Глава седьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

У полиции на примете он был с казанских еще времен, чуть не за каждым шагом следили, потому разрешения на выезд в Европу могли не дать, но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Тяжело захворал — воспаление легких, — и оказался официальный повод совершить путешествие за границу: отдохнуть и поправить здоровье. Со скрипом заработала полицейская машина, писали бумаги снизу вверх и сверху вниз, но паспорт выдали. Владимир Ильич был счастлив: давно мечтал познакомиться с Плехановым, считая его самым выдающимся российским марксистом, мечтал завязать деловые отношения с группой «Освобождение труда», полагал, что именно там, за рубежом, наладится печатание марксистской литературы… Перед отъездом на совещании у Сильвина решено было сделать наследницей Надежду Крупскую, как наиболее чистую перед полицией. Собирались у Михаила Александровича под видом празднования пасхи, говорили паки и паки о конспирации, о разграничении функций между членами группы, о связях, о явках, об отдельных даже вроде и мелочах: как писать молоком между строк, допустим.

Отправился в путь он 25 апреля, его провожали донесения петербургского градоначальника и циркуляры департамента полиции, провожали до границы и за ее пределы, но все обошлось благополучно. Первого мая рубеж России он миновал, на два часа задержался в австрийском городе Зальцбурге. Впервые он оказался на чужой земле, оглядывал ее жадно, вдыхал воздух, казавшийся непохожим на свой, родной, привычный, вслушивался в речь, понятную и при том чуждую, непривычную, с другими, не теми, выученными интонациями. Прибыл в Лозанну, далее побывал в Женеве, Цюрихе, Париже, Берлине… Познакомился с Георгием Валентиновичем Плехановым, тот вскоре сообщал в частном письме: «Приехал сюда молодой товарищ, очень умный, образованный и даром слова одаренный. Какое счастье, что в нашем революционном движении имеются такие молодые люди!..»

Себя Плеханов ощущал, видимо, старым: ему шел сороковой год… Встречался с членом группы «Освобождение труда» Павлом Борисовичем Аксельродом, с зятем Маркса Полем Лафаргом, с Вильгельмом Либкнехтом… Беседовал с русскими социал-демократами А. М. Воденом и А. Н. Потресовым, договорился о постоянных контактах с плехановской группой, загрузил нелегальной литературой чемодан с двойным дном… На обратном пути завернул в Вильно, затем Москву и Орехово-Зуево. О возвращении его на родину отрапортовало Вержболовское пограничное отделение полиции: «По самому тщательному досмотру его багажа ничего предосудительного не обнаружено». Господа полицейские обмишурились: в чемодане предосудительное было.

1

Под вечер тридцатого сентября — только Шелгунов пришел с завода, еле успел помыться и поесть, собирался к Меркулову — объявился Анатолий Ванеев, с одышкой, лицо в нехороших пятнах (не знали еще, что у него начинается чахотка). Сбросил студенческую шинель на табурет, принялся выкладывать новости.

Вчера приехал Ульянов и чуть не прямо с вокзала — к Ванееву, там сидел уже технолог Яков Пономарев. Владимир Ильич долго расспрашивал, что было тут за пять месяцев, прежде всего интересовался рабочими кружками. Сказал, что на квартиру в Казачий ехать не решился, в поезде обыскивали, там обошлось, но рисковать не стоит, надо менять обитель. Пономарев предложил комнату своих знакомых, угол Садовой и Таирова переулка, тут же наняли извозчика, перевезли вещички. А сегодня с утра Ульянов с Пономаревым ходили по рабочим Жилищам, были в доме 139 по Невскому, и Владимир Ильич просил передать, чго со дня на день должен быть у вас, доложит о поездке, так что надо готовиться, предупредить товарищей…

…Глядя на Владимира Ильича, пока тот здоровался с остальными, обменивался первыми фразами, Шелгунов примечал, как изменился за эти месяцы Ульянов. В нем окончательно, кажется, окрепла твердая, глубокая уверенность в себе. Если прежде Василий примечал, будто волжанин держится среди рабочих с некоторой приглядкой, как бы нащупывая линию поведения, примериваясь, иногда помалкивая больше, чем говоря, — теперь было совершенно ясно: этот человек полностью оформился, ему чужды колебания и сомнения, силой и волей веяло от каждого слова, жеста, от всей фигуры.

Был Владимир Ильич в превосходном настроении, речь начал шутливо. Рассказал, что при встрече с Полем Лафаргом объяснил ему, как после популярных лекций наши рабочие принимаются штудировать Маркса. Собеседник очень удивился: «Русские рабочие — Маркса? И понимают?» — «Представьте себе, да». — «Ну, знаете, — отвечал ехидный француз, — вот в этом, коллега, вы ошибаетесь, ничего не понимают они, у нас после двух десятилетий социалистического движения Маркса никто не понимает».

«А я, — продолжал Ульянов, — ему привел ваши, Василий Андреевич, слова, в том смысле, что вы ходите с Марксом под мышкой».

Посмеялись. «Кстати, — сказал Владимир Ильич, — поскольку, Василий Андреевич, вы у нас за Невской заставой вроде чрезвычайного и полномочного посла, вот и прошу известить нас о положении дел».

К сообщению о положении дел Василий приготовился после беседы с Ванеевым, знал и не только о своей заставе, загодя переговорил с товарищами, имел сведения по всем районам, картина получалась внушительная: опорные пункты агитации созданы на семидесяти фабриках и заводах города. Ульянов попросил предприятия перечислить, что-то быстро прикидывал на бумажке, и, едва Шелгунов закончил, Владимир Ильич, извинившись, его остановил. «Вот, — сказал он, — что получается, товарищи. Под нашим воздействием из перечисленных Василием Андреевичем сейчас двадцать три предприятия-гиганта с числом рабочих в тысячу и более. А вся главная сила нашего движения — в организованности рабочих именно крупных заводов, и дело тут не в одной лишь численности, а в том еще, что именно там занята самая преобладающая по влиянию, по развитию, по способности к борьбе часть рабочего класса. Это весьма и весьма отрадно, товарищи!»

А потом Владимир Ильич подробно рассказывал о поездке, о встречах с марксистами, говорил о том, что поездка за границу дала ему очень многое… Повстречался со значительными людьми. По мере сил уча здесь своих товарищей-рабочих, он и сам учился у них и, кажется, это знание среды в какой-то мере передал и Плеханову, оторванному от Родины, и в разговорах с Георгием Валентиновичем имел возможность проверить свои мысли, оценить их как бы со стороны, и это еще и еще укрепило его в убеждении: мы идем правильной дорогой!

Слушали внимательно, как и всегда, нет, с большим, разумеется, интересом — впервые видели русского человека, побывавшего за границей, в Европе! И даже зубной врач Михайлов, в общении говорливый, а па собраниях молчун, и тот вдруг взял слово и горячо поддержал Владимира Ильича. Редко выступал Михайлов, и Василий порадовался, что даже его Ульянов расшевелил.

2

Вскоре у Степана Радченко, на Выборгской стороне, по Симбирской улице, состоялся другой поворотный разговор. Миша Сильвин это собрание назвал однажды конституционным, он любил давать всякие определения.

Идя на Симбирскую улицу — Радченко туда переехал недавно, после женитьбы, — Василий знал, о чем предстоит беседа: объединение с одной из социал-демократических групп, а именно с группой Мартова. Как и остальные, Шелгунов, естественно, помнил критику Владимира Ильича виленской брошюры «Об агитации», но понимал и то, почему сейчас Ульянов настаивает на сближении с Мартовым (тот после ссылки вернулся в Петербург). Прежде всего, литературы не хватало! Доходило до того, что вместо нужных, пропагандистских, книг раздавали рабочим рассказы детской писательницы Елизаветы Водовозовой, поскольку там хоть что-то говорилось о горемычном житье-бытье, а то и книгу историка Петрушевского, прямого отношения к вопросам социализма вообще не имеющую. Силы для того, чтоб написать собственные брошюры, конечно, имелись, но все упиралось в технику. А Мартов располагал прочными связями с заграницей, оттуда получал и книги, и журналы, и газеты. Далее, Владимир Ильич считал необходимым объединять все социал-демократические группы столицы. И наконец, рассказывали Сильвин и Надежда Константиновна, при личном знакомстве Мартов понравился Владимиру Ильичу, и приглядчивый, осторожный Ульянов, говорили, теперь испытывал к недавнему оппоненту прямо-таки нежную симпатию, а Мартов, до крайности впечатлительный, моментально подхватывал мысли нового товарища, умел развивать их, притом талантливо.

Как водится у новоселов, Степан Иванович и Любовь Николаевна каждому приходящему показывали жилье — две светлые высокие комнаты, просторная кухня. И, как водится, на узорчатой скатерти накрыто к чаю. Квартиру хвалили, хозяйка цвела маковым цветом, радовалась, что выбор одобрили.

Тут Шелгунов познакомился с Мартовым. Очень подвижный, непоседливый. Удлиненное лицо, несколько необычная прическа — на лоб кинута челочка, в тонких золоченых очках, с аккуратной, квадратиком, бородкой, он и в самом деле производил благоприятное впечатление. Шелгунов подсел поближе. Мартов говорил: «За мною и Ляховским — большая группа интеллигентных сил, они вполне могли бы составить свою организацию, но при этом мы, так же как Ульянов, противники кружковой раздробленности, предпочли бы слиться с более старой и зрелой группой». Шелгунова резануло выражение: «За мной и Ляховским». Как-то не принято было у них подчеркивать собственное Я. Но, подумал Василий, у каждого свои особенности, надо мириться с ними, тем более что Мартов, похоже, всем по душе пришелся и ратует за объединение.

Разговаривали, покуривали, тут Шелгунов обратил внимание: вот какая странность — собрались только интеллигенты! Радченко, Запорожец, Старков, Ванеев, Сильвин, Якубова, Зинаида Невзорова, Пономарев, Александр Малченко, Кржижановский… Из новых — Мартов и Ляховский, еще двое, фамилий не знал, спросил у Михаила, тот шепнул: Гофман и Тренюхин, фамилии ничего не говорили… Ждали еще Ульянова, он против обыкновения запаздывал… Итак, пятнадцать интеллигентов налицо, придет еще один. А из рабочих — Шелгунов, и точка! Как понимать прикажете?

Первое побуждение было встать, хлопнуть дверьми. Василий знал за собой особенность — человек он мягкий, но, случается, во гневе как бы теряет рассудок на секунды, ничего не соображает, не помнит себя. Однажды мастер-немец стал придираться, мол, деталь вытачиваешь неправильно, Шелгунов знал, что работает по чертежу, но смолчал, мастера это подчеркнутое пренебрежительное безмолвие взбеленило пуще любого возражения, процедил: «Russisches Schwein». Уж эти слова всякий рабочий знал:

«Русская свинья!» А дальше Василий помнит вот что: белая стена, к ней прилепился мастер, лицо белее стенки, а в толстом слое штукатурки, словно молотком вбитая, застряла та самая деталь, которую вытачивал, еще бы вершок правее — и торчала бы она в голове мастера, и греметь бы Васе кандалами…

Но иной раз приближение таких припадков гнева Шелтунов чувствовал, одергивал себя. Преодолел и теперь. Пошел в прихожую, по дороге попросил хозяина квартиры выйти на два слова.

Спросил Степана в упор: «Что происходит? Почему такой состав совещания? Почему одни вы?» — «Кто это — вы?» — переспросил Радченко. «Не придуряйся, господин инженер, — сказал Василий, — отлично понимаешь, отвечай напрямую, без уверток». Тут и Степан закусил удила: «Изволь, отвечу напрямую. Я и прежде не скрывал свою позицию. Считаю, что, если ввести рабочих в руководящий центр, это может привести к провалу. Интеллигентов мы знаем лучше, сумеем надлежаще оценить и вовремя разгадать. И прошу запомнить: порядочность я считаю первейшим качеством истинного интеллигента. Порядочность и отсутствие национальных предрассудков».

Вот как заговорил. И в самом деле, напрямик, подумал Шелгунов, огрызнулся: «Выходит, провокаторы только из рабочих? По-твоему, порядочность лишь интеллигентам присуща? Лихо закручиваешь, не зря тебя господином сейчас назвал. Барство это, Степан, и чистоплюйство. Если так, я поворачиваю оглобли».

Радченко покашлял, сбавил тон: «Послушай, Василий, ссориться ни к чему. На занятия рабочего кружка вы же не зовете всех нас, а только единственного лектора. Так и здесь». — «Здесь не занятие, — возразил Шелгунов, — насколько понимаю, будет решаться вопрос принципиального характера, и представительство надо бы иметь равное. Иначе получается: вы наверху, а мы — в повиновении, опять нам второстепенная роль».

Звякнул звонок. Ульянов, возбужденный, принялся, раздеваясь, рассказывать: «Увязался, знаете ли, за мною хвост. Да так увязался, каналья, ни на шаг не отступает. Я петлял-петлял в переулках, вроде бы оторвался наконец и тут же увидел спутника в глубокой подворотне, он там затаился. Я тотчас — в подъезд того же дома. Вижу — выскочил мой хвостик наружу, мечется бедняга: упустил. А я сел в кресло швейцара и за ним, за гороховым пальто, наблюдаю. Спускается по лестнице человек и, вполне вероятно, принял меня за рехнувшегося: помилуй бог, сидит некий господин в кресле швейцара и хохочет-заливается. Чем не приключение, а?»

Шелгунов улыбнулся, Радченко же строго выговорил: «Владимир Ильич, сколько можно вам напоминать об осторожности…» — «В данном случае, батенька, я был, напротив, архиосторожен, — виновато возразил Ульянов, — настолько, что, прошу покорно извинить, опоздал непозволительно…» Отшутился и стал моментально и собранным и серьезным. Удивительный человек, в который раз подумал Василий.

И за столом Ульянов был предельно деловит. «С кустарщиной, с кружковщиной требуется покончить решительно и бесповоротно, — говорил он. — Архиважная задача — централизация всей работы, создание руководящего центра, четкое распределение обязанностей между его членами, организационное оформление нового наисущественнейшего звена — районных рабочих групп, ибо Центральный рабочий кружок, созданный Вруспевым, давно потерял прежнее значение, он лишь рудиментарный остаток… Нужны единое руководство, отчетность, дисциплина, конспирация!»

Вот сейчас — не то, что в разговоре с Радченко! — Василий не мог бы возразить ни словом, пускай Ульянов не слишком-то уважительно их кружок назвал рудиментарным. А и в самом деле, думал Шелгунов, оно так, ведь кружок остался лишь в памяти, давно большинство его членов занимается работой по своим районам, притом каждый сам по себе, наподобие лебедя, рака и щуки.

Разгорались дебаты.

То и дело запуская пятерню в могучую шевелюру; кипятясь, по обыкновению начал Радченко: «При такой организации, как предлагает Владимир Ильич, районы — а иными словами, наши рабочие — будут простыми исполнителями, а не равноправными участниками движения, они окажутся разобщены, вся реальная власть очутится в руках предлагаемой Владимиром Ильичей руководящей тройки, это похоже на диктатуру вождей, а не истинную демократию, каковой мы добиваемся в государстве и которая прежде всего должна появиться в наших собственных рядах».

От изумления Шелгунов едва рот не разинул: ведь полчаса назад Степан выражал недоверие к рабочим, а теперь противоречит себе же. Ишь, разошелся, голубые глаза стали аж зелеными от злости.

Ульянов слушал спокойно, только изредка выдавал свое гм-гм, Василий знал этот признак его волнения. И тут Шелгунова опять осенило, как в прошлый какой-то раз: вот в чем главная сила Владимира Ильича, преимущество перед остальными — твердо понимает, чего хочет, как достичь. Ясность цели. Понимание средств к достижению цели. Невероятная воля в борьбе. И — к борьбе. Вот он — Ульянов! Долго, слишком долго, думал Василий, мотались мы «без руля и без ветрил»… У Лермонтова там «хоры стройные» в океане, а у нас какой там к черту хор, сплошная разноголосица. Корабль без капитана был, да еще с неопытными матросами…

«Вы кончили, Степан Иванович? — спросил Ульянов с учтивостью, слегка насмешливой, поднял сшибленную Радченкой со стола чайную ложку. — Оно конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать? В России, в наших условиях, Степан Иванович, ваш, извините, первобытный демократизм немыслим и невозможен. Демократия, конечно, вещь хорошая и необходимая, однако в зависимости от места и времени. В обстановке преследований, в условиях кружковщины и раздробленности нам требуется организация! А организация, как таковая, еще отнюдь не обозначает недоверия к кому бы то ни было… Немыслимо движение без организации, немыслима организация без руководства, невозможно руководство без дисциплины».

«К слову, а сам-то наш борец за демократию весьма привык к порядочному единоначалию», — шепнула Надежда Константиновна сидевшей рядом Зинаиде Невзоровой, услыхали многие, Радченко поднял руки, сказал: «Ich kapituliere». — «А точнее, — все еще сердито поправил Ульянов, — подчиняетесь дисциплине, ибо капитуляция есть действие вынужденное, мы же требуем дисциплины сознательной. Ваше мнение, Василий Андреевич?»

Не колеблясь Шелгунов сказал: «Предложение правильное. Меня, правда, не уполномочили говорить от имени товарищей-рабочих, но, я думаю, сумеем убедить, если кто засомневается».

Без прений выбрали руководящую тройку: Кржижановский, Старков, Ульянов (вскоре в этот центр кооптировали Мартова и Ванеева). Утвердили районные группы: Невскую, Московско-Нарвскую, Заречную. Распределили другие поручения: финансовые дела, ответственность за технику подполья, за связи с типографией народовольцев. Решили, что районы каждую неделю отчитываются перед тройкой, а раз в месяц собираются все, обмениваются сообщениями.

«Подобьем бабки, — сказал довольный Ульянов. — Я думаю, что получается как раз то, что нужно: комитет, двадцать — тридцать рабочих кружков плюс еще сотня-полторы связей. Мне думается, товарищи, это и есть зачаток революционной партии! Да, партии, которая опирается на революционное движение, руководит пролетариатом на основе соединения социалистической и демократической борьбы!»

Стаканы и чашки с чаем подняли, как бокалы, чокнулись.

«Но, — добавил Владимир Ильич, — агитационные листки наши — дело преважное, как начальная форма, однако необходима газета, притом не узко местного и не экономического характера, а такая, что могла бы соединить стачечную борьбу с революционным движением».

Редактором будущей газеты выбрали его.

Прощаясь, Радченко сказал Шелгунову: «И все-таки, подчинившись общему суждению, я остаюсь в чем-то при своем. Приглашу рабочих, выскажу свою точку зрения. Нельзя, чтобы районы оставались только исполнителями». — «Не понимаю, — сказал Шелгунов, — сперва ты мне здесь, у двери, говорил одно, в совещании — другое, после — согласился с большинством, теперь возвращаешься на круги своя. Не замечал за тобой прежде такого, извини, круговерчения. Не прав ты, и нечего апеллировать к массам…» Сказал так и подумал: «Засмеется Радченко, скажет: „Ну, Васька, нахватался ты книжных словечек…“ Но Степан промолчал.

3

Незнакомым переулком, наугад — с Невы дул резкий ветер — Шелгунов решил выйти к набережной, проветриться. От разговоров, от папиросного чада голова чугунела, на глаза словно кто-то давил, фонари, покачиваясь, расплывались. Василию почудилось: вот-вот ослепнет, свалится, окоченеет или побредет на ощупь, незнамо куда, может, подберут люди… Страх обуял его, Василий пошел, придерживаясь за стену, вдали увидел человека и направился было к нему, но взблеснули под фонарем погоны, он свернул в сторону.

И тут негаданно встретил Михайлова.

Слава богу, хоть зубной, а все-таки лекарь. Василий обрадовался. Михайлов, видно, догадавшись, что прохожему худо, поспешил навстречу, спросил, не удивляясь появлению здесь Шелгунова: „Что с вами, Василий Андреевич?“ — „Да вот, с глазами, — начал было жаловаться Василий, но раздумал тотчас — с какой стати плакаться, не барышня — и, пресекая себя, сказал: — Отпустило уже, отпустило“. Но Михайлов проводить вызвался до конки, придерживал под локоток, и участие приятно было Василию. Сошли у Невского. Николай Николаевич предлагал довезти до самого дому, но Шелгунов поблагодарил, отказался: знал, что Михайлов живет в другом конце города, зачем обременять человека. Да и в самом деле полегчало.

4

Всякие случаются чудеса. Василия навестил родич Тимоха, фараон, собственной персоной, в цивильной одежке и — трезвый! Правда, мигом выставил на стол штоф, потребовал закуски, Василий ощетинился: не дам. Тогда Тимка посмотрел вовсе не зло, сказал: „Пожалеешь, Васька, если не выпьешь сегодня со мной, не выпьешь — не скажу, а сказать есть что“. Василий поннмал, что родич наведался неспроста. Взял у Яковлевых еды, выпили. Тимоха придвинулся поближе, спросил для верности, не услышат ли хозяева, и перво-наперво достал изрядно потрепанную бумагу, оказалось — инструкция участковым приставам, еще от апреля 1893 года. Ничего нового Василий там не углядел, разве только что впервые собственными глазами прочитал полицейское наставление. Однако Тимоха столь очевидно гордился и своею храбростью, — как же, секретный документ показывает! — и доверительностью к Васе, что ничего не оставалось, как поблагодарить за уважительность. Этого, как видно, родич и ждал, потому что принялся повествовать, как их собирали в городском управлении, дали дополнительный наказ: следить за сборищами рабочих вне мест их служения, доносить не только о противозаконных действиях, но и о слухах, которые циркулируют в рабочей среде… „Вот за слухи-то и в самом деле прежде не привлекали“, — подумал Василий. Налил по второй. Тимофей опрокинул в рот, пожевал капустки и сказал: „Слушай, Васька, хоть путя наши разошлись, но по крови мы родные, зла тебе желать не могу, потому и пришел. Если не хочешь в Кресты угодить, а то и в крепость, уходи тогда с Обуховского подобру-поздорову и как можешь подальше. Не то сцапают. Слежка за тобой, верно говорю, вот побожусь…“

Что ж, спасибо, ничего не скажешь, выручил…

5

Забрался Шелгунов далековато, нанялся в чугунный и медный завод, бывший Берда, на Гутуевский остров. Следовало и квартиру сменить, но жалко было расставатьея с Яковлевыми, да и времени для поисков жилья не оставалось.

Часто виделся с Ульяновым, тот вел занятия в нескольких кружках, готовил выпуск газеты, название уже придумали: „Рабочее дело“. И, слыхать, Владимир Ильич пишет новую брошюру, вроде бы о штрафах. При каждой встрече одолевал Василия расспросами, больше всего интересовался суконной фабрикой Торнтона, где, судя по всему, назревала забастовка. По его поручению туда ходили, нарядившись работницами, Крупская и Якубова, и Шелгунову довелось побывать там, сравнительно близко от своей квартиры, только на том берегу.

Ткачи в Питере бедствовали, пожалуй, больше остальных пролетариев: ткачи были в основном деревенские, малограмотные, за себя не умели постоять. Шелгунов ходил по цехам, но рабочим казармам, смотрел, расспрашивал… Еще три года назад средний заработок был девятнадцать рублей в месяц, а нынче — четырнадцать. Квартирную плату на полтинник подняли. А квартиры эти — насмешка одна: длинный коридор, от него выгорожены комнатки деревянными переборками, да и те не до потолка, шум-гвалт по всему этажу. В комнатенках — по две семьи, спят вповалку, стены от сырости зеленые, тут же сушится белье, и даже керосиновая лампа гаснет — не хватает кислороду. Кухня — в каждом этаже одна, горшки на плите не помещаются, у кого с краю, у тех щи недоваренные. Чайком пробавляются из „титана“ да хлебушком с селедкой. Рабочий день — четырнадцать часов с хвостиком, а в цехах — чистая отрава, особенно в красильне… Это все видел, слышал Василий, рассказывал Владимиру Ильичу.

Первую листовку, в которой изложили требования ткачей, составил Глеб Кржижановский, отпечатали на мимеографе. Василий с новичком, Николаем Кроликовым, браковщиком у Торнтона, разбросали прокламации. В них прямо призывали к забастовке.

По просьбе Ульянова в понедельник, 6 ноября, Василий остался ночевать в торнтоновской казарме. Наутро, в половине пятого, как всегда, заревел гудок. Большинство ткачей спало не раздеваясь: холодина! Поднимались, умывшись кое-как, пили кипяток. Все обычно, не заметно волнения. Шелгунов обеспокоился: неужто понапрасну старались, неужто сорвется? Но тут принесли весть: ночью жандармы арестовали тридцать человек, указала администрация как на зачинщиков предполагаемой стачки. Сразу казармы загудели.

Ткачи высыпали на улицу. Моросил пополам со снегом дождик, однако в казарму не возвращались, к фабрике тоже не шли, грудились возле казарм, кричали: „Пускай хозяева явятся, расскажут, пошто издеваются, сил человеческих нету больше!“

Это — в пять, а к шести прибыли старший фабричный инспектор губернии Рыковский, здешний инспектор Шевелев, за ними — полицейский пристав, жандарм. Принялись уговаривать, особенно Шевелев старался, он многих рабочих знал по имени-отчеству, взывал персонально, поминал про детишек… Шелгунов стоял молча: что проку, если выступит, — не успеет и несколько слов сказать, как схватят… Он испытывал унизительное чувство бессилия…

После обеда фабрика заработала.

Вечером Василий был у Владимира Ильича, в Таировом переулке, комнатка в четвертом этаже, маленькая, продутая. Ульянов встретил в накинутом на плечи пиджаке. „Итак, с чем пожаловали, Василий Андреевич, порадуете чем?“ — „Не порадую, Владимир Ильич, сорвалось у Торнтона, сами знаете, народ малограмотный, крестьянский, не сообразили, что в ловушку заманивают, побоялись за воротами оказаться“. Ульянов привычно помечал на листке. „Я завершил брошюру, — сказал он, — под заглавием „Объяснение закона о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах“. Между прочим, весьма пригодились и сведения, доставленные вами. Условились, что народники отпечатают в своей типографии, но, к сожалению, раньше конца декабря не обещают. А надо бы побыстрей, куй железо… — Оп потеребил бородку, забавно, совсем по-мужицки почесал затылок. — Что ж, прибегнем к проверенному способу, листовка-листовочка, палочка-выручалочка… Это я сделаю к утру. А сейчас — не поехать ли нам в те края, к Торнтону?“ — „Опасно, Владимир Ильич, не следует вам появляться, шпики шныряют. И мне вдобавок на смену, я и так сутки прогулял, оштрафуют“. — „Это уж наверняка, — сказал Ульянов, — я теперь специалист по штрафам. Как у вас, кстати, с деньгами?“ — „Ничего, хватает, Владимир Ильич, мною ли холостому нужно“. — „Да-да, вы правы… Хорошо, езжайте себе, Василий Андреевич, а я подумаю, пораскину, попробую набросать листовку“. — „Владимир Ильич, побожитесь, что не поедете к Торнтону“, — почти взмолился Шелгунов. „Вот святой истинный крест“, — Ульянов засмеялся и в самом деле перекрестился.

Дней через пять Шелгунов зашел к Меркулову я застал там Владимира Ильича и Василия Старкова. Лежала пачка мимеографических листовок. Начиналось так: „Рабочие и работницы фабрики Торнтона! 6-е и 7-е ноября должны быть для всех нас памятными днями…“ И дальше — с мельчайшими подробностями, со специальными всякими словечками, понятными, наверное, только ткачам, — поллес, кноп, шмиц — рассказывалось о положении рабочих, о том, как их обманывают и грабят хозяева, о том, чего следует добиваться.

Пока он читал, Старков и Ульянов вышли, Никита быстро сказал: „А ведь они оба у меня еще седьмого, вечером поздно, были, принесли сорок целковых, чтобы семьям арестованных передал. И после, считай, каждый день ко мне оба наведывались“.

„Что ж это вы, — сказал Шелгунов, — что ж это вы, Владимир Ильич, а еще побожились, что не поедете к Торнтону, а сами…“ — „А я, батенька, атеист, и к Торнтону я не ездил, — смеясь, объяснил Ульянов, — к к Ни-ките Егоровичу… Скажите лучше, как листовка?“ — „По моему, в самый раз, Владимир Ильич“. — „Прекрасно, рад весьма, а вот разбросать надо бы завтра же, кому поручим?“

„Я пойду“, — мигом откликнулся Меркулов. „Нет уж, Никита, — отозвался Шелгунов, опережая Ульянова, — за тобою наверняка слежка, поскольку здесь работаешь, Провалишься, и плакала наша конспиративная квартира. Считаю, пойти мне, я теперь вроде не здешний, бердовский…“

1895 год, 9–12 ноября. Стачка более 1000 работниц табачной фабрики „Лаферм“ (Васильевский остров), вызванная снижением заработной платы.

13–15 ноября. Стачка на обувной фабрике „Скороход“ (Александро-Невская городская часть) из-за незаконных вычетов и поборов.

3 декабря. В нелегальной народовольческой типографии, так называемой Лахтинской, началось печатание брошюры „Объяснение закона о штрафах…“, написанной В. И. Ульяновым.

5 декабря. Забастовка рабочих Путиловского завода, руководимая городской социал-демократической организацией.

6

Спокойно, спокойно, так можно довести себя до умопомрачения, спокойно, еще валерьяновых капель, но сколько можно их глотать, вся камера провоняла ими.

Итак, милостивые государыни и милостивые государи, продолжим наши игры. Вы желаете выслушать исповедь? Извольте. Прошу, усаживайтесь поудобнее. Конечно, железная откидная табуретка не кресло и не пуфик, однако за неимением иного…

Прошлый раз я был, кажется, в истерике. Что ж, случается. Но и тогда я говорил — себе, разумеется, — правду. Однако лишь одну ее сторону. Были у меня также и устремления некоторым образом романтические.

Говорят, средневековый еретик Мартин Лютер запустил чернильницей в искушавшего диавола, и с той поры нечистая сила паче святого креста, огня, глада и мора боится чернил и пера. Теперешние российские люциферы тоже не любят, а пуще чернил — типографской краски. Обнаружить тайный печатный станок — заветная мечта любого полицейского и жандармского мундира.

Это мне втолковывал Меньшиков, Леонид Петрович, умная голова и циник. И в его правоте я имел возможность убедиться, когда разгромили типографию народовольцев. Сперва держали свою печатню на Крюковом канале, близ Гороховой, где охранное отделение, и те искали топор под лавкой, не обнаружили. А на Лахте, куда сдуру перебрались народовольцы, их мигом сцапали. Не без моего участия, между прочим.

Но главная моя заслуга не в том. Горжусь, как завалил городскую организацию социал-демократов. Они очень крепко надеялись на конспиративность, полагались на своего сторожевого пса, как сами называли, на Степана Радченко, дескать, чужая муха не залетит. Как бы не так! Попались на голый крючок. Снял Васька Шелгунов конспиративную квартиру, а ее владелец, Семен Афанасьев, и жилец его, Василий Волынкин, — наши! Кроликова Николая распропагандировали — наш! Это за Невской. А в Нарвском районе — Акимов, Данилов, Шепелев, а в Московском — Василий Галл… И я еще наверняка знаю не всех. Но они, как и Кузюткин, Щтрипан, провалившие в девяносто четвертом группу народовольцев и брусневцев, Фишера, Норинского, Кейзера, — все эти галлы, кроликовы — мелкая сошка, продажные шкуры, они ради тридцати сребреников или от подлого страха.

Меня сыскная работа привлекала другим, хотя и гонорарий, естественно, лишним не был. Человек должен испытать себя, познать через испытание. В отрочестве я не понимал, чего ради отправляются мореходы в океан, другие пересекают льды и пустыни, третьи лезут на Эверест и Арарат — для чего им? Ради общего блага? Для удовлетворения любознательности? По неразумию, безрассудному и нелепому? Прикидывал так и этак, наконец понял: ради того, чтобы испытать, познать себя, измерить силы в единоборстве со стихией. Да, да. Пускай они хором — гласом живых и мертвых — примутся уверить, будто делали это во имя науки. Не поверю! Честолюбие, стремление подчинить если не толпы людей, то хотя бы неживую, но яростно противящуюся природу, желание осознать себя чуть ли не богоравным!

И тут подвернулись выпуски об американском сыщике Нике Картере. Вот оно! Храбрость, благородство, деловитость, активизм! Мне было пятнадцать или шестнадцать — возраст, в каковом все, известно, ищут смысла жизни, ищут бури, мечтают о самоутверждении… Увы, как говорилось в старинных романах, мечтам юности сбыться не довелось, я получил прозаическую профессию и, может, по сей день влачил бы жалкое существование на бренной планете, не осени меня благая мысль.

В „Отделении по охранению общественной безопасности и порядка“, проще — в охранке, приняли меня отнюдь не с распростертыми объятиями, сперва поручали разовые задания, но и даже в этих случаях я убедился: именно то, что надобно мне. Сыскная служба — занятие острое, интересное. Она требует ловкости, хитрости, изощеренности, коварства, полного проникновения в психику противника — не зря у сотрудников охранки бытует определение: анатомировать организацию подпольщиков. Анатомировать!

Я мечтал властвовать над людьми, покорять их своей воле, видеть их игрушкою в своих руках, на вид таких слабых руках.

И я добился, чего хотел. Эти марксята, как их называют в охранке, не доверяли мне полностью, не давали поручений, но все равно я бывал на их тайных собраниях, знал всех в лицо, знал, чем они заняты сегодня и что готовят на завтра, знал их натуры, образ мыслей, силу и слабость каждого, я мог их изъять из обращения — тоже термин охранки, — любого изъять поодиночке. Но я жаждал другого, я жаждал триумфа, мне требовалось совершить нечто еще невиданное, неслыханное, такое, что навек оставит мое имя в истории, пускай в истории охранки, пускай это будет слава Герострата, но и геростратова слава меня устраивала вполне.

И мой час пробил! Я сделал то, чего жаждал!

А они упрятали меня в предварилку… Сказали — для отвода глаз, ненадолго. И держат, держат, держат, не выпускают. Сволочи. Ненавижу, всех ненавижу, ненавижу, ненавижу!

„Следует возобновить наблюдение и последовательно извлекать пропагандистов из рабочей среды, арестовывая их“. — Николай Иванович Петров, генерал-лейтенант, директор департамента полиции, — петербургскому градоначальнику генерал-лейтенанту Виктору Вильгельмовичу фон Валю, 1895 год, лето.

„Не позднее начала декабря 1895 года произвести обыски и аресты интеллигентных руководителей рабочего движения в г. Петербурге, а также привлечь к делу тех из рабочих, которые, увлекаясь пропагандой социалистических учений, вредно влияют на своих“. — Николай Николаевич Сабуров, тайный советник, начальник департамента полиции, — В. В. фон Валю, 17 октября.

„Сего числа в департаменте полиции состоялось частное совещание при участии прокурора судебной палаты для установления… списка лиц, подлежащих обыску и аресту… Сделать распоряжение о производстве сегодня ночью у означенных в списке лиц, в порядке положения об охране, обысков и подвергнуть содержанию под стражей тех из лиц, которые подлежат аресту“. — Он же помощнику петербургского градоначальника тайному советнику Ивану Николаевичу Турчанинову, 8 декабря.

„В ночь ра 9-е число сего же месяца были произведены обыски у лиц, поименованных в списке, представление“ Вашему Превосходительству начальником охранного отделения подполковником Секеринским». — И. Н. Турчанинов — Н. Н. Сабурову, 10 декабря.