тот и сделал останавливающий жест. — Вижу, вы правильно поняли, однако не спешите с ответом. Степень ответственности велика. Подумайте. Время терпит. Хотелось, чтобы вникли основательно. Прошу помнить самое основное: Зубатов добивается того же, чего и мы, социал-демократы, — народного блага. Но если Ульянов и иже с ним намерен идти через восстание, Зубатов — мирным путем. Нужно вырвать у царя уступки, ему народ верит, и надо, чтобы он собственной рукой даровал политические права и экономические средства к нормальному существованию. Вот задача задач. И счастлив окажется тот, кому дано повести весь трудовой народ России ко всеобщему счастью, не пролив при этом крови ни своей, ни чужой, — она, чужая, тоже ведь кровь. Подумайте, Василий Андреевич. И если вы решитесь, вам обеспечена полная свобода. Не только в смысле незамедлительного высвобождения из этих малопривлекательных стен, а свобода в большом смысле, свобода любых действий. Подумайте!»

Вскоре Михайлов ушел, посулив наведаться через несколько дней. Он оставил Шелгунова в растерянности, в той, каковую столь желательно было добиться ротмистру Сазонову.

«Дур-рак, — думал Михайлов. — Лапоть. Вождь народный, видите ли. Скажите на милость, ему лестно повести массы. Тоже мне, Иван Болотников, Емелька Пугачев, Козьма Минин… Васька ты, и останешься Васькой Шелгуновым, слепая тетеря. И купил я тебя задешево, на голый крючок. На честолюбии сыграл. А сам я не честолюбив? Ну, я — другое дело. Честолюбием движется мир. Все мы тешим этого беса. Но мое честолюбие — осознанное, я всяким Васькам не чета».

7

Миновало несколько дней. Ротмистр Сазонов снова сделался предельно учтив, то и дело повторял: «Скоро-скоренько, Василий Андреевич, мы не держиморды, понапрасну здесь не томим». Шелгунов напомнил про те четырнадцать месяцев отсидки, жандарм даже руками всплеснул. «Да полноте, Василий Андреевич, вы же все куда как счастливо отделались», — слово в слово повторил Михайлова. Тот не показывался: наверное, занял позицию выжидания.

И все эти несколько суток Василий провел почти без сна. На тридцать шестом году предстояло принимать решение, важное не только для себя, но и, думал он, для всего движения в целом, чем черт не шутит. О Зубатове он, конечно, знал, к затеям зубатовским относился с должным скептицизмом, полагая, помимо прочего, что если в патриархальной, полукрестьянской Москве, неспроста прозванной большой деревней, все эти чаепития под просветительские разговоры, быть может, и годятся, но здесь, в Питере, основная масса рабочих по развитию своему куда выше, начал складываться уже и потомственный пролетариат. Быть может, в Москве и годится… Но, кажется, и там начинания Зубатова сходят на нет. Как знать, не прав ли Михайлов или тот, кто стоит за ним, не по собственной же инициативе пришел Михайлов к нему в камеру, неспроста и улещивал, и разворачивал заманчивые картины.

А картина и в самом деле представилась Шелгунову заманчивой. Представилось ему: Дворцовая площадь запружена людьми, высоко сияет победное летнее солнышко, реют птицами алые знамена, гремит медь военпой музыки, почему-то высокая колесница, вызолоченная, звонкая вся, и на колеснице подобие кафедры, и на кафедре он, Василий Шелгунов. Борода бьется по ветру, летают голубями листовки, несется восторженный, слитный клик толпы, и над головами, над площадью, над Зимним, где у открытого нараспах окошка внимает сам царь с царицею и приближенными, разносится его трубный, уверенный, могучий глас…

Он отгонял эти по-мальчишески сметные видения, как отгоняют в молодости тайно-грешные помыслы, и опять возвращался к ним, кляня себя за несолидность, за ребячливость, попрекая и осуждая, и опять возвращался к ним и, лишь набегавшись вдосталь по камере, свалившись на койку, принимался рассуждать спокойно, однако и в спокойных этих рассуждениях получалось, что игра стоит свеч, что и в самом деле возможно идти мирным путем, ежели взяться за дело с умом, и не только с умом, но и с пониманием истинной души русского рабочего, с тем пониманием, какого, нет сомнения, лишен и Михайлов и тем паче жандармский полковник (или коллежский советник?) Зубатов и которым, без спору, вдосталь наделен он, Василий Андреев Шелгунов, пролетарий хотя и не потомственный, однако трудящийся в заводах и фабриках с малых лет.

8

«Хотел бы побеседовать лично с Зубатовым, — сказал он Михайлову, — мне, извините, ваших заверений мало, должен сам убедиться, должен быть уверен в успехе». — «Постараюсь, Василий Андреевич, — пообещал тот. — Скоро свидимся…»

Теперь Михайлов ждал в гулком вестибюле, улыбался во всю ширь, взял под локоток, повел к себе. Кабинет на Гороховой — отдельный, значит, не последняя спица в колеснице. «Итак, Василий Андреевич, вынужден огорчить: Зубатов занят предельно, принять вас не сможет. Однако не смущайтесь, прорисовывается иной план. Существует в Петербурге… ну, скажем так, попик один. Между прочим, по внешности — Аполлон Бельведерский, и зовут подходяще, Георгий Аполлонович, по фамилии Гапон. Весьма рекомендую с ним встретиться, надеюсь, найдете общий язык».

Быстренько набросал записку: «Многоуважаемый Георгий Аполлонович, представляю Вам человека, который может принести больше пользы рабочему движению, чей мы все, вместе взятые». Дал прочесть.

Что же это получается, думал Шелгунов, садясь в санки. Ваня Бабушкин головою рабочего движения назвал, Женя Адамович в Полтаве говорила, что для налаживания работы его, Василия, одного вместо многих достаточно, теперь вот Михайлов о том же… Санки мчали быстро, голова покруживалась.

Встретились в Александро-Невской лавре. Пробежаа записку, священник — и в самом деле красавец, волосы воронова крыла, глаза огромные, черные, светятся диковатым фанатическим огнем, лицо белое, никакой холености притом, и руки трудовые, крестьянские с крупными прочными ногтями — сказал резко: «Извините, но я с вами свободно говорить не могу, поскольку вас рекомендует охранка». — «Так ведь и вас тоже она рекомендовала мне, получается, квиты», — нашелся Василий. Священник остановился, будто лошадь, осаженная вожжой, — до этого нервически бегал по келье, — поглядел недоуменно, улыбнулся одними губами, сказал: «С охранкой не имею общего, имею честь непосредственно сноситься с господином министром Виктором Константиновичем фон Плеве и господином градоначальником Фуллоном, — он произнес титулы, и Шелгунову послышались интонации Михайлова, когда тот изрекал у него в камере. — Впрочем, по сути вы правы, дело, разумеется, не в том, какое учреждение рекомендует, а в персоне рекомендателя, господину Михайлову нет оснований не доверять Будем откровенны, сын мой». Вероятно, Гапон был нервически чувствителен и заметил, как Шелгунов слегка поморщился, заслышав поповское обращение, он поправился тотчас: «Василий Андреевич, будем откровенны. Подпольная работа социал-демократов непродуктивна, пропадает втуне, ибо проповедничество их распространяемо лишь на ограниченное число наиболее грамотных рабочих, социалисты избрали пагубную, еретическую идею свержения самодержавия, посему и находятся постоянно под угрозою провала, карающий меч висит над ними! Русский: народ православен, его вера в государя как помазанника Божия весьма крепка. Ваши клики „Долой царя!“ не отзовутся в сердцах народных, а именно в народе, не в узком круге надобно искать опоры, готовить к миролюбивому выступлению с требованием улучшить бытие наше. Не кровопролитием, чуждым душе православной, но смирением и верою, трудолюбием и взыванием к рассудку, совести, сердцу государеву, страждущему за люди своя, умножаем будет хлеб наш насущный! И эти мысли разделяет Сергей Васильевич Зубатов, и я с ним согласен. Однако…»

Гапон был хорош, этого не отнять. Шелгунов залюбовался им, даже смешанная его речь, где диковинно переплетались слова почти что из прокламаций с церковными словесами, казалась привлекательной, своеобычной. Конечно, Георгий Аполлонович красовался, не без того, но Василий внимал священнику с уважением и некоторой завистью. Но притом непрерывно торчала в голове мыслишка, высказанная Михайловым: во главе массового движения надобен рабочий! Гапон хорош собою, речист и, похоже, искренен, однако где это и видано и слыхано, чтоб народ с революционными требованиями шел во главе с попом?

«Однако, — продолжал Ганон, — Сергей Васильевич увлекся культуртрегерством, сиречь просветительством, его деятельность распылена, тогда как надобна единая организация, да, организация — со своим уставом, с ясно выраженной целью движения, — это мною взвешепо все и обдумано, и благословение властей предержащих не преминет последовать, и я ищу опоры в таких, как вы, сын мой, Василий Андреевич, ибо Николай Николаевич не сим днем, а и ранее говорил о вас».

Опять это сын мой, подумал Шелгунов, и спросил напрямик, сколько же лет от роду святому отцу, оказалось — на три года моложе. Гапон понял, к чему вопрос, даже извинился за неуместное в данном случае обращение, суть ведь не в том…

«Да, суть не в том, — сказал Шелгунов. — Предложение ваше не лишено смысла, надобно его обмозговать». — «О том спору нет, — согласился Гапон, — вас устроит, если встретимся через три дня здесь же?»

Посоветоваться не с кем, знакомых в Питере почти не оставалось. Разве что Николай Полетаев. Но тот, как и Норинский, резок и остер на язык, только засмеет. Надо решать самому. В речи Гапона виделся немалый смысл, идея миролюбия Шелгунову казалась привлекательной. И вспомнил он брошенные кем-то из своих слова — в интересах дела можно идти на компромисс с самим чертом и его бабушкой. Что, если попробовать? Василий не слишком отдавал себе отчет в том, что прежде всего привлекал соблазн воистину стать головою движения, как некогда выразился о нем Бабушкин. При том Василий решил ни Гапону, ни Михайлову сразу положительного ответа не давать, держаться уклончиво, посмотреть еще и еще.

Через три дня встретились, Гапон расспрашивать не стал, предложил ехать к Михайлову: счел, видимо, что Шелгунов согласен. Взяли ваньку. В дороге Василий думал, что скажет Михайлову примерно так, дескать, боролись с революционерами посредством арестов — но помогло, стали засылать провокаторов-одиночек, вроде вас, господин Михайлов, — тоже слабовато. Надумали осуществить провокацию массовую, через вашего Зубатова, — и это не пособило! Решили сменить курс, делаете ставку на таких, как я… А что, если я вам поперек стану действовать, под вашим же знаменем?

Нет, не убедительно, и, главное, они ведь не согласятся на подобное, что-то надо сказать другое… Впрочем, подскажет сама обстановка.

Опять — широченная улыбка Михайлова, воплощенная благожелательность. «Надумали, Василий Андреевич? Похвально, я же говорил, что вы — прекрасный красный, общий язык найдем…» Шелгунова осенило: вот как надо поступить! «Я готов к вашей организации присоединиться, но сперва в качестве рядового участника, поживем — увидим, что получится у вас». — «Э, нет, лишняя единица нам не требуется, — сказал Михайлов, — у нас, кинь только первый клич — будут сотни тысяч. Нам нужны не рядовые, а организаторы, руководители. Нужен, если угодно так обозначить, главнокомандующий». — «У вас же отец Гапон, — ответил Шелгунов, — а двум медведям в одной берлоге…» — «Не увиливайте, Василий Андреевич, — резко сказал Михайлов, — отлично понимаете, о чем речь. Нужен рабочий-руководитель, притом авторитетный, многим знакомый лично… Надежда — на вас. Однако не торопим. Поезжайте в Баку, завершайте дела. К слову, средства у вас найдутся на дорогу? Устроить вам бесплатный проезд — в моих силах. Не возражаете? С удовольствием сделаю, прошу подождать несколько минут».

Вышли вместе с Гапоном, тот не протянул Василию руки, Шелгунов остался ждать в кабинете. Окно без решетки. На столе — ни единой бумажки.

«Прошу, — сказал, возвратившись, Михайлов. — Первого класса купе, на двоих, отдохнете. Только прошу расписаться в получении билета, канцелярия, знаете ли…» Ха! Почему бы не прокатиться за счет охранки в мягком купе? Никогда еще пе доводилось. Давайте, господа жандармы, это мы с удовольствием. «Расписочку вашу, — сказал Михайлов, — мы вот сюда, в сейфик». И подумал при этом: «А тебя, Васька, под особый надзор».

И только в поезде, разнежившись на диване, Шелгунов сообразил: он же дал охранке расписку! Козырь им в руки, олух ты царя небесного!

1903-й, начало года. В Севастополе создан комитет по руководству революционным движением в Черноморском флоте, впоследствии вошел в комитет РСДРП. Только что созданный Казанский, а также существовавшие ранее комитеты партии — Пермский, Тульский, Уфимский, Донской, «Сибирский социал-демократический союз» и «Северный рабочий союз» заявили о признании «Искры» или о сотрудничестве с ней.

Избран новый состав Организационного комитета по созыву II съезда партии, принят проект устава съезда и утвержден состав участников.

Продолжались забастовки, стачки, аресты. 28 февраля схвачены руководители Бакинского комитета РСДРП. 2 марта в Баку состоялись политические демонстрации, организованные уцелевшими от арестов членами комитета РСДРП. При столкновениях с полицией задержаны около 50 человек.